Текст книги "Постскриптум. Книга о горьковской ссылке"
Автор книги: Елена Боннэр
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)
На первом допросе я заметила, что кисть правой руки у Колесникова деформирована ранением, и писать ему трудно. Наверно, не убыло бы моей позиции, если б я согласилась, чтоб он писал «ответ тот же», как он предлагал, а не тот длинный и громоздкий, который я сочинила.
Обыск и первый допрос продолжались больше двух часов – я думаю, часа два с половиной, если не все три. После этого мне дали повестку на допрос на 3-е число, посадили в тот же самый рафик и повезли домой. Везли меня человек пять, наверно, если не больше. Когда я вышла из машины около нашего дома, ко мне обратился какой-то мужчина и сказал:
– Елена Георгиевна Боннэр? Разрешите представиться.
Я испугалась, что это какой-то проситель на виду у всего ГБ пристает ко мне, и стала ему говорить:
– Уходите, вас сейчас задержат.
А он говорит:
– Разрешите представиться – начальник УКГБ по Горьковской области.
Положение какое-то дурацкое. Я на него смотрю и не очень знаю, что я должна сказать. И с этим «не очень знаю» иду к лестнице и прохожу в подъезд. Он идет за мной. Я иду мимо милиционера, прямо в дверь, и он за мной в квартиру.
Андрей бросается ко мне:
– Люсенька!
Я ему говорю:
– Андрюша, это начальник ГБ Горьковской области.
А надо сказать, что к этому времени мне ужасно захотелось в уборную; если учесть, что из дома я выехала четыре часа назад и давно должна была быть в Москве, то это вполне понятно. Я прямо ставлю сумку на пол и бегу в уборную. Когда я выхожу, то здесь уже полный крик. Разговор идет на самых высоких тонах. Начальник КГБ кричит, что «о ней я вообще разговаривать не хочу. Боннэр является американской шпионкой, сотрудником ЦРУ и сионистской разведчицей. Будем ее судить по 64-й статье. А вот вы…» – и чем-то грозит Андрею. Андрей кричит ему, совершенно не помню что. Тот вылетает через дверь, продолжая выкрикивать угрозы по моему адресу, а Андрей бежит в коридор за ним и что-то кричит ему. Спустя несколько секунд Андрей возвращается, и тогда выясняется, что Андрей уже начал голодовку. Он видел, как меня посадили в машину и увезли, и понял, что меня арестовали. Вернувшись домой, он сразу послал телеграмму председателю Президиума Верховного Совета и КГБ о том, что начинает голодовку за мою поездку. Пришел после этого домой, принял слабительное, сделал себе клизму и уже сидит, попивает водичку. И уже все мои многомесячные возражения, начинать ли голодовку, имеет ли это смысл, – повисли в воздухе.
Я ему рассказала, что мне предъявлено обвинение, что с меня взята подписка о невыезде и что формально я в данный момент нахожусь под следствием и завтра надо являться на допрос. На этом «рабочий день» 2 мая у нас кончился.
Можно считать, что вызов Андрея в ОВИР 30 марта был вполне оправданным: они дали ответ после 1 мая, начав против меня 2 мая следствие. Андрей был прав, когда говорил о вызове в ОВИР, что это КГБ хочет перехватить инициативу.
3 мая я на допросе не была. Такси не сумело подъехать к прокуратуре – там закрыто движение – а пешком я не пошла, плохо себя чувствовала. 4-го я явилась на допрос, мне 3-го принесли повестку на 4-е. О чем был допрос, я не помню, ответ был всегда один и тот же, как я уже говорила, и поэтому у меня очень плохо в памяти сохранились вопросы, хотя я все старалась записывать. 4-го вечером по телевизору была передача, где сказали, что я вступила в преступную связь с американскими дипломатами и еще что-то в этом роде. 5 мая был день без особых событий.
6-го Андрей чувствовал себя еще вполне прилично, хотя это был уже четвертый день голодовки. Я решила сажать цветы. Андрюша начал вскапывать клумбу перед балконом, а я на балконе возилась с землей в ящиках. Это было часов около 12-ти, может, начало первого, когда к Андрею довольно близко подошла Ирина Кристи.[66]66
Ирина Григорьевна Кристи – правозащитница, в мае 1985 г. эмигрировала, сейчас живет в США.
[Закрыть] Она была одета в бежевый плащ, у нее в руках была сумка, а в сумке букетик цветов. Андрей – как всегда с ним бывает, если он не подготовлен, – не узнал ее. Я ее узнала сразу. И сразу начала говорить, что меня задержали на аэродроме, что против меня начато следствие и что Андрей голодает со 2-го числа. Я ей сказала, что следствие начато по 190-й статье, но одновременно меня заманивают, пугают 70-й или даже 64-й. (А 70-я выплыла на допросах, потому что Колесников все говорил, что это не 190-я, это гораздо больше, это 70-я, 64-й он не называл ни разу – о 64-й говорил начальник КГБ.)
Все это я объяснить Ире не успела: набежали гебешники и Иру утащили, буквально уволокли в соседний дом, в помещение, которое они называют «опорным пунктом охраны порядка». Когда ее оттуда вывели, мы не видели, хотя ждали у окна по очереди почти весь день. Я все жалела, что мы не успели взять у нее цветочки.
Это было 6-го числа. 7-го мы пошли на допрос. На допрос я была вызвана во второй половине дня, где-то часа в три. Поехали мы на такси. Я была у Колесникова, а Андрей сидел в коридоре. При нем была сумка и термос с горячей водой, которую он попивал. Допрос был какой-то вялый, недолгий, в конце допроса Колесников сказал, что ему надо поговорить с Андреем и не против ли я, если он его вызовет в кабинет. Я не возражала, он его позвал и сказал: «Андрей Дмитриевич, за вами приехали врачи, вам надо ехать в больницу». Андрей стал протестовать. В это время вошли несколько человек в белых халатах, человек пять – шесть опять же, и предложили ехать в такой форме, что возражать им было явно бессмысленно. Тогда Андрей попросил, чтобы разрешили мне ехать с ним в больницу. Они разрешили.
Нас привезли в больницу на «скорой помощи» и провели в ту же палату, где мы лежали вместе после Лизиной голодовки и Андрей один, когда у него болела нога. Одна кровать в палате была занята каким-то мужчиной. Нас ввели в палату и на некоторое время оставили одних – впрочем, не совсем одних: этот мужчина из палаты не выходил. Надо сказать , что у меня в эти дни очень болела спина, я вообще чувствовала все эти дни себя плохо и полуприлегла на Андрееву кровать, и Андрей тоже прилег рядом со мной. В это время пришел Обухов[67]67
Олег Александрович Обухов – главный врач Горьковской областной клинической больницы им. Н. А. Семашко.
[Закрыть] и сказал, что мне надо уйти. Андрей стал спорить и настаивать, чтобы меня оставили с ним, как было в предыдущее его пребывание в больнице. Обухов категорически возражал против этого, а потом предложил, что я могу остаться в больнице, только в другом отделении и в другой палате. Он так это сказал, что было совершенно ясно – обманывает. Андрей на это не соглашался. Вошли несколько мужчин, и мы поняли, что меня будут удалять силой. Я встала с постели. Андрей тоже вскочил и обхватил меня, стоя сзади, поперек живота двумя руками. Меня стали вырывать из его рук. Он меня тянет к себе, а меня вырывают. Тут я на какое-то мгновение ничего не помню – просто не помню, как я оказалась в коридоре. Меня силой вырвали; может быть, я даже на мгновение потеряла сознание. Утверждать я этого не могу, но, как оказалась в коридоре, я не помню. Я только слышала, как Андрей что-то кричит, но, видимо, его держали там силой в комнате, в коридор он не выбежал. Меня протащили по коридору на весу, как детей за руки тащат. В конце коридора поставили на ноги, дали мне мою сумку в руку – значит, кто-то из них ее нес. Мы на лифте спустились вниз, меня посадили опять в машину и отвезли домой. Это было около восьми вечера.
Осталась я одна – как провела ночь, не помню. Утром разбудил меня звонок в дверь. Когда я открыла, в квартиру вошли Колесников, какие-то две женщины с ним, одна в милицейской форме, несколько мужчин и понятые – две женщины из нашего дома. Они предъявили постановление об обыске. Это было около девяти утра, и начался обыск, долгий, нудный. Забрали они безумное количество, всего 319 наименований, причем некоторые – наименование одно, а содержит папку в 300 страниц, папку в 119 страниц. Забрали много книг, все английские, немецкие. Забрали, конечно, и пишущую машинку, и магнитофон, и фотоаппарат, и киноаппарат, и, самое главное, радиоприемник. В общем, забрали все, что можно. Обыск был нарочито тщательный: выстукивали стены, выстукивали мебель, искали всякие тайники. Очень странно и неожиданно для меня было, что в конце обыска приехал еще какой-то мужчина в штатском и в разные пробирки забирал образцы продуктов и образцы лекарств, видимо, на наркотики. Ну, тут была одна накладка. У меня вообще все продукты в стеклянных банках с надписями, а одна баночка без надписи. Там какой-то желтовато-грязный кристаллический порошок. Он меня спрашивает: «Что это такое?» Я говорю: «Понятия не имею». Он растирал между пальцев, нюхал, потом взял в пробирку. Потом взял всю эту банку, и, уже когда они ушли, я вспомнила, что Андрей одно время покупал йодированную соль, это она и есть. Я ею не пользовалась и совсем забыла, что это такое.
Ушли поздно, в 10 часов. Я легла спать, вернее, не легла, а повалилась и как провалилась в сон, такая была усталая.
На следующий день, 9 мая утром, я решила ехать в больницу, взяла такси, по дороге попросила таксиста свернуть к маленькому рыночку купить цветов. Я видела, что за мной едут две гебешные машины. Когда я подошла к женщине, которая продает цветы, выбрала тюльпаны и, расплачиваясь, держала их в руках, ко мне подошли два гебешника и спросили, что я делаю. Я сказала: «Что не видите, цветы покупаю, а что? Нельзя?» – «Нет, цветы можно, – сказал один из них. – Но в больницу нельзя. И не вздумайте подъезжать даже близко. Вас все равно туда не пустят, а у вас будут большие неприятности». Я сказала, что больше уж некуда, все неприятности, которые могут быть, уже есть.
В больницу я не поехала. Ну что ехать! Силой прорываться бессмысленно. Никуда я силой не прорвусь. И вернулась домой. Таким образом я провела 9 мая, не увидев Андрея, расставив по всему дому цветы, которые собиралась отвезти ему.
Надо заставить себя делать что-то. День солнечный, ясный, весенний. У меня перед балконом вскопана земля, и я пошла сажать цветы, сеять семена, которые у меня были собраны еще прошлой осенью. В общем, довольно долго возилась во дворе. У меня, конечно, была еще мысль, что так как 9 мая – нерабочий день, то, может, кто-нибудь объявится из москвичей или ленинградцев и будет хорошо, если я на улице все это время. Гебешники ходили вокруг, и я не видела, чтобы кто-нибудь объявился из своих, или кого-то потащили бы в их штаб – опорный пункт.
Ну, дальше пошли допросы. 10 мая меня стали допрашивать о Лесике Гальперине и об Ирине Борисовне Исат. «Понятия не имею, кто это такая», – сказала я следователю, нарушив тем самым свое правило отвечать на все вопросы так, как на первом допросе. Правда, для протокола было записано, как всегда. Но я ему (это был первый не протокольный разговор) сказала, что я действительно понятия не имею, кто она такая, и меня это очень интересует. Так он мне и не объяснил, кто это. И я решила, что это жена Лесика Гальперина Ирина, так как ни фамилии ее девичьей, ни, тем более, отчества я не знала.
Допросы продолжались все эти дни. Числа 16 или 17-го я получила телеграмму от Димы, Тани и Любы. Текст этой телеграммы приведен Андреем в письме маме и ребятам в Бостон (прилож. 6). Для меня она была тяжелым добавлением ко всему, что уже случилось, и самое неприятное было то, что телеграмма стала чуть ли не ведущей темой в ближайшие дни на допросах. Колесников меня все время спрашивал об этом, все время доказывал мне, исходя из этой телеграммы, что меня еще надо судить и по статье 107 или 103 – это принуждение к самоубийству и прямо «умышленное убийство». Я послала ответ, тоже телеграфный, на Любин адрес, потому что других адресов я не знала, у меня на обыске забрали все записные книжки. Я могла пользоваться только тем, что помню.
Я написала Любе, что я не знаю, что с отцом, с 7-го числа, что остановить голодовку и спасти его я не могу и что их телеграмма… Ох, я не помню, что я им ответила. Только я им написала, что понимаю: не Люба инициатор этой телеграммы, а отвечаю я на ее адрес, потому что у меня нет другого. Это я помню, а остальное не помню.
И следователь, когда меня потом допрашивал, все время упрекал за этот ответ, за то, что я им написала, что я не знаю, что с отцом сейчас происходит, и никакой связи у меня с ним нет, это вроде как я неправду говорю, в то время как прекрасно знаю, что отца лечат и он находится в больнице, и что именно это я должна была написать его детям. Тогда я не понимала, почему именно в эти дни была телеграмма, почему именно в эти дни им было важно такое давление на меня. Теперь, уже постфактум, я знаю, что 11-го у Андрея был спазм или инсульт, резко ухудшилось состояние, и эта телеграмма им была нужна на всякий случай, если они потеряют Андрея из-за насильственного кормления* И для этого же им, возможно, был нужен какой-нибудь свидетель. Тогда я этого не понимала, поняла только потом, когда Андрей вернулся и рассказал, что с ним было.
И свидетеля на всякий случай, кажется, сделали.
18 мая произошло совершенно неожиданное для меня событие. Часов в шесть вечера вдруг звонок в дверь, я открыла: стоит дядя Веня, убирающий паспорт в карман – предъявил охране, – и его ко мне милиционер пропускает.
Здесь надо рассказать, кто такой дядя Веня. В 77-м Андрюша, я и Мотенька[68]68
Матвей Янкелевич – сын Татьяны Семеновой и Ефрема Янкелевича.
[Закрыть] отдыхали в Сочи. И на пляже мы познакомились, вернее, Мотя познакомился и привел ко мне этого человека: «Это мой новый друг дядя Веня». Мы представились: «Вениамин Аронович» – «Елена Георгиевна», – о чем-то говорили, сидя у воды и кидая камешки в волны. Дядя Веня пошел нас провожать. Оказалось, что он живет в той же гостинице, собирался идти с нами вместе обедать. Тогда я решила, что мне уже надо сообщить, кто я такая, и сказала, что мы с Мотенькой не возражаем, но мы должны зайти за дедушкой, за моим мужем, и мой муж – академик Сахаров. Я считала необходимым сообщить об этом новому случайному знакомому: а вдруг он не захочет неприятностей, связанных с именем Сахарова, но дядечка Венечка не испугался, а даже очень обрадовался, стал говорить, как он уважает Сахарова, хотя даже в мечтах не мог представить реального знакомства с ним. Обедать мы пошли вместе и все оставшиеся дни в Сочи проводили вместе.
В следующие годы, в 78-м и 79-м, мы тоже ездили на юг, уже без Моти, без детей, которые уехали. И каждый раз, когда мы были на юге, дядя Веня приезжал и тоже отдыхал одновременно где-нибудь неподалеку, так что мы много времени проводили с ним. Это было и приятно, и весело, он очень симпатичный человек.
Теперь дядя Веня рассказал мне такую историю. Он знаком и близок по работе с председателем советского Олимпийского комитета. По радио дядя Веня услышал о голодовке и обратился с просьбой к нему помочь устроить свидание с Сахаровым: он, мол, попытается остановить голодовку, потому что считает, что голодовка – это очень страшно для здоровья Сахарова. И ему, как он сказал, разрешили приехать навестить меня и навестить Андрея в больнице. Он стал уговаривать меня написать Андрею, чтобы повлиять на него и остановить голодовку. Я сказала дяде Вене, что ничего подобного я писать не буду, что раз Андрей начал голодовку, хотя я и была против, то теперь я вмешиваться в это и действовать так же, как те, кто ее не одобряет, или как его враги, не буду. Как будет, так будет.
Дядечка Венечка поужинал у меня и ушел в гостиницу. Обещал заехать ко мне, рассказать, как Андрей, так как он считал, что на следующий день его пустят к Андрею. И действительно, на следующий день, 19-го числа днем, дядя Веня заезжал ко мне – правда, меня не было дома. Он оставил записку, которую мне передал милиционер. В записке было сказано, что он торопится на самолет и поэтому ждать меня не может, что он видел Андрея, что Андрей в хорошем состоянии и что у него хорошее настроение.
Я поверила этой записке и только потом, когда Андрей вышел из госпиталя, узнала, что это были как раз самые тяжелые для Андрюши дни. Он еще плохо ходил, не мог писать, у него были задержки с речью, так что ни о каком хорошем состоянии и настроении говорить не стоило бы. И именно в эти дни приезжал дядя Веня, именно в эти дни была телеграмма от детей. Теперь я думаю, что дядя Веня был нужен (приготовлен) тоже вроде как живой свидетель того, что он меня уговаривал повлиять на Андрюшу, чтобы он не голодал, а я отказалась. Это я так думаю, но утверждать, что для этого приезжал дядя Веня, не могу. Было ли это его собственным порывом, и его пустили по какому-то большому блату, или он был свидетель от КГБ? Не хочется думать, что все от ГБ, но и по-другому думать очень трудно, почти невозможно.
21 или 22 мая (думаю, что 22-го: если бы это было 21-го, я бы запомнила – ведь это день рождения Андрея) меня не вызывали на допрос, и ко мне в середине дня приехала женщина, сказала, что она медсестра из больницы. Она приехала по поручению заместителя главного врача взять для Андрея очки, зубы и книгу о Паскале. Я все время до этого как раз думала, что, когда его утащили в больницу, он был без съемного протеза. Ему все время мешал протез, он его часто снимал. Все это она сказала на словах, причем было сказано так: «Очки для дали, зубной протез и Паскаль», – какое-то очень домашнее название книги. Это книга из серии «Жизнь замечательных людей», я ее читала как раз перед тем, как Андрея забрали, и мы ее много обсуждали. Но вряд ли Андрей постороннему назвал бы ее так запросто, без автора и без ничего. И поэтому я решила, что была записка. Я сказала этой женщине, что я все дам, когда мне отдадут записку от Андрея. Она сказала, что она ничего не знает, и никакой записки ей не давали, и с этим уехала.
Допроса не было еще два или три дня. И потом утром – звонок в дверь. Появляется Колесников со слесарем из нашего дома и еще какой-то женщиной и с этой медсестрой – оказывается, он приехал с постановлением о выемке очков и зубов, слесарь и женщина из нашего дома – понятые. Следователь начал читать мне нотацию о том, какая я плохая жена и что я явно хочу, чтобы Андрей Дмитриевич продолжал голодовку, раз не отдаю ему зубы. Я снова повторила, что уверена, что была записка от Андрея Дмитриевича, и, если мне ее передадут, я сразу отдам. Но это мое «если» уже не имело значения, уже было постановление о выемке. Представить себе, что снова будут делать обыск и перерывать весь дом, а потом все это мне надо будет приводить в порядок, было невозможно. И я собрала очки (причем очки разные, у Андрея много пар очков), зубы. Про Паскаля я забыла, а принесла трехтомник Пушкина.
Следователь очень удивился – или сделал вид, что удивился – тому, что я дала несколько пар очков. Я говорю, что Андрей Дмитриевич в разных случаях любит носить разные очки. Я даже сказала: это для еды, у него есть особые очки. Однако он повел разговор о том, что только плохая жена не знает, какие очки мужу нужны, но потом все очки взял. А про Пушкина сказал: «А зачем ему Пушкин?» И мне как-то очень трудно было объяснить, что Пушкин может быть нужен всегда, в любом случае жизни. Вот это и есть то самое, что называется «другая ментальность» – кому и зачем нужна поэзия. Но Пушкина он все-таки тоже взял. Еще я попросила передать карандаши и бумагу. Все это у меня взяли. Дату, когда это было, я не помню. Мне кажется, 26 или 27 мая.
Потом от Андрея я узнала, что ему отдали только одну пару очков, остальные вернули при выписке. То же произошло и с трехтомником Пушкина, его Андрею не передали, но при выписке вернули. Очевидно, и то и другое было принято за некие условные знаки – может, мы так заранее сговаривались (о чем?), – и не отдали.
На очередном допросе Колесников неожиданно вспомнил о документах, забранных у меня на обыске 2 мая: об обращении Андрея к послу США, моих письмах и обращении. Позже они были приобщены к делу, включены во второй том, но на суде никак не фигурировали. Колесников сказал, что посол США Хартман провел пресс-конференцию, на которой сообщил, что я должна была укрыться в посольстве по согласованию с американскими дипломатами.[69]69
*18 мая 1984 года не названный по имени «старший сотрудник» посольства подтвердил в разговоре с американскими журналистами, что перед отъездом в Горький Е. Г. Боннэр оставила в посольской машине письмо, содержащее просьбу о предоставлении убежища. Однако посольство отрицало, что его сотрудники обсуждали с Е. Г. Боннэр возможность предоставления ей убежища.
[Закрыть] Но я знала, что американские дипломаты не знали наш с Андреем план, и не поверила следователю. Тогда он процитировал мне какие-то куски из статьи в газете «Известия» (прилож. 11), но полностью прочесть статью не дал. Ее содержание я узнала, когда Андрей вернулся домой в сентябре, и мы с ним съездили в читальню на улице Бекетова (это довольно далеко от нашего дома) и провели там почти два часа, чем очень разозлили нашу охрану. Но Андрей за это время переписал статью полностью.
На следующем допросе следователь сказал, что доктор Стоун написал статью, в которой упрекает меня за то, что Сахаров из-за меня уже трижды был вынужден голодать. Что это была за статья, и была ли она вообще, я не знала до приезда в Соединенные Штаты.[70]70
* В статье «Бунт ученого» («Интернейшнл геральд трибюн», 1984, 29 мая) Джереми Стоун, в частности, писал: «…Так что, когда в спровоцированных КГБ статьях Сахаров обвинялся в том, что он попал в плен сионистского агента Елены Боннэр, там среди антисемитской грязи была крупица истины: жена Сахарова радикализовала его мышление, и он полностью ей предан. Не случайно две из трех голодовок Сахарова проводились в защиту ее интересов…».
[Закрыть] Здесь я ее прочла, и она меня поразила. Доктор Стоун в ней просто повторил все, что обычно говорят администраторы советской науки о Сахарове и обо мне. Он просто не заметил, как его «воспитали» во время его нередких поездок в СССР.
Потом допросы продолжались еще несколько дней. И около 5 июня следователь на допросе прочел мне записку от Андрея. В записке, собственно говоря, ничего не было конкретного о здоровье или еще о чем-либо, были какие-то интимные слова мне о том, как он скучает и как тяжела разлука. Я понимала, что записка написана им – никто другой этих слов не написал бы, однако мне записку в руки не дали. Тогда я не понимала, почему, и уже только потом, когда Андрей вышел из больницы, и мне стало известно о его состоянии в это время, я поняла, что, видимо, эта записка была написана еще не вполне хорошим почерком.
Тогда же мне разрешили сделать Андрею первую передачу через следователя. После того, как у меня взяли зубы, я считала, что Андрей снял голодовку, и все время просила разрешения на передачи. Наконец мне разрешили передать соки, помидоры, ягоды и зелень. Во время следствия Колесников несколько раз передавал мне записки от Андрея, не регулярно, всего пять или шесть записок, хотя он написал много больше, – мне передавали не все. Иногда из текста записки было понятно, что предыдущая ко мне не попала. Но то, что большинство записок не передано, я узнала, когда Андрей был уже дома. У меня также брали записки, обычно в ответ на Андрюшины, и два раза в неделю брали передачи: ягоды и овощи.
В середине или в конце июня на одном из допросов я подала заявление Колесникову, что я настаиваю на встрече с мужем, которого не видела с 7 мая и не знаю, что с ним. Спустя неделю, когда я пришла на очередной допрос, в кабинете у следователя уже был какой-то мужчина. Колесников мне сказал, что для ответа на мое заявление он вызвал зам. главного врача Толченова. Зам. главного врача заявил, что Андрей Дмитриевич находится в больнице по поводу заболевания сердца и сосудов головного мозга и проходит лечение. Никаких конкретных данных о лечении он не привел, а когда я стала спрашивать, он сказал, что он непосредственно его лечением не занимается и не знает. Он – зам. главного врача, а лечение ведет лечащий врач. Врачи считают, что свидание, о котором я просила, вредно для здоровья Андрея и может повредить лечению, поэтому свидание дано не будет. Выписку они считают несвоевременной, поэтому Андрей Дмитриевич выписан не будет. И опять же был какой-то непонятный разговор на тему о том, что вообще мое общение с Андреем, мое присутствие около него вредно для его здоровья, поэтому врачи его изолировали от меня. Письменно ответить Колесников и этот зам. главного врача не захотели. Таким образом, я получила устный ответ, а когда я указала на это Колесникову, он сказал, что это его право.
А допросы шли своим чередом, и ничего интересного в них не было. Одно можно сказать: вначале мне вообще непонятно было, на чем же будет строиться обвинение. Потом стало казаться, что оно будет иметь какую-то (.связь со статьей в «Известиях» (прилож. 11) и посольством США. Постепенно, к середине июля, уже было ясно, что в обвинение будут входит эпизоды, связанные с Нобелевской церемонией, два эпизода – документы Хельсинкской группы, один эпизод – интервью в Москве и один эпизод – рассказ о жизни в Горьком, напечатанный в «Русской мысли», которую забрали на обыске. Значит, до обыска 8 мая этого эпизода у них в заготовках не было. Мне вообще кажется, что состав обвинения был выбран произвольно и по ходу следствия, а не заранее, с учетом только одного – показать какому-то высокому начальству, как плохо я себя веду за границей. Заранее было решено только взять с меня подписку о невыезде.
25 июля мне предъявили обвинительное заключение. Но уже 20 июля начались разговоры об адвокате. Я сказала, что прошу Резникову[71]71
Елена Анисимовна Резникова – московский адвокат, выступала защитником на нескольких политических процессах.
[Закрыть] из Москвы. Следователь вначале отказал и настаивал на горьковском адвокате. Эти переговоры длились два дня. После чего он сказал, что адвокат у меня будет тот, которого я прошу, я могу написать заявление о том, что прошу адвоката Резникову, и он у меня это заявления возьмет – до этого брать не хотел. Когда я спросила, как все это оформлять и кому из друзей в Москве я могу это поручить, он ответил, что сейчас не надо ничего делать, а оформить можно потом. Я написала заявление об адвокате, и Резникова приехала.
Чтение дела было 25, 26 и 27 июля. Мне было предъявлено обвинительное заключение, и мы читали дело. Дело было в шести томах. Собственно, само дело было в первых двух томах и частично в третьем. В четвертом – какие-то бумажки, непонятно даже кому нужные или не нужные, и приговоры тем людям, которых я когда-либо упоминала в своих выступлениях. В пятом томе тоже приговоры. В 6-м были письма трудящихся, которые требуют суда надо мной и моей изоляции или наказания.
Обвинительное заключение и эти шесть томов позволили мне лучше представить, в чем заключается мое дело, до этого я все представляла как-то размазанно и неопределенно. Из чтения дела я узнала, что 10 мая у Андрея была выемка, что у него забрали много документов из сумки, магнитофон и еще что-то.[72]72
В феврале – марте 1990 г. сотрудники КГБ вернули Е. Г. Боннэр практически все, изъятое на этой выемке и на обысках 9 декабря 1982 г., 2 мая 1984 г. и 8 мая 1984 г. (не вернули книгу Б. Л. Пастернака «Переписка с Ольгой Фрейденберг» – сказали, что она куда-то пропала). В ответ на требование Е. Г. Боннэр вернуть изъятое на неофициальном обыске в Москве и содержимое украденных сумок сначала сказали, что, может быть, это сделали какие-нибудь уголовники, потом обещали поискать.
[Закрыть]
Из чтения дела я узнала также об обысках в Ленинграде у Гальперина и Ирины Исат. У Гальперина они забрали всю частную переписку с заграницей и со мной и старое охотничье ружье. У Исат забрали довольно много сам– и тамиздата и тоже какую-то переписку. Но ко мне все это никакого отношения не имело. Я решила, что у них были обыски (причем эти обыски были 8-го числа, то есть в тот же день, что и у меня) в связи с тем, что они пытались приехать в Горький. Но, как выяснилось уже здесь, в Америке, никакой такой попытки они не делали.
Я не очень понимаю до сих пор, почему у них были обыски. Ну, ладно у Лесика, я с ним дружна, у него иногда останавливалась; в последние поездки в Ленинград я разговаривала от него по телефону с ребятами и мамой. Но почему обыск у Исат? Во-первых, только при чтении дела я узнала, кто она такая. Это Регина Шамина, жена Толи Шамина, я ее вообще мало знаю. Наташа Гессе с ней дружила, а я даже никогда у нее дома не была и не знаю, где она живет. Мне кажется, здесь произошла ошибка. ГБ много раз могло слышать в наших разговорах фразу о том, что «Регина – главная подруга моей жизни». Все, что мы с Андреем говорим, подслушивается, записывается и тщательно анализируется. Этот обыск – подтверждение. Они спутали Регину Шамину с моей Инкой, с Региной Этингер, которая умерла в октябре 80-го года, и на похороны которой тогда Андрея не пустили из Горького. Теперь они нашли «Регину».
Пора, видимо, подробнее рассказать об обвинении. Это ужасно скучно, потому что это уже вчерашний день, но все-таки надо.
Первый эпизод – пресс-конференция 2 октября 1975 года во Флоренции. Пресс-конференция была посвящена выходу в Италии книги Сахарова «О стране и мире». Андрей по телефону во Флоренцию прочел мне свое как бы вступление к этому изданию (русское уже было несколько раньше в «Хронике-пресс»). Оно называлось «Обращение к зарубежным читателям книги «О стране и мире»». Я прочла полностью текст этого обращения, а потом ответила на вопросы. Меня попросили рассказать о женщинах в политическом лагере, в частности, в связи с тем, что в самом «Обращении» Андрей пишет о необходимости политической амнистии, в первую очередь – для больных и женщин политического лагеря в Мордовии. Я говорила не о правозащитницах, которые там были, а о Марии Павловне Семеновой. Эта женщина, принадлежащая к Истинно Православной Церкви, за исключением редких коротких периодов, когда она была на свободе, почти всю жизнь, всю свою взрослую жизнь провела в лагере.[73]73
Мария Павловна Семенова (1923 г. р.) – в очередной раз освободилась в октябре 1971 г., летом 1972 г. была вновь арестована и по ст. 70 УК РСФСР получила десять лет лишения свободы и три года ссылки.
[Закрыть] Я сказала: «Трагическая судьба Марии Павловны Семеновой». Это действительно моя фраза, а не Сахарова. Причем я вообще не говорила о справедливом или несправедливом осуждении или еще о чем-то в отношении приговора, но слово «трагическая» я сказала. И это было первым пунктом обвинения: я-де в этой фразе клевещу, и Семенова осуждена правильно, что подтверждено приговором, находящимся в моем деле. Я пыталась уже потом, на суде, говорить, что если человек находится в лагере почти всю взрослую жизнь, будь он даже убийцей, то судьба действительно трагическая. А этот человек к тому же находится в лагере за веру. Но это как-то пропускалось мимо ушей, вообще не доходили слова до тех, кто их слышал. Раз в деле есть приговор, и она осуждена, значит, мои слова о трагической судьбе являются клеветой.
Следующий эпизод – это пресс-конференция тоже во Флоренции 9 или 10 октября 1975 г. – они обе как-то объединены в обвинении. Там речь шла о религиозных преследованиях. Дело в том, что в это время (примерно через неделю) в Копенгагене должны были начаться первые Сахаровские слушания. И еще до слушаний в Копенгаген приехали представители официальной советской Православной Церкви (странное сочетание – «Православной» и «советской», но как иначе сказать – не знаю). У них было несколько выступлений, в которых они говорили, что религия никак не преследуется, за веру нет никаких преследований и вообще полная свобода вероисповедания в Советском Союзе гарантирована законом и реально соблюдается. И у меня в ответе на вопрос, правду они говорят или нет, есть слова, которые следствие сочло криминальными. Я говорю (это магнитофонная запись): «Ну, это, мягко говоря, неправда». И как пример привожу судьбу священника Романюка,[74]74
Василий Емельянович Романюк – в 1972 г. по ст. 62 УК УССР (соотв. ст. 70 УК РСФСР) получил семь лет лишения свободы и пять лет ссылки. В июле 1988 г. эмигрировал.
[Закрыть] который как раз незадолго до этого был осужден. Так вот эти слова: «Ну, это, мягко говоря, неправда» насчет религиозных преследований были квалифицированы как клевета.
Третий эпизод – беседа за круглым столом в газете «Иль темпо» (Рим, 7 ноября), где я рассказала об Андрее Дмитриевиче в связи с присуждением ему Нобелевской премии, и где обсуждалось, разрешат ли ему выезд из СССР или не разрешат. Я не могу точно вспомнить, что там мне инкриминировалось, какие именно слова.