Текст книги "Постскриптум. Книга о горьковской ссылке"
Автор книги: Елена Боннэр
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 22 страниц)
Около часу дня мы собирались выходить из дома, в это время раздался звонок в дверь, и вновь появился доктор Обухов со всей своей мужской и женской командой, опять вместе с ним было человек восемь. И был этакий полуигривый тон, когда Обухов сказал: «Ну, что ж, Андрей Дмитриевич, мы за вами». И тут я не выдержала – когда я представила, что они снова будут валить Андрея на диван, делать ему силой укол и тащить, я подошла к Андрею и сказала: «Андрюшенька, иди так, не надо». Они его взяли под руки и полуволоком повели. Он не очень сопротивлялся. Я кому-то из них всунула этот целлофановый пакет, который у меня был собран Андрею, и так они ушли.
Опять я осталась одна, опять неизвестно, на сколько времени. Опять с чувством, что он полностью в их руках и они могут сделать все что угодно: бить, колоть, убивать, миловать – все!
Я собралась и поехала слушать радио, хотя Андрей, даже уходя, сказал: «День рождения Алешки, ты помнишь?» Я сказала: «Помню». Но ехать давать телеграмму не захотела, считая, что она только собьет всех с толку, поехала слушать радио. Вот тут – я не помню, в этот день или на следующий – я услышала о фильме: как мы ходили в кино, как мы благополучно и хорошо существуем. Боже мой! Какой ужас вызвала у меня эта передача! Ужас, оттого, что этой лжи совершенно невозможно противостоять. Совершенно невозможно знать, где, когда еще они будут фальсифицировать нашу жизнь.
И опять пошли пустые дни, быстрые и медленные. Чтение, штопка никому не нужных вещей или почти ненужных, мытье стен, иногда нужное, а иногда тоже ненужное, возня с цветами. Все это через силу, все сжав себя, как в кулак, и заставляя. Я не худела – того чувства отвращения к пище и ежедневного похудения, ежедневной потери веса, которая была в первые три месяца отсутствия Андрея, больше не было. Я не прибавляла в весе, но как остановилась. А по вечерам, как маятник, меряя шагами балкон, сама себе вслух читала стихи, чтобы не разучиться говорить. И чтобы ответить себе на вопрос: «Кому и зачем нужна поэзия?»
Я все время пыталась передать информацию о нас. Тут был один эпизод, о котором до сих пор еще не время рассказывать. Я так и не знаю, что произошло, хотя было сделано все для того, чтобы полная информация о нашем лете 85-го вышла за пределы Горького, – где-то на каком-то этапе что-то сорвалось. А иногда я думаю, что не сорвалось, а было сорвано теми, кому я это доверила, и поэтому вся почта пришла в Ньютон спустя 10 месяцев, уже когда я сама была здесь.
Андрей тоже делал подобные попытки. Я знаю об одном случае, когда еще в апреле информация его дошла до Москвы. К сожалению, те, к кому она пришла, побоялись публиковать собственноручный текст Сахарова. Они сделали купюры и позже даже перевели на английский.[109]109
* Впервые о письме А. Д. Сахарова сообщило 16 мая 1985 г. Ассошиэйтед Пресс со ссылкой на незванного друга Сахаровых. Перепечатанный отрывок из письма, в котором Сахаров сообщал о голодовке, появился на Западе в конце лета.
[Закрыть] Наверно, это была большая работа. Но она привела к тому, что ребята в Штатах не приняли эту информацию за подлинную. Да и трудно было. Я бы тоже, наверно, засомневалась.
А дни шли, шел август. День рождения мамы. Телеграмма от Лени Литинского с просьбой сообщить, когда ее день рождения. Я ему не ответила. Маме телеграмму я не послала. По радио все больше и больше слышала о нас и понимала, что моя тактика не посылать телеграмм даже в такие дни, как день рождения мамы, правильная. Раз все подделывается, значит, мы должны молчать.
Очень медленно шло время. Очень медленные были дни, и очень быстро пришла осень. В августе уже стало холодно.
5 сентября днем я была дома, по радио я уже слышала о голодовке Алеши. О ней говорили каждый день, и передач этих становилось все больше; о нас говорили много. Я сидела дома, это было около 3-х часов, я хотела выехать слушать радио к четырем часам, вдруг вошел Андрей. Я бросилась к нему, а он как-то сразу очень настороженно сказал мне: «Не радуйся, я только на три часа». Видимо, у меня было такое недоуменное выражение лица, что он сразу же объяснил: «Ко мне вновь приезжал Соколов, он просит написать некоторые бумаги».Я, не слушая дальше, сразу взвилась и закричала: «КГБ – на три буквы!» Андрей очень спокойно и как-то очень тихо сказал: «Да ты послушай». И я смолкла.
Он сказал: «От тебя просят написать, что если тебе будет разрешена поездка для встречи с матерью и детьми и для лечения, то ты не будешь устраивать пресс-конференций, общаться с корреспондентами, то, другое, третье». Когда я поняла, что от меня только требуется закрыть рот от прессы, я сказала: «Да ради Бога!» Спросила: «А что от тебя?» – «А от меня – тоже». И я как-то отвлеклась от содержания того, что от него требуется, – мы стали друг другу рассказывать, что с нами происходило. И я опять забыла сказать Андрею, что мое прошение о помиловании отклонено.
Андрей сказал, что к нему сегодня утром приехал Соколов. Он-то и потребовал такую бумажку, сказал, что Горбачев дал указание разобраться в ситуации с Сахаровым. Когда я села за машинку, я спросила, кому должна быть адресована моя бумажка. А потом сказала: «Нет, я никому не буду адресовать». И в том углу, где полагается писать, кому и от кого, я ничего не написала, никак не озаглавила эту бумажку. Оставив несколько строчек пустого места наверху, я с красной строки написала: «В случае, если мне будет разрешена поездка за рубеж для встречи с матерью, детьми и внуками, а также для лечения, я не буду устраивать пресс-конференций, давать интервью. Елена Боннэр. 5 сентября 1985 года», – и отдала эту бумажку Андрею. И снова вернулась к вопросу, а что же требуется от него.
Тут он мне показал проект своей бумаги, в которой было написано: «Я признаю обоснованным отказ мне в выезде за границу, так как считаю, что обладаю знанием военных тайн (не помню, как у него дословно). Однако это не значит, что я признаю законной мою высылку и изоляцию в Горьком. В дальнейшем, если моей жене будет разрешена поездка за границу для лечения и встречи с близкими, я собираюсь сосредоточиться на научной работе и частной жизни, однако оставляю за собой право выступать по общественным проблемам в экстремальных ситуациях».
Вот приблизительно то, что написал Андрей. Более точно я не помню (прилож. 6). Он как-то очень торопился назад. После того, как мы написали с ним бумажки, мы вышли на балкон. Я похвасталась цветущими моими уже остатками балконного сада. Постояли там обнявшись. Андрюша сказал, что я вроде как немножко прибавила в весе – наверно, так и было. И заторопился, как бы ему не опоздать к 6 часам выйти на улицу, потому что за ним приедет машина. Он боялся, что они его обманут, не приедут за ним и таким образом посчитают, что он прекратил голодовку.
Пожалуй, он верил, что эти бумаги помогут мне выехать, что проблема почти решена. Пожалуй, несмотря на то, что… я думаю, что его бумага была написана, и согласие на нее было получено под давлением. Да и сама разлука со мной, к тому времени четырех с половиной месячная, за исключением двух недель, и изоляция тоже есть давление, и насильственное кормление, и все – все это есть давление. Когда я пыталась об этом говорить, он отвечал, что ничего не видит худого в своей бумаге; он действительно думает, что обладает секретами, он действительно не хочет больше заниматься общественными делами, у него на них нет сил. Он чувствует себя больным, усталым, ему хочется заниматься наукой и быть со мной.
В дневнике, который я читала потом, он написал: «Мне так хочется быть с Люсей. Мне никогда в жизни ничего так не хотелось».
Сентябрь – это у нас уже осень. Мне кажется, что я впервые увидела и физически ощутила ее приход, стоя с Андреем на балконе, чувствуя ладонью даже через курточку, которая была на нем, его ребра. Милый, бедный, худой ты мой! Увезли. Сам спешил назад в мучения свои, голодовки и разлуки. И у меня осень, листья настурций стали светло– и густо-желтыми, астры уже отцветают, и пора собирать семена. Я собирала семена на кладбище и там же слушала радио. Алешка голодал в Вашингтоне у советского посольства, диктор-женщина говорила, что там жарко. А у нас быстро холодало и стремительно убывал день. Андрюша, пока был три часа дома, говорил об Алешиной голодовке приподнято и даже радостно. Он о ней знал, так же, как и о многом другом, что делалось в мире. Тот маленький приемник, что я вместе с другими вещами сунула кому-то из увозивших Андрея 27 июля, работал, и Андрей все знал. Про Алешину голодовку Андрей сказал, что это нужное дело, в нужное время и в нужном месте. Потом, когда я уже буду в Москве, мне расскажут, что один физик, не одобряющий голодовки Андрея и наш образ жизни, сказал: «Вот до чего она (это я) жестокая, теперь заставила голодать еще и сына», – и на встречную реплику: «Ну, как она сына может заставить, у них же связи нет», – «На это она найдет». А вообще про ребят Андрюша сказал: «Похоже, твои дети вытащат нас из черной дыры». И, как подтверждение его слов, я услышала резолюцию Сената и Конгресса США, после которой Алешка кончил голодовку.[110]110
* Алексей Семенов начал голодовку 29 августа 1985 года вблизи советского посольства в Вашингтоне, требуя разрешения посетить Сахаровых, и закончил ее 12 сентября. Совместная резолюция Сената и Палаты представителей № 186 от 10 сентября выражала «солидарность с семьей Сахаровых в их усилиях осуществить свои права» и призывала президента «протестовать сильнейшим образом и на самом высоком уровне против вопиющих и систематических нарушений прав Сахаровых советскими властями».
[Закрыть]
А у меня шла осень. Я вдруг ощутила такую усталость, что, уже казалось, больше не выдержу. Но каждый день я говорила себе: «Ну, еще день-два, и все решится», – и с этим жила. Я все дни разлуки и 1984 года, и 1985-го отмечала в календаре и на перекидных его листиках записывала, что было: ведь хоть казалось, что время стоит, – оно шло, и случались события – в мире и в моей одиночке. Перекидной календарь – «умираю от воспоминаний над перекидным календарем» (А. Межиров) – кому-нибудь из моих читателей эти строчки что-то, может, скажут. Уезжая сюда, в Штаты, я купила Андрею календарь – перекидной. Когда он пришел из больницы – он читал мои записи. Возвратясь с моих американских каникул, я буду читать его.
В первые дни после этого трехчасового нашего общения, после того, как ему Соколов сказал, что Горбачев велел разобраться, мне казалось, что Андрей скоро будет дома, что скоро все решится и все будет хорошо, но дни шли.
Предоктябрьские дни были отмечены интервью Горбачева «Тайму», поездкой во Францию и его и Миттерана пресс-конференцией в Париже. Это все на советском телеэкране. Интересно, хотя бы потому, что нас много лет не баловали даже таким общением с руководством страны. Страшно – мне, потому что везде про Сахарова и везде так бесперспективно плохо, что прямо мороз по коже. По западным радиостанциям тоже интересно и тоже про Сахарова – много про него, и беспокойство, и забота о нем, и всеобщее недоумение вследствие дезинформации и отсутствия реальной информации. Октябрь. Осло. Присуждение Нобелевской премии врачам. Десятилетие Нобелевской премии Сахарова.
Я слушала эту передачу (прилож. 12) дважды. Первый раз ночью почти ничего нельзя было разобрать. Второй раз днем – верней, октябрьскими сумерками, в машине. Танин голос был слышен очень ясно, чисто. У меня на ветровое стекло падали первые в этом году снежинки, потом снег пошел хлопьями. Когда первый снег, надо загадать желание. Господи, сколько на свете примет! Как хочется хоть чем-то облегчить душу. Я вышла из машины, собрала горсть снега с капота, положила в рот. Холодно. Почему это в детстве снег был сладкий? Мне кажется, никогда в предыдущие наши разлуки я не считала так дни.
Кончилась осень. Снова пошел снег. Стаял. В доме было очень холодно. Еще не топили, а ветер выдувал тепло. В большой комнате было 12° по Цельсию, а там, где я спала, бывало и меньше. Я уже не шила, не штопала, не мыла окна и двери. Сидела, накрутив на себя все теплое, иногда даже и одеяло, и ждала. Чего? Сердце болело то ли от спазмов, то ли от тоски, то ли от холода. Утро 21 октября такое темное, что не поймешь, рассвело уже или нет, – опять идет мокрый снег. Вставать в такую холодину очень не хотелось. Вдруг звонок. Натянула халат, открыла. Один из самых хамских наших охранников. Они, между прочим, различаются между собой по степени хамства. «Вам велено в управление МВД явиться к 11 часам дня». – «Я к 11-тине успею, сейчас уже 10». – «Ничего не знаю, этаж 2, комната 212 (или другая, сейчас забыла), к Гусевой Евгении Павловне, и чтоб обязательно к 11-ти».
– «Сказала, не успею», – и я закрыла дверь. Так у меня получилось, что я не могла быстро собраться и хоть специально не волынила, но только в одиннадцать смогла выйти из дома. На машине лежит мокрый снег – надо счистить. Не работает обогреватель заднего стекла, вообще я еще к зимнему времени не приспособилась. Наконец, выехала и около 12-ти приехала. Там везде стоянки запрещены, разрешено только для служебных машин, но я поставила свою. Я была зла и на свои ноги, и на свое сердце за то, что они болят; и на мокрый снег, и на этот пронзительный ветер; и на этот город, про который мне так и хотелось крикнуть: «В гробу я тебя видала, в белых тапочках». И на этот вызов.
Я думала, что вызывают меня или на беседу, или для какого-нибудь наказания за то, что я нарушаю режим и не нахожусь дома после восьми вечера, как мне было предписано. Собственно, в октябре я уже находилась. Это летом и в сентябре, пока не стало холодно, я подолгу слушала радио. И то, что меня вызывали к женщине, только подтверждало мои предположения. Я уже нагляделась на то, что в Горьком (а может, и в других городах) в управлениях внутренних дел именно женщины ведают осужденными. Это те осужденные, которые отбывают наказание без лишения свободы и на своем обычном месте жительства: так называемые «химики» – в Горьком их много, алиментщики и те, кто осужден к принудительным вычетам из заработной платы. Ну, и на моем примере – ссыльные, но кажется, что ссыльных на весь город Горький – я одна на 1,5 млн. жителей (в статистических сборниках показывают меньше – 1,3). Я думала, что теперь меня вызывают к женщине-инспектору по этим делам, но только выше рангом.
Наконец я нашла нужный подъезд и на указателе в вестибюле увидела, что это ОВИР. Я очень удивилась, но мысли о том, что меня собираются пустить в поездку, не появилось. Прошла в бюро пропусков и вдруг вижу объявление: «Сегодня в связи с собранием (не помню, каким) приема в ОВИРе не будет». – «А, значит, меня ждут». Я привыкла, что власти так не хотят моих контактов с кем-либо даже в случайной очереди, что в учреждениях могут отменить прием, как это было в райисполкоме или в том коридорном отсеке прокуратуры, где находится кабинет моего следователя. Я обратилась к девице в окошке бюро пропусков, сказала, что меня вызвали в ОВИР. «Вы что, слепая, что ли, или неграмотная? – привычно рявкнула она на меня. – Вот объявление висит – приема нет». – «Но меня вызывали», – повысила голос и я и уже собиралась начать привычно и громко, чтобы все, кто есть в помещении бюро пропусков, слышали: «Я жена академика Сахарова…» Но тут подбежал какой-то тип и вежли-венько просюсюкал: «Елена Георгиевна, пройдемте, к вам сейчас спустятся», – и вытолкнул меня из многолю-дия бюро пропусков к лестнице, около которой стоял только один часовой, а людей не было.
Буквально через несколько минут по лестнице спустилась женщина в форме офицера МВД (на погонах просвет широкий и одна звездочка – майор) и тоже вежливенько сюсюкает: «Елена Георгиевна, пройдемте». Мы поднялись на второй этаж. Она принимала меня в кабинете, посередине которого стоял стол, у стола по обе стороны стулья. Вдоль всех стен тоже стулья – это помещение скорее походило на комнату типа холла. Ее как будто нарочно переоборудовали в нечто вроде кабинета. И этот стол казался только что принесенным.
Когда потом я увижу себя и ее около этого стола в фильме – я пойму, что это так и было. Справа и слева в комнате были двери в соседние помещения. Я описываю это так подробно, потому что теперь, после просмотра фильма, где заснята я в этой комнате, беседующая с этой самой Евгенией Павловной Гусевой, я все время думаю, где же находилась камера и почему я не слышала звука съемки. Или, возможно, теперь есть беззвучные камеры.
Гусева сказала: «Вы подавали заявление на выезд, вас просят снова заполнить анкеты». – «Я никогда не подавала заявлений на выезд. Только на поездку», – сразу сказала я. – «Нет, нет, что вы, это я просто так выразилась. Садитесь удобно и заполняйте анкеты». – «Как, прямо здесь и от руки? Всегда же вы требуете, чтобы было напечатано и в двух экземплярах». – «Ничего, можно один и от руки».
Я заполнила графы – имя, фамилия, место жительства. Далее идет графа – куда. Она мне диктует: «В Италию». Я стала доказывать, что это я раньше просилась в Италию, а теперь я прошусь в США и Италию, в частности, я хочу привезти маму. Она сейчас у детей, но она хочет вернуться, она не эмигрантка, а в гостях, – именно это место заснято в фильме. Я написала «в США и Италию» . Дальше я все заполняла, почти не думая. Так, на вопрос: «Когда собираетесь выехать?» – она продиктовала: «Сразу по получении визы», – и я так и написала. И на вопрос: «Через какой пограничный пункт?» – она сказала: «Через Шереметьево», – я тоже написала.
Кончила анкету, отдала ей и заспешила домой. Конечно, я понимала, что, видимо, принято решение в отношении нас и, возможно, положительное, но уверенности у меня в этом не было. И вообще уже с середины анкеты (вся эта писанина заняла больше часа) я стремилась домой – я полагала, что Андрюша уже дома. Именно его возвращение было той единственной реальностью, к которой я стремилась. А поездка все еще была из категории нереальных. Но Гусева меня задержала: «Вы сейчас поедете, сделаете фотографии и завтра в 10 утра привезете мне». – «Кто же это сделает мне так быстро фотографии?» – «С вами поедут и вам сделают, это близко, на Звездинке» (улица в центре Горького).
Я вышла и поехала на Звездинку. Меня сфотографировали без очереди, сказали: «Завтра в полдесятого можно получить готовые», – и я помчалась домой. Мне повезло, что на пути не было ни одного гаишника, а то прокол был бы обеспечен.
Андрея дома не было. Я так ждала его, что боялась выйти на балкон, хотя мне совсем не надо слушать дверной звонок. Уже давно – может, года два – мы не вынимаем ключ из замочной скважины, он так и торчит. Вначале милиционеры требовали, чтобы я его вынула, но я отказалась, а самим им вроде не положено. Сделали мы это потому, что без нас постоянно ходят в квартиру, видимо, у них плохие ключи, а замок без конца ломался, мне просто надоела эта история.
Андрей не пришел, и всю ночь вместо того, чтобы спать, я думала и процеживала сквозь себя снова и снова свой визит в ОВИР. И я поняла, что, во-первых, они хотят, чтобы я уехала скоро, а во-вторых – не увидев Андрея. Я уже поняла, что решение, конечно, принято и что фактически я имею разрешение на поездку, а все остальное, что сейчас происходит, – это уже вне тех инстанций, которые приняли решение отпустить меня, а зависит только от КГБ. Утром я еще надеялась, что Андрей придет, но до 9-ти не было никаких известий, и я поехала за фотографиями и в ОВИР. Получив фотографии, почему-то решила в ОВИР не спешить и зашла в парикмахерскую. Мои сопровождающие на двух машинах были этим озабочены больше, чем при обычных моих поездках. Видимо, они ожидали, что я должна стремглав лететь в ОВИР, а парикмахерская может оказаться местом тайного свидания.
Вообще поведение нашей наружной охраны во все последующее, до моего отъезда из Горького, время было, на мой взгляд, странным. Ведь я получила право на выезд, тем самым право на общение и на контакты. А они усилили свою бдительность и шныряли вокруг меня – а потом, когда Андрея выпустили, вокруг нас – кажется, даже больше, чем всегда. Придя в ОВИР с фотографиями 22 октября (дама-майор меня встречала внизу, гебешники оставались на улице, потом она меня к ним выводила), я сразу сказала, что прошу отдать мне анкеты, я должна сделать добавления: во-первых, я не поеду сразу по получении визы, я поеду только после того, как увижу мужа, которого не видела шесть месяцев, исключая небольшой перерыв. Во-вторых, я не обязательно поеду через Шереметьево. Тут я вспомнила, что, когда я получила разрешение в 1975 году, я ехала поездом, так как окулист считал, что при таком давлении лететь опасно – у меня было давление за 60. Она сначала возражала, говорила, что мне еще не дано разрешение, а я уже скандалю. И что она вообще не может решать, давать ли мне анкеты.
Потом она ушла звонить. Я одна, ни души в этом горьковском ОВИРе – а может, так у них всегда? Нет, не может быть, ведь я точно знаю, что в городе есть и подаванты, и отказники. Теперь-то мне ясно, что всех сотрудников отпускали, так как из соседних комнат шла съемка, а люди не должны знать про это. Этому майору КГБ доверяет, а уж другим сотрудникам нет. Я вспомнила сейчас, что всегда, когда я хожу на отметку в районный ОВД, мой кагебешник входит в комнату вместе со мной. Видимо, КГБ не доверяет той женщине-лейтенанту (ее фамилия Рыжова), у которой я отмечаюсь.
Гусевой не было больше часа. Вернувшись, она дала мне анкеты. В графе «Что еще хотите сообщить о себе» я написала, что поеду в США и Италию для встречи с родными и лечения, выеду в срок обычный, то есть в течение трех месяцев после получения разрешения, и там, где было написано «Шереметьево», кажется, написала «любой пограничный пункт», но сейчас точно не помню. Она взяла мои анкеты и сказала: «Вас вызовут».
И я помчалась домой. Андрея не было. Я опять почти не спала ночь. Утром еле встала и ходила в халате (а больше лежала), не собираясь ни одеваться, ни куда-либо выходить. Около трех часов звонок в дверь. Медсестра Валя. Просит одежду для Андрея Дмитриевича. Он ведь как был в тренировочном костюме, так в нем и есть, а на дворе зима уже. Я собрала куртку, ушанку, ботинки, брюки, свитер, все отдала, спросила: «А когда они думают его выписать?» – «Я его сейчас привезу, вот только вещи отвезу, он оденется, и привезу». Она ушла. И тут я поверила, что, может, мужа мне отдадут и что детей и маму я, может, увижу. Ну, а что еще и сердце снова станет работать, про это я не думала. Мне кажется, я одновременно делала не два, а все сто дел: хватала нитроглицерин, накрывала на стол, пекла яблочный пирог и варила курицу, мылась и натягивала розовое платье. Все сделала и даже свечи на столе зажгла.
Еще не было пяти часов, когда в дверях появился Андрей. В меховой шапке и куртке – все это казалось большим, ему не по росту. Очень похудевшее маленькое лицо, какого-то серого цвета. Он даже не поцеловал меня, а… «Что происходит?» – «Ты ничего не знаешь? Меня вызывали в ОВИР», – и вдруг его лицо преобразилось, собственно, лица не стало, одни глаза живые и сияющие (я и сейчас, спустя пять месяцев, когда пишу это, не могу удержаться от улыбки, вспоминая это лицо и эту сцену целиком). И вдруг он так вильнул попочкой, как будто танцует, – никогда не видала, чтобы Андрюша делал такое движение. «Ну что, мы опять победили?» – «Победили!» И в нарушение всех норм – сразу из больницы за стол. И начались наши разговоры.