412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Катишонок » Против часовой стрелки » Текст книги (страница 5)
Против часовой стрелки
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 17:07

Текст книги "Против часовой стрелки"


Автор книги: Елена Катишонок



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]

На том же извозчике едет к мебельщику и набирает изрядное количество столов со стульями – в долг, разумеется, объясняя, что все деньги отдал за аренду помещения.

Через неделю в городке открылся новый ресторан с уютным названием «Под кронами». Новый ресторатор хотел выбрать какое-то лиричное и достойное название, например, «Старый тополь» или «Под вязами», но будучи не вполне силен в ботанике, что извинительно для человека творчества, остановился на более собирательном варианте, тем более что деревьев пруд пруди, как и депутатов крестьянского союза, которые не преминули бы заметить ляпсус.

Ресторан никогда не пустовал, несмотря на опасения арендатора и Ларисы. Каждый день народу в городке прибывало. Приезжали делегаты «Союза хуторян» (не из фильма, а настоящих), «Левых рабочих», «Сионистского центра», «Католической партии», «Русских старообрядцев», «Немецкого общества» и множества других. Борьба партий началась еще весной, и газеты гадали, каков будет состав нового парламента. Все это разнородное множество съехалось в провинциальный городок, чтобы избирать и быть избранными.

Расчет Германа был безошибочен: все партии и все делегаты равны, ибо хотят есть, а значит, должны быть накормлены. Ресторан «Под кронами» выгодно отличался от других: хозяин сумел создать легкую и светскую атмосферу. Во второй половине зала, отделенной колоннами, Герман устроил что-то вроде кабачка, где утолившие голод делегаты пили кофе и кюммель, исключительно способствовавшие как пищеварению, так и дискуссии. Завсегдатаи, которых становилось все больше, с нетерпением ждали, когда Герман выйдет со скрипкой и заиграет республиканский гимн «Боже, благослови отчизну»; слушали стоя.

Авантюрист – да; но не аферист: при первой же возможности, то есть очень скоро, щедро рассчитался с арендатором и с мебельщиком.

Однако всё подходит к концу, и предвыборная борьба разрешается, наконец, от долгожданного бремени. После выборов городок напоминает фонтан, в котором иссякает вода: струи становятся вялыми, ленивыми, пока не испускают последний дух, захлебнувшись ржавчиной. «Под кронами» становится пусто: кого интересует шикарный ресторан в захолустье? По законам коммерции от него необходимо срочно избавиться. В сложившихся обстоятельствах это, мягко говоря, нелегко; поэтому, в соответствии с теми же законами, он продан – с убытками.

Есть от чего задуматься и рассеянно вертеть кольцо на мизинце!

Новый план Германа смущает гиацинтовую жену: ей хочется обратно в большой город, в столицу. Но сейчас уезжать никак не время, потому что авантюрная жилка подбила Германа купить мельницу у местного пьянчуги. Сама покупка носит престранный характер, ибо продавец, то есть владелец, юридически пока что таковым не является, но должен немедленно им стать после смерти отца, патриарха весьма преклонных лет и страстного поклонника Бахуса. Предприимчивый наследник убежден, что «старик одной ногой в могиле», причем эту уверенность разделяют все в округе.

Ситуация возникает сомнительная: Герман мается ложным и неопределенным положением будущего мельника, наследник кутит за его счет, поглядывая на часы батюшкиной судьбы, а старик остается верен себе: пьет без просыпу, непрерывно хворает и по-прежнему стоит одной ногой в могиле, однако если и занес вторую, то опускать ее туда отнюдь не торопится.

Герман выбит из колеи и пытается мирным путем либо узаконить свое право собственности на чертову мельницу, либо вернуть хотя бы часть вложенного капитала.

Старик небрит и взъерошен, как пыльный репейник; он аккуратно отрезает кончик сигары и качает серой колючей головой: «Нет, сударь, я не получал от вас никаких денег».

Молодой шалопай продолжает делать долги на имя Германа.

Отчаявшись, Герман предъявляет судебный иск, утверждая, что отец с сыном вместе пропивали его деньги, полученные авансом за мельницу.

Провинциалы с любопытством следят за процессом. Сын старого мельника суетится. Старый хрыч хранит олимпийское спокойствие.

На суд Герман приносит пухлый ворох оплаченных им счетов наследника; тот приносит с собой запах перегара, а старик ничего не приносит, но приводит свидетеля-официанта, который показывает, что клиент всегда самолично расплачивался за свой заказ – две бутылки пива. Официант умолчал – или, как говорят в мире кино, «оставил за кадром» – что, оплатив свои стартовые две бутылки пива, старый пройдоха кутил до утра в компании с сыном.

Иск проигран; Герман платит судебные издержки, что выглядит полным уже издевательством.

Лариса робко предлагает вернуться домой: «снимем квартиру попроще», но муж, который до этого мрачно вертел перстень на мизинце, вдруг замирает.

– Домой, – повторяет он, словно пробуя на вкус забытое слово, – домой, правильно!

В поезде Герман оживляется и словно оживает – в отличие от жены; светлые кудряшки поникают на глазах.

Едут они, вопреки надеждам Ларисы, на север, в старый город с древними замками, до сих пор ожидающий, когда Герман приедет запечатлеть их на кинопленку. Герман едет к отцу, домой, повторяя – в который раз! – историю блудного сына.

С тою лишь разницей, что не встречают его тимпанами и флейтами, да и до заклания тучного тельца не доходит. Усадьба отца на первый взгляд кажется необитаемой; второй взгляд не подтверждает этого впечатления, но, увы, и не опровергает.

Отец парализован.

Это и есть судьба: мы тщательно расписываем партитуру собственной жизни, но где-то ошибаемся всего на полтакта – и это необратимо.

Пока он распутывал аферу двух жуликов, его отец слег, чтобы больше не встать. Слег, но не умер: дожидался своего непутевого сына. При больном безотлучно находился пожилой батрак, так долго работавший в имении, что ему и в голову не пришло оставить умирающего хозяина.

Удар случился с отцом в день судебного процесса.

Спустя неделю тридцатипятилетний Герман стал называться не «молодым хозяином», а просто хозяином, потому что прежнего не стало. Можно с уверенностью сказать, что отец умер счастливым, и не столько по его беспомощному мычанию, сколько по обожающему взгляду, который он не спускал с Германа и время от времени переводил на невестку, словно приглашая разделить его гордость и восхищение.

Не будь Герман в шоке, он бы заметил, а заметив, удивился бы необычайно, как незаметно и уверенно жена взяла в свои руки уход за больным, увидев старика впервые только сейчас, да еще в столь плачевных обстоятельствах.

Бумаги усопшего оказались в полном порядке. Усадьба приносила хороший доход, в чем Герман убедился только теперь, хотя пользовался им всю свою самостоятельную жизнь, но требовала постоянного внимания, то есть труда. Этим-то трудом наследник и занялся, хотя начинать должен был с нуля, – о деревенском хозяйстве он не знал ровно ничего, хоть и снял фильм о жизни хуторян.

К счастью, Лариса умела не только на пишущей машинке стукать да укладывать локоны. Нет, гиацинтовая красавица вовсе не была столичной штучкой, а выросла на хуторе и в большом городе очутилась намного позднее, чем Герман. Она помнила головой и руками деревенскую работу и, не боясь потерять их ухоженность, охотно включилась в хозяйство. Батрак остался в имении. Вскоре понадобилось нанять еще нескольких, а спустя полтора года хозяин проводит в курятник электричество; о таком уровне благосостояния старый хозяин и не мечтал.

Отец был бы доволен, думает Герман. Лихорадка первого времени, когда он не умел отличить рожь от овса и кобылы от мерина, сейчас кажется смешной, а собственное превращение в хуторянина выглядит очередной авантюрой.

И весьма удачной.

Сына назвали Карлом, в честь деда. У него такие же кудрявые волосы, как у Ларисы, только темные – в отца. Мальчик пока не выше лопуха, но Герман читает газеты и серьезно обдумывает, в какую школу его определить.

Газеты вселяют тревогу: немцы заняли Польшу, и похоже, что на этом не остановятся; Англия и Франция вступают в войну. А война всегда бьет по карману, и те, у кого он не пустой, должны позаботиться, чтобы и впредь так оставалось. Тем более когда есть кого обеспечивать, думает он, стягивая перед зеркалом воротничок на загорелой шее. Пора купить модный костюм.

В Городе он проводит несколько недель, но за этот скромный отрезок времени его банковский счет стремительно тает. Покупку модного костюма празднует в гостях у кузена и, отхлебывая кофе, с любопытством присматривается к детям: хмурой смуглой девочке лет десяти и улыбчивому блондину-сынишке: какой большой! Да, Герман, Левочке уже семь; вот и твой таким будет через три года. Время быстро летит.

Как быстро летит время, видно по детям. Этим лирическим рассуждениям он предается в поезде. Купленный костюм томится в чемодане, а Герман одет немногим лучше батрака, в застегнутую доверху куртку из грубой ткани, которую не снимает, хоть в поезде тепло.

Приехав домой, первым делом подкидывает в воздух Карлушку – кудряшки взлетают с визгом, – после чего переодевается, бережно разгружая карманы старой куртки.

Деньги?

Нет: бриллианты. Чистейшей воды – куда там слезе! – в замшевых, мышиного цвета мешочках, прямо от ювелира.

Рассвет следующего дня застает его в кленовой аллее, ведущей в сторону кладбища, где покоятся родители. Здесь, под кронами – никаких ассоциаций с рестораном – пусто и безмолвно. Герман отсчитывает четыре шага, по числу Карлушкиных лет, от любимого отцовского дерева и берется за лопату. Жене он ничего не говорит, да и вообще становится все больше похож на кузена.

Следующий год подтверждает дальновидность этого поступка, заимствованного у героев Дюма. Национализация банков, как большевики называют откровенный грабеж, не лишает Германа душевного равновесия, чего нельзя сказать о жене. Ее успокаивает весомое слово «инвестиции», а на вопрос, куда вложен капитал, Герман отвечает: «В землю. Это надежно».

С правительством между тем происходят настолько диковинные метаморфозы, что Герман откладывает газету и берет в руки скрипку. Под музыку Вивальди легче обдумывать выбор школы для сына. Например, в Швейцарии. Поселиться втроем в скромном пансионе…

Новая авантюра вызывает решительный протест жены. Куда, в воюющую Европу, с ребенком?! Да и как туда попасть, в эту безмятежную от своей нейтральности Швейцарию, сквозь войну?

Герман деловито прикидывает и обнаруживает только один способ: примкнуть к репатриирующимся немцам. Отложив скрипку, пишет свое имя на немецкий лад. Впрочем, комиссию по делам репатриации волнуют не имена, а цифры: Третьему рейху нужны люди. Это успокаивает: никто не обратит внимания на русскую фамилию Ларисы. Это же и тревожит: вряд ли ответственные за репатриацию позволят будущим гражданам Германии расползтись, как тараканам, по дороге. И что значит: «нужны люди», если не для того, чтобы воевать? – Нет, слуга покорный.

Эмиграция?.. Скрипка замолкает. Куда, да и что делать с имением?

Сдать в аренду, предлагает Лариса.

Президент, выступающий по радио, объясняет, что советские войска вступают в республику с ведома и согласия правительства: «Я останусь на своем месте, вы оставайтесь на своем».

Герман думает о кленовой аллее и соглашается с президентом, который через два дня перестает быть таковым.

Экстренный приезд к кузену и ночной разговор только подтверждает его решение. Коля признается, что отошел от партийной деятельности, но готов подтвердить принадлежность брата к ячейке: «Ты помнишь, я за тебя поручился?» Герман качает головой: авантюрист – да, но не аферист; он не ставил на эту лошадь.

…Когда люди не могут найти решение, вмешивается судьба.

Или другие люди, что и совершается 14-го июня 1941 года. Герман с семьей уезжает, но отнюдь не в Швейцарию, а на Дальний Восток, и не в качестве немецкого репатрианта, а «кулаком» и «буржуазным элементом».

На новом месте он устраивается продавцом в продуктовом ларьке, который по площади сильно уступает его курятнику. От покупателей нет отбоя: сосланные, как он сам, заключенные, вольнонаемные. С помощью других ссыльных ему удается «нарастить» ларек, превратив его в тесный, но теплый магазин. Из бракованных бревен делается пристройка, где покупатели могут посидеть за грубыми дощатыми столами и распить бутылку.

Завмаг на хорошем счету как у ссыльных, так и у начальства. Вечерами, когда покупателей меньше, играет на скрипке «Амурские волны», «Синенький скромный платочек…» или что-то совсем уж печальное и красивое… Играет и «Боже, благослови отчизну», как некогда в кабачке «Под кронами». Тех, кого привезли оттуда в товарных вагонах, узнать легко: они слушают стоя. А среди сидящих находится благонамеренный, который и сообщает по начальству, но узнать его трудно, так как сидящих много.

Как и стукачей.

И загреметь бы Герману на Колыму, если бы фортуна опять не простерла над ним свое крыло. Следователь, который вел допрос, оказывается его соотечественником: из тех, кого называли – одни с гордостью, другие с трепетом – «меткими красными стрелками». Революционный стрелок заметил странную закономерность: в один прекрасный момент стрелы начинали лететь по законам бумеранга. Заметив, ужаснулся; остался на своем посту, но не зверствовал. Строго предупредив Германа, отпустил обратно в магазин, ограничившись конфискацией скрипки.

В честь окончания войны скрипка возвращается к хозяину, и Герман исполняет все дозволенные законом и временем мелодии. Карлушка ходит в школу, в третий класс; жена, занятая домом и огородом, ухитряется помогать Герману в магазине. Пышные завитки ее волос посветлели, точно припудренные.

Как ни парадоксально, время в ссылке супруги единодушно считают благоденствием. И не только они, но и все, кто сумел выжить. Конечно, рано или поздно догоняла странная, необъяснимая тоска: то во сне увидишь старинную ратушу из города юности, то запах смолы от бревен напомнит родные рыжие сосны и матовую сизую траву дюн.

Пора домой?..

Из тысяч высланных тысячи проделали путь только в один конец.

Герман едет первым. Он возвращается домой, как тогда, после ресторана «Под кронами», после суда. Его никто не встретит в усадьбе, даже преданный батрак. Тем более что над входом виднеется надпись «Начальная школа» на знакомом языке. Вокруг неизвестные безликие постройки и шаткие плетни. Не нужно ни заходить, ни даже смотреть туда; повернуться спиной и пойти прямо по кленовой аллее, что ведет к кладбищу.

Аллеи нет.

Герман находит несколько кленовых деревьев и много пней, по которым невозможно отыскать любимое дерево отца, чтобы отсчитать четыре шага. Здесь проходили танки; может, клены спилили для них?

Странно, но он спокоен. Кладбище – слава богу! – не пострадало, поэтому можно посидеть у могил. Он плохо помнит мать, но долго говорит с отцом. Молча, конечно: привычка.

Отец, я вернул тебе долг. Земля – надежные инвестиции. Ты много отдал этой земле, но и мой вклад тоже есть. Прости, отец; спи спокойно.

Приехав в столицу, шлет телеграмму семье. Из близких находит одну Иру. Гибель кузена потрясает его почти до обморока: значит, тогда ночью, перед войной, они виделись в последний раз. Коля – вторая его потеря, после отца.

…Подходят к концу 50-е годы. Разворачивается кампания по истории отечественной кинематографии, которой республика очень гордится. Всплывает из забвения – почти из небытия – фильм «Господа хуторяне». Бойкий журналист докопался, что уникальная лента была озвучена!

Герман становится героем дня.

Его находят в переполненной коммунальной квартире и с почетом переводят в прекрасный особняк Старого города, где живут самые заслуженные люди: писатели, деятели искусства, старые большевики.

Жена с трудом привыкает к новому быту: ей кажется, что в Приамурье было спокойней, что правда.

Для Германа все происходящее – очередная авантюра. Он дает интервью и рассказывает о совместной работе с Аверьяновым, но редактор хмурится и вычеркивает этот кусок, потому что киномагнат расстрелян в первые же недели советской власти, в 40-м году.

К торжественному открытию новой киностудии Герман готовит речь, в то время как жена утюжит костюм. Машина будет подана в 10.30, торжество начнется в 11.00; гвоздь программы – просмотр знаменитого фильма и чествование первого кинематографиста республики.

Что ж, он готов. Стоя перед зеркалом, привычным щегольским движением повязывает галстук. Улыбается чему-то и, повернувшись к жене, спрашивает: «Как странно, правда?»

А что странного?

– Что «странно»? – громко кричит Лариса, – что?..

Но Герман не слышит.


6

Он пережил брата на двадцать пять лет.

Как странно, что запомнился он именно молодым: ведь обыкновенно новый, «пожилой» облик вытесняет прежний. Или оттого, что видела его только один раз после войны? Сказали: сердце не выдержало. Навсегда остался таким, как на этой карточке, вернее, на карточках: в пору своего соперничества снялись и подарили с одной и той же надписью на обороте: «На память». Если не знать, что подписывали двое, можно принять за одну руку, только в одной надписи слишком залихватские петельки на «Н» и очень четкое, с уверенной точкой, «я». Не ошибешься: даже в почерке он подражал Коле.

В старых фотографиях есть какая-то наивная магия. Интерьер непременно включает кресло, куда фотограф усаживал клиента, за креслом – портьера; рядом – декоративный столик, покрытый, как алтарь, драпировкой одного происхождения с портьерой. Здесь очень мало пространства и нет окон, зато в потолок уходят лепные колонны.

Как в крохотной студии помещались эти колонны, уму непостижимо. Или столики, на которые клиент ставил локоть, вопреки правилам хорошего тона. Руку почему-то принято было держать так, чтобы указательный палец находился у щеки, словно фотографируемый собирается почесать в ухе. А жардиньерки, узенькие и тонконогие, каким чудом они удерживают не только собственное равновесие, но и пудовые развесистые букеты, ведь дунь – упадет?

Не падали.

Во всем полубутафорском интерьере наиболее серьезно и основательно выглядели стулья. Если клиент сидел, то будь он сутул, как Квазимодо, высокая спинка делала его стройным; стоящий мог положить на нее руку. Гладкие фигурные подлокотники превращали стул в кресло, и свободно свисающая кисть в ошейнике манжета выглядит очень живописно; в кресле удобно положить ногу на ногу, что тоже не допускается хорошим тоном, но придает раскованную беззаботность фигуре.

Сколько времени фотограф тратил на эту режиссуру? Одного усадить должным образом на стул, другого поставить рядом, самому отбежать и нырнуть на миг под черную накидку – плащ волшебника, занавес театра, пелерину поэта – увидеть в объектив, что – скверно, скверно… Мелкой перебежкой вернуться: сдвинуть стек, поправить бутоньерку, а потом неподвижным взглядом, отстраненно – будто сам превратился в объектив – увидеть будущую фотографию. «Ручку позвольте левее… Головку вперед немного… еще… вот так, благодарю; не двигайтесь!» – и так, на уменьшительных суффиксах, ловко отпрыгивает назад, к черной гармошке фотокамеры.

Интересно, что и лица, и позы выходили совершенно непринужденными, словно зашли два приятеля от нечего делать и снялись на карточку. На обороте видны бледные псевдоготические буквы клише: «Фотографическая студия AG, Московская ул., 106». А поперек – размашисто и четко, от руки: «На память». Черные чернила приобретают со временем цвет выгоревшей травы…

Похороны Германа прошли совсем тихо. В пожилой женщине с лицом в неровных красных пятнах Ира не сразу узнала вдову: если пышные кудри и сохранились, то их скрывал черный платок. Правда, память вообще прихотлива: даже пожилой Герман – грузноватый, с тонкими волосами на висках и огрубевшими, хоть все еще красивыми руками, вспоминался с трудом, а Ларису она видела всего раза три в жизни.

Небо скупо сочилось мелким, как пыль, октябрьским дождем. Женщины обнялись. Лариса, захлебываясь слезами, говорила про костюм, про то, как галстук сам завязывал, потом сказал: «Как странно…», а теперь, теперь-то что?!

Ира беспомощно молчала. В торце свеженасыпанного холмика лежал большой хвойный венок. На ленте было написано: «От Республиканской киностудии. Первому…» Лента загибалась, и слова прятались в хвое. Первому другу Коли, мысленно дописала Ира и не могла избавиться от навязчивого видения: Герман, нарядный, радостный и молодой, в отутюженном костюме, спешит на встречу с кузеном, и даже что-то вроде ревности зашевелилось в сердце: а ведь он знал Колю намного раньше – и, значит, дольше, чем я. И встретится скорее. Воротник и плечи Ларисиного пальто были покрыты изморосью. Повернув голову, она выговорила сиплым, исплакавшимся голосом: «Поздоровайся с теткой». Что за тетка, удивилась Ира, и машинально протянула руку.

Волосы юноши были влажными от дождя, на щеке виднелся чуть заметный порез от бритья. В левой руке он держал кепку, а правой легко обхватил Ирину ладонь, и она сначала почувствовала, а потом увидела перстень на мизинце.

Герман?!

«Карлушка, – объяснила Лариса, – это тетка Ира, дяди Коли покойного жена, – да он не помнит Колю-то, он маленький совсем был», – добавила то ли для Иры, то ли для сына.

Герман, вылитый Герман. Тот же взгляд, то же лицо.

С кладбища вышли втроем, но когда Лариса несмело предложила «зайти, помянуть», Ира покачала головой: дома внучка одна, не могу. Говорили, что надо обязательно повидаться, ведь не чужие…

Нет, не повидались. Как раз потому, что были чужими. Герман – свой – остался на кладбище, защищенный от моросящего дождя заботливо отутюженным костюмом, сосновым гробом и толстым слоем земли. А Лариса… Что ж, она могла в любой момент прийти на могилу, в своем скорбном вдовстве, и поклониться праху.

Не каждой такое счастье выпадает.

В год смерти Германа Коле было бы 58 лет. Как странно: Ира жила столько лет, не зная Коли, и, если бы не кузен, они так бы и не встретились. Все могло сложиться иначе, и это она, а не Лариса, шла бы сейчас домой под октябрьским дождем, а Герман – нет, не Герман, конечно, а их сын – поддерживал бы ее под руку. Как странно: себя обманываем, а судьбу – нет, судьбу не обманешь…

Однажды пыталась – не то чтобы обмануть, но пошутить, слукавить. В двадцать четыре года, когда на тебе новое весеннее пальто и туфельки, Коля только что купил у цветочницы нарциссы, и на их матовых лепестках дрожат капли воды, когда на эстраде парка играет музыка, и люди вокруг нарядные и радостные, это вполне извинительно.

Цыганка, шедшая навстречу, тоже выглядела нарядной и двигалась так, как только цыганки умеют, легко и стремительно, словно на ногах у нее балетные туфельки, а не разбитые опорки. Встала прямо перед Колей и властно вытянула ладонь: «Краса-а-авец, жених молодой, позолоти ручку: узнаешь, что было да что будет». Повелительный жест не вязался со льстивыми словами; а может быть, и то и другое было заучено когда-то и так осталось.

Издали цыганка выглядела совсем юной. Теперь, на расстоянии шага, отчетливо видна была седина в волосах, по-девичьи – или по-цыгански – спускающихся на плечи и на спину. Волосы перехватывал, наподобие венка, свернутый жгутом яркий платок с узлом у виска. Живые глаза с тяжелыми веками, широкая переносица, крупный, полнокровный рот без краски. Ей могло быть лет сорок – или больше; было видно, что возраст ее не обременял и не заботил. Беззвучно покачивались серебряные серьги, на шее висели разноцветные многоярусные бусы. Плечи покрывала шаль, но не пестрая, как носят цыганки, с аляповатыми мордастыми розами, а шерстяной клетчатый платок-плед, какие часто можно увидеть на местных женщинах. Правда, шаль была не наброшена, а обхватывала ее худощавую фигуру совсем на цыганский манер.

– Что было, я и сам знаю, – улыбнулся Коля и полез в жилетный карман за мелочью.

– А что будет, одному лишь Богу известно, – добавила Ирочка.

Та усмехнулась и чуть сдвинула широкие черные брови:

– Богу все известно, а только Бог тебе не скажет, – и прищелкнула языком, то ли сожалея о скрытности Всевышнего, то ли гордясь своим знанием. Кивнула Ире: – Я и тебе погадаю про жениха твоего, красавица-невеста, румяная, сердитая…

То ли от необъяснимой внутренней тревоги, то ли оттого, что цыганка опять перешла на издевательски льстивую скороговорку, Ирочка выпалила, вспыхнув всем лицом:

– А он и не жених мне вовсе. Это брат мой!

– Мне дела нет, кто он тебе, – прозвучал равнодушный ответ (не обернулась даже), – я вот ему погадаю.

Быстро сомкнула темную ладонь и опять раскрыла – пустую. Явно наслаждаясь произведенным эффектом, выбросила вперед сильные руки с длинными пальцами, сплошь в серебряных кольцах:

– Дай ручку, золотой, яхонтовый, все скажу, как есть и как будет!

– Не надо, – Ира тихонько потянула его рукав, – не надо, пойдем, – и увидела, как тот спокойно протягивает цыганке руку:

– Гадай! – и заговорщицки улыбнулся спутнице.

Держа Колину ладонь, гадалка заговорила уверенно и неторопливо:

– Счастливый ты, красавица тебя любит, – помолчала, – молодой-золотой, наполовину живой, наполовину мертвый…

Ирочкина рука метнулась ко рту:

– Что, больной он разве? Что ты говоришь?!

Не поднимая тяжелых усталых век, та монотонным голосом продолжала:

– Скажу, скажу: всю жизнь твою молодую по твоей руке вижу. Нет, не больной: здоровый умрешь. Всегда молодым будешь – молодой умрешь.

И отпустила – как уронила – его руку, снова вытянув ладонь в перстнях:

– Позолоти ручку: правду сказала.

Неуверенно улыбаясь, Коля достал несколько серебряных монет. Цыганка ловко схватила деньги, дунула на них зачем-то, и монеты тут же исчезли в недрах шали. Вдруг обернулась, уже с колодой карт в руках.

– Тебе, гордая, красивая, я тоже погадаю, – карты зашелестели, как приглушенные аплодисменты, – а ты покрой серебро золотом, – гадалка раскрыла ладонь.

Ира отпрянула:

– Не верю я твоим картам и тебе не верю.

Торопливо расстегнула сумочку – пусть уходит скорее, – но та уже дунула на протянутую Колей ассигнацию.

– Боишься, – весело решила цыганка. – Дай руку, я тебе по руке погадаю, – и решительно протянула свою.

– Гадай!..

– Замуж выйдешь, счастье тебе будет большое, – заговорила, внимательно глядя на ладонь и не поднимая глаз, – будешь с мужем жить, как соль с хлебом, – она одобрительно прищелкнула языком и повторила, – как соль с хлебом. Двоих детей родишь, не нарадуешься; плакать будешь – слез не хватит. А в сорок лет вдовой станешь, – и отпустила, почти оттолкнув, руку девушки.

– Я тебе не верю, – Ира заставила себя усмехнуться, – как ты знать можешь?! Мой брат, – она кивнула на Колю, – молодой и здоровый, что ж ты его хоронишь так рано? А замуж… я и сама не знаю, когда я замуж выйду, – мне не к спеху!

Гадалка пожала плечами:

– Я судьбу вижу, а судьбу не обманешь. Еще тебе скажу: брата потеряешь. Прощайте!

Мелькнула рука в перстнях, качнулись серьги, и худая стройная фигура в клетчатом платке начала удаляться.

Она ошиблась, перепутала; врет она все, говорила Ирочка на ходу, торопясь поспеть за цыганкой, – Коля едва поспевал следом, – слышишь, так бывает, надо еще раз спросить… Они шли, быстро огибая неторопливо гуляющих людей, и те провожали их удивленными, недовольными или тревожными взглядами. За поворотом показался и исчез знакомый платок. Не думая о каблуках, о сбившейся шляпке, Ира побежала. За молодыми кустами сирени снова мелькнул платок. Запыхавшись, повернули.

У скамейки стояла пожилая пара: усатый мужчина лет шестидесяти в застегнутом доверху легком пальто и женщина, по виду его ровесница, в накинутом на плечи клетчатом суконном платке. Она участливо посмотрела на Ирочку: «Ах, барышня! Ваши цветы…» Ирочка, все еще потерянно оглядываясь по сторонам, не сразу увидела обломанные головки нарциссов. Коля решительно увлек ее к цветочным рядам: купим новые.

Цветочниц стало меньше. Те, что расторговались, выплескивали в кусты воду из бидонов, запахивали поплотнее жакетки и расходились по домам, чтобы завтра прийти с утра и расставить ароматные охапки, сбрызнув их водой, потом отойти в сторону, придирчиво осмотреть свое прихотливое хозяйство, расправить зелень и только после этого сесть в центре экзотической клумбы в ожидании первого покупателя.

Они шли домой, на Реформатскую.

– Не думай об этом, – уговаривал Коля, – это шутка, недобрая шутка. Ты ведь сама слукавила, – зачем назвала меня братом? – вот она и решила тебя проучить.

– Да как же она знать могла, брат ты мне или нет? – воскликнула Ирочка.

Вместо ответа Коля подвел ее к витрине модного магазина.

– Разве мы похожи на брата и сестру?

Оба внимательно и серьезно рассматривали свое отражение, а из витрины на них с интересом смотрел манекен, хоть и одетый по новейшей европейской моде, но совсем не кичившийся этим. Кто знает, не скрывалось ли за его любезной улыбкой желание выскочить из постылой витрины, пробив бесчувственным гипсовым кулаком стекло, расправить плечи на тротуаре, поправить галстук и отправиться следом за этой парой, разминая на ходу непослушные затекшие ноги! Купить у цветочницы на углу фиалку и вставить в петлицу, без сожаления выкинув оттуда бутафорскую дрянь. Или подмигнуть хорошенькой барышне, и, если та улыбнется в ответ или с мнимым презрением наморщит пудреный носик, подарить ей эту фиалку – и воздушный поцелуй, раз так все хорошо складывается. А потом догнать тех и идти следом: вдруг удастся разгадать их секрет? Если они заглянут в кафе, тоже войти и присесть за соседний столик. Прислушаться, о чем они говорят, – да ничего особенного, и говорят-то немного, но зато барышня больше не хмурится. Она еще не улыбается, но улыбка совсем близко, в уголках маленького рта, а мужчина бережно накрывает ее сжатые руки своей ладонью. Однако как ни силился манекен разгадать тайну этих двоих, ничего не получалось. Виной ли тому безмятежная гладкость лба из папье-маше, который и напрячь-то усилием мысли невозможно, или его кукольная бесполость, замаскированная модным мужским костюмом, а скорее всего то, что в пустоте гипсовой груди не стучал маленький будильник, то замирающий, то громко-громко колотящийся от любви. А может, пересилило глупое манекенское тщеславие, кто знает? Но стекло, слава Богу, осталось целым, никто не выпрыгивал на тротуар и не бежал нарядным Големом вслед влюбленным, а в витрине все так же стоял манекен с поднятой в прощальном жесте рукой.

…Со времен дельфийского оракула любое гадание – дело уклончивое и темное. Предсказатели избегают точных формулировок, предпочитая намеки и смутные угрозы, которые непременно осуществятся, коли будут нарушены какие-то ни с чем не сообразные условия. Приятным исключением выступает кудесник, любимец богов, по странной случайности, то есть именно волею судеб, повстречавшийся вещему Олегу. На прямой вопрос: «От чего мне умереть?» князь получил конкретный ответ: «Коня любишь и ездишь на нем – от него тебе и умереть!» После этого сюжет движется к неумолимому концу. Князь в муках испускает дух от… змеиного яда. Змея могла ужалить где угодно: в чистом поле, при переходе через трясину, в лесной чаще, – но это происходит на песчаном берегу Днепра, где лежало все, что осталось от коня: «Его кости голые и череп голый», как гласит летопись. Представляется сомнительным, что по истечении пяти лет можно найти могилу коня, хоть бы и княжеского; однако отчего же нет, если в окрестностях уже упомянутых Дельф обозначено место рождения того свирепого вепря, который оставил рубец на ноге Одиссея – для того, чтобы старая кормилица смогла узнать его после многолетнего странствия.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю