Текст книги "Постскриптум. Книга о горьковской ссылке"
Автор книги: Елена Боннэр
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)
Я разбирала письма – их больше четырех Тысяч – вроде как своеобразный итог семи лет, небольшие стопки писем от друзей, мамы, тонюсенькая от детей. И ящики ругани, море злобы и лжи, в котором нет-нет, да и выплеснется чье-то доброе слово. Спасибо тому, кто его написал. А книги – набралось за эти годы под тысячу томов, и журналы. Где только потом мы их разместим? Да, я умудрилась так поверить в постоянность нашей жизни до самого конца в Горьком, что купила два шкафа, письменный стол, книжные полки и еще много разных мелочей, создающих видимость прочного уклада и какой-то свой мир, уют. И невероятная какая-то жадность, что ли,– выбросить жалко,– и кажется, что все это не надо.
Я написала эти странички, выплеснула на них свои сегодняшние заботы. Завершила ими нашу горьковскую жизнь. Еще говорят: подвела черту. И впрямь, жизнь невидимыми линиями разделяется на какие-то фрагменты, как стоп-кадры: мое детство, моя юность, моя зрелость и мой закат. Мысленно пытаешься их проследить. Неужели это действительно была я? Чем же все это скрепляется? Как получается моя жизнь? Одна! И в единении со всеми, кого люблю.
Когда я писала книгу, мне казалось (и сейчас кажется) самым важным быть самой собой, не казаться ни лучше, ни хуже, ни злей, ни добрей, ни умнее и ни глупее, чем я есть. Я знаю, что мой рассказ может быть интересен людям не сам по себе, а потому что я живу рядом с Андреем. И в этом нет ни капли самоуничижения. А он часто говорит, что я должна написать книгу о своей семье и своей жизни до него – без него. А была ли она тогда? И когда он говорит «должна», то забывает, что мы с ним сами завели установку «никто никому ничего не должен». Мне думается, что судьба моих близких и моя вполне банальны – не в плохом смысле этого слова, а как нечто типичное для среды, в которой я выросла, и времени, в котором жила. Я, естественно, должна когда-то покинуть этот мир. У меня все еще не появилось страха за свою жизнь: может, 64 – еще не возраст. Но я страшусь той боли, которую мой уход принесет детям. И если я когда-нибудь возьмусь за книгу о себе, то только в надежде, что она сможет смягчить им утрату.
После выхода книги в США я получила много писем. Они были очень теплыми, дружескими. Правда, меня ругали за то, что мой взгляд на Америку и ее интеллигенцию очень поверхностен. И я с этим, в основном, согласна, хотя думаю, что даже мимолетное знакомство не есть повод умолчать о своих впечатлениях. И, право же, я не выдавала свои мысли за истину в последней инстанции. Я сомневалась в них, когда писала, и полна сомнений сегодня. В одно из женских писем (они вообще были больше от женщин, и это меня радовало) была вложена большая семейная фотография. Муж и жена (письмо от нее), сын с невесткой, дочь с зятем и внуки – много внуков. Эта фотография так напоминала ту, что помещена в моей книге (мама, дети, внуки, я, и только нет Андрея), так перекликалась внутренне с ней, что была как прямое доказательство, что все мы – и здесь, и там – живем одними стремлениями и одними заботами и в мире так просто. Если бы еще не было так сложно – ох, этот разделенный мир.
Я дописывала последние строчки книги в Ньютоне, и мне очень хотелось около даты так это фатовски, вроде как с привычной легкостью поставить: «Ньютон, Нью-Йорк, Майами, Сан-Франциско, Вирджин Горда, Кейп Код». Красиво смотрится? И я вспоминала, как в детстве, кончая читать книгу и, видя какое-нибудь такое замысловато-далекое географическое название, испытывала легкие уколы зависти, и казалось: «ветер заморских странствий» шевелит мне волосы. Теперь к этому перечню прибавляю еще «Горький». Я ведь и вправду писала во всех этих местах.
1 мая 1987 года
Горький
* * *
Самолет завис в воздухе над серединой Америки – все внизу движется так медленно, что, похоже, стоит. Так же стоит абсолютной голубизны небо – иллюзия покоя исходит от полного отсутствия облаков. Я, пожалуй, никогда не летала при столь ясной погоде, при такой отчаянно полной видимости. Середина Америки – горы, языки снега и ледников, темные обвалы леса, натянуто-прямые ниточки дорог, блестящие блюдечки озер, домики, как для кукол Дюймовочки. Иногда большие пространства без жилья – видно, и Америка не везде обитаема.
Середина моего пути от Сан-Франциско до Бостона – я возвращаюсь. Возвращаются люди домой, а я? Куда? Середина между небом и землей. Как найти точку отсчета, если это называется «небо»? И еще – середина моего путешествия в Италию и США: это уже не в пространстве, а во времени середина. 90 дней мне отпустила Москва, а сейчас – щедрость необычайная – добавила еще три месяца. Итак, 180 дней свободы, и я нахожусь в их середине. Середина свободы. Пожалуй, я никого еще не встречала, у кого точно известно, сколько еще ему отпущено и когда, а у меня все проставлено в главном документе – паспорте – и скреплено печатью. Правда, при этом я не знаю, чтб по возвращении получу в обмен на заграничный паспорт – удостоверение ссыльной или обычный паспорт. Если я ссыльная, то мне на поездку полагалось бы выдать путевой лист и указать, что я отпускаюсь на лечение с временным прекращением исполнения приговора – есть такое положение в законодательстве. А может, я помилована – ведь я подавала прошение, как в старину говорили, «на высочайшее имя». Куда ни глянь – все середина. Начало – середина – конец.
Я написала: середина путешествия. Но это по здешним, западным представлениям путешествие начинается с того, что человек трогается в путь – садится в машину, поезд, самолет, идет пешком. Кстати, а ходят ли здесь – мне все больше попадалась бегущая Америка. Мне кажется, что вся страна – это подросток, бегущий в школу. А у нас «дальний путь» начинается с ОВИРа. Для непосвященных – отдел виз и регистрации; бывает районный, городской, областной, республиканский, всесоюзный или союзный – не знаю; относится к ведомству, которое называется МВД – Министерство внутренних дел. Существует, кажется, с тех пор, что и государство, и только что в Сан-Франциско мне довелось встретиться с одной из давних его клиенток. Родилась в США. В 20-х годах приехала с родителями в СССР строить коммунизм. Подала заявление о выезде в 1937 году. Получила разрешение в 1941 году, перед войной. Сейчас преподает в Беркли.
Итак, я пришла в ОВИР (районный) 25 сентября 1982 года. Дата связана с человеком, о котором сейчас читает в газете мой самолетный сосед, – это не литературный прием, а чистая правда, все читают сейчас о Толе Щаранском.[15]15
Анатолий Борисович Щаранский – член Московской хельсинкской группы (1976–1982), в марте 1977 г. был арестован и по обвинению в шпионской деятельности (ст. 64 УК РСФСР – «Измена Родине»; «шпионская деятельность» Щаранского заключалась в том, что он, желая доказать фальшивость мотива «секретности» как причины отказа в разрешении на выезд из СССР, составлял списки «отказников» с указанием их мест работы и знакомил с этими списками мировую общественность) получил тринадцать лет лишения свободы. В феврале 1986 г. был выслан на Запад в рамках «обмена арестованными агентами».
[Закрыть] Я специально приехала из Горького, чтобы Толина мама Ида Петровна Мильгром могла встретиться у меня дома с иностранными корреспондентами. Мы должны были объявить, что Толя 27 сентября начинает голодовку. В то время родным Толи трудно было найти в Москве дом, где они могли бы это сделать. Я приехала заранее, и у меня оказались свободными два дня, их как раз хватило, чтобы получить и заполнить анкеты, два экземпляра, на машинке, без помарок и исправлений. Фотографии у меня были готовы давно (ух, и страшна же я стала!). А необходимость думать о поездке появилась уже с весны, когда после гриппа было обострение увеита в левом глазу, а в правом вновь стало прыгать давление. В ОВИРе все прошло без особых осложнений, так как копия свидетельства о смерти моего отца у меня была с собой. Я знала по прошлым годам, что прочерк вместо указания места его смерти всегда вызывал беспокойство нижнего чина МВД, принимавшего документы. Других несуразностей этого документа он не замечал, а там год смерти был 1939, а запись о смерти сделана в 1954 году – кто хранил это в памяти? И места смерти нет вообще – только прочерк.
Я была довольна, что подала документы,– вроде сделан какой-то шаг. Но, даже предполагая, сколько еще будет трудностей впереди, пока получим разрешение, я все же и представить не могла, каким будет этот путь на самом деле. А сейчас я в самолете над серединой Америки – сосед справа читает газету; скосив глаза, я вижу фотографию: улыбающийся Толя (выглядит неплохо – откормили перед обменом), прислонившаяся к его плечу серьезная Авиталь.[16]16
Жена А. Б. Щаранского.
[Закрыть] Сосед слева дремлет, и на коленях – журнал «Ю. С. ньюс энд уорлд рипорт», на обложке портрет; приспущенные веки, худое изможденное лицо – вот он, Андрюшин путь к моей поездке в Америку. Его письмо президенту советской Академии наук (прилож. 8), его надзорная жалоба по моему делу (прилож. 9) – это только часть того, что было с нами за три года, прошедшие со дня подачи мною заявления в ОВИР. Все, что не рассказал он, теперь должна рассказать я.
У меня очень мало времени. У меня не очень много сил. Мне не хочется вспоминать – хочу забыть, так отличается от нормальной жизни и вообще от жизни здешней та, которой мы живем там. Рассказ невеселый, и его трудно сделать развлекательным. Это еще не воспоминания – для них все слишком близко и слишком больно. Здесь хорошо бы дневник, но в нашей жизни писать дневник нельзя, обязательно попадет в чужие руки. Это скорее всего хроника. Так как у меня нет времени, чтобы сделать из нее то, что можно назвать книгой, то пусть уж те, кому захочется читать, так и воспринимают. Я же постараюсь быть максимально точной в изложении. Для меня самой это еще и «После воспоминаний», «Posnscripnum» – «Воспоминания» писал Андрей, я же была их инипиатором, потом машинисткой, редактором и нянькой Все что я сделала как нянька, чтобы они выжили, стали книгой и дошли до своего читателя, стоит других «Воспоминании» или, может, детектива, но этому еще не пришло время. Андрей поставил дату окончания своей книги 15 февраля 1983 года.[17]17
Хотя под заключительной главой своих «Воспоминаний» Андрей Дмитриевич поставил дату «15 февраля 1983 года» – день шестидесятилетия Елены Георгиевны, там описываются события февраля – ноября 1983 года. Последняя часть его рукописи была отослана на Запад весной 1984 года. Она вышла на Западе на русском и других языках в мае-июне 1990 г.
[Закрыть] Я начну с этого дня.
1
Сердце болит.– Академическая медицинская помощь.– Письмо академиков и «глас народа».– Подаем в суд.—Лизин день рождения.
Мы праздновали мой день рождения вдвоем – оба были нарядно одеты, были цветы, Андрюша рисовал какие-то плакаты, я стряпала так вдохновенно, будто ожидала в гости всю свою семью. Было много телеграмм из Москвы, из Ленинграда, от детей и мамы. То, что я наготовила, мы ели три дня. Но пришло время все же пополнить запасы, и я поехала на рынок – день был, по горьковским нормам, теплый и ясный. Когда я вернулась, и Андрей открыл дверь на мой звонок, я не узнала его: чисто выбрит, серый костюм, розовая рубашка, серый галстук и даже жемчужная булавка (я подарила ее в первую горьковскую зиму – на десятилетие нашей жизни вместе). «Что случилось?» – в ответ он молча протянул мне телеграмму, она была из Ньютона. «Родилась девочка Саша Лиза девочка чувствуют себя хорошо все целуют». Когда я прочла телеграмму, Андрей сказал: «Это не девочка, это голодовочка»![18]18
В конце 1981 года А. Д. Сахаров и Е. Г. Боннэр 17-дневной голодовкой добились разрешения на выезд из СССР Лизе Алексеевой, жене Алексея Семенова.
[Закрыть] И всегда, когда из Ньютона приходят новые фотографии детей, Сашу он называет «наша голодовочка».
В прошедшую осень я стала ощущать, что у меня есть сердце. Конечно, сердце иногда болело и раньше, но как-то мимоходом. Ощущать-то я его ощущала, но как-то не задумывалась, да и где тут задумываться. Осень 1982 года. Уже отстучали колеса моих более чем ста поездок Горький – Москва, Москва – Горький, уже уехал Тольц,[19]19
Владимир Соломонович Тольц – правозащитник, в сентябре 1982 г. под угрозой ареста эмигрировал, сейчас живет в ФРГ.
[Закрыть] прошел обыск у Шихановича,[20]20
Юрий Александрович Шиханович (в тексте часто – «Ших») – правозащитник, в ноябре 1983 г. был арестован и по ст. 70 УК РСФСР (главное обвинение – участие в изготовлении «Хроники текущих событий») получил пять лет лишения свободы и пять лет ссылки. В феврале 1987 г. был досрочно освобожден.
[Закрыть] арестован Алеша Смирнов,[21]21
Алексей Олегович Смирнов – правозащитник, в сентябре 1982 г. был арестован и по ст. 70 УК РСФСР получил шесть лет лишения свободы и четыре года ссылки. В марте 1987 г. был досрочно освобожден. Член воссозданной в 1989 г. Московской хельсинкской группы.
[Закрыть] а еще раньше Ваня Ковалев,[22]22
Иван Сергеевич Ковалев – правозащитник, член Московской хельсинкской группы, в августе 1981 г. был арестован и по ст. 70 УК РСФСР получил пять лет лишения свободы и пять лет ссылки. В марте 1987 г. был досрочно освобожден, в апреле эмигрировал, сейчас живет в США.
[Закрыть] я вожу в Горький каждый раз две сумки с продуктами и еще всякое нужное и не очень, а Андрюша сидит над «Воспоминаниями» и периодически часть их пишет заново – не строгость автора, не ворчание первого читателя, первого редактора и первой машинистки (это все я) – нет! Чужая воля и чужая рука. Они исчезают. То из дома – еще в Москве, то украдены с сумкой в зубоврачебной поликлинике в Горьком, то – в эту самую осень на улице из машины, которая оказалась взломана, а Андрей чем-то одурманен. Каждый раз он пишет все заново. В общем, каждый раз это уже нечто новое – иногда написано лучше, иногда хуже и даже не про то.
На следующий день после того, как сумку украли в поликлинике, Андрей встречал меня на вокзале; он был осунувшийся, как бывает в бессоннице, при тяжелой болезни и от долгой боли. Губы дрожали, и голос прерывался: «Люсенька, они ее украли». Я сразу поняла: сумку,– но сказано было так, с такой острой болью, что я решила: это сейчас было, здесь, на вокзале. В другой раз, когда сумку украли из машины, Андрей шел от нее мне навстречу. У него было лицо такое, как будто он только что узнал, что потерял кого-то близкого. Но проходило несколько дней – надо только, чтобы мы были вместе,– и он снова садился за стол. У Андрея есть талант, я называю его «главный талант». Талант сделать все до конца. Ну, а мне только оставалось развивать в себе талант «спасти», и я развивала, видит Бог, старалась, чтобы «рукописи не горели». Чтобы то, что пишет Андрей, не сгинуло в лубянских или подобных, но уже новых (Лубянка-то старая) подвалах.
Так вот. В сентябре объявила вместе с мамой Толи про его голодовку, в октябре провела сама – одна – день по-литзэка,[23]23
С 1972 г. по инициативе политзаключенных Мордовских лагерей 30 октября стал отмечаться «День политзаключенного СССР». С 1988 г. власти перестали мешать проводить его.
[Закрыть] в ноябре в Горьком сердце уже не просто ощущалось, а стало гореть огнем. Почти неделю пролежала, ничего не могла, ничего не хотелось, даже не читалось, уж не говорю, что не печаталось – на машинке, на той «Эрике», которая «берет четыре копии» (Александр Галич). В декабре, восьмого, поехала в Москву. В поезде – обыск, поезд отогнали куда-то далеко за город, на запасные пути. Когда отгоняли, и я смотрела в окно, а следователь мне читал вслух постановление об обыске, у меня в голове все время стучало: «Мы мирные люди, но наш бронепоезд стоит на запасном пути». И старалась вспомнить, кто же автор этих строк, откуда они. Про этот обыск у Андрея в «Воспоминаниях» все подробно и даже протокол обыска есть, так что я не буду много рассказывать. У меня отобрали большой кусок его рукописи – опять сгорела!
Про сердце. Когда шла по путям, тащилась. А потом лестница была, казалось, непреодолимая, на мост над путями. На мосту плохо стало, и тут вместе с возвращением сознания пришло: «И девушка наша проходит в шинели, горящей Каховкой идет». Господи, да Светлов же это, Михаил Аркадьевич! Мы же под эту песню – патефон, ручку крутить надо – во дворе танцевали. А Михаил Аркадьевич, проходя, говорил: «Ну, ребята, ну, выберите другую какую-нибудь, ну, под Алтаузена танцуйте, что ли, у него и имя подходящее – американское все-таки – Джек». Мы танцевали фокстрот. А уж тогда это было точно – «Америка». Наверно, это «имя американское» говорилось неодобрительно – западное влияние. Но я не знаю: танцевать танцевала, а про «влияния» любые тогда еще не знала – не интересовалась.
То, что в поезде отобрали,– это была уже четвертая потеря. И будут еще, так что не удивляйтесь, что я сама себя талантом называю. Книга ведь будет – или, вернее, уже есть.
После обыска все же добралась до города, дала телеграмму об обыске Андрею и скорей домой, на Чкалова. Я спешила, так как должна была прийти Ид а Петровна, я обещала позвать корреспондентов, чтобы она могла рассказать им, что происходит с Толей. Успела только помыться, услышала на лестнице шум. Открываю дверь. Там два милиционера пытаются затолкать в лифт Леню Щаранского.[24]24
Брат А. Б. Щаранского.
[Закрыть] Я кричу ему: «Ждите меня на улице, я сейчас к вам спущусь»,– но сама не знаю, смогу ли выйти. Может, меня не выпустят? Выпустили, смогла, вышла, и решили, что свидание с коррами будет на улице. Пошли в сторону вокзала, там дорога в гору. Чувствую: не могу идти, тошнит, ноги как ватные, стыдно Иды Петровны, Лени. Дошли до остановки троллейбуса, доехали до Цветного бульвара. Там в фойе кукольного театра звонили коррам, ждали, а потом разговаривали с ними на Цветном бульваре про Толю, про мой обыск, еще про многое.
На следующий день я решила, что надо думать про сердце. С телефона-автомата у нашего подъезда, который тогда еще работал, вызвала врача. Пришла доктор – незнакомая, назначила обследование. Академическая поликлиника. Электрокардиограмма. Говорят, изменений нет. Я поверила, решила, что, видимо, все мои ощущения «от нервов», и жить надо, как жила, то есть о сердце, даже если оно все время напоминает, что оно есть, задумываться не следует.
15 февраля у кого, «к сожалению, день рождения только раз в году», а у меня два – один в Москве, другой в Горьком. На первый Ших принес книгу Яковлева «ЦРУ против СССР».[25]25
Н. Н. Яковлев. ЦРУ против СССР (Издание 3-е, переработанное и дополненное). М., Молодая гвардия, 1983. Тираж 200000.
[Закрыть] Белка[26]26
Бэла Хасановна Коваль – активно помогала политзаключенным.
[Закрыть] очень расстроилась, что он принес, она уже читала, но мне не сказала; это ее всегдашнее стремление – не огорчить. Я взяла книгу в Горький. Я долго ее не читала, не хотелось, было заранее неприятно, и чувства брезгливости не могла преодолеть. Андрей же прочел почти сразу, как привезла, сказал, что обязательно будет писать про это, но не сейчас. В начале февраля он закончил статью «Опасность термоядерной войны» (прилож. 1) и еще не отошел от волнений, связанных с написанием и с тем, чтобы она увидела свет, – тут и мне досталось хорошо. Снова Андрей ругал меня, что когда-то я не дала ему подать заявление в суд на издающуюся в США газету «Русский голос», там еще в 1976 году началась кампания против меня, которую продолжила сицилийская «Сетте джорни», а Яковлев только расширил и, так сказать, оформил соответственно.
Я не буду касаться писаний Яковлева, как и многого, о чем пишет Андрей Сахаров в своих «Воспоминаниях», позже я расскажу только о своей попытке обратиться в суд за защитой от клеветы. Но Яковлев, конечно, заставил нас волноваться. Вначале – больше Андрея, потом и я заболела этим, а жить в ауре подобной литературы вредно, и не только психологически, но и физически. У Андрея в этом плане была разрядка. 14 июля 1983 года Яковлев приехал к нему – этот человек хотел то ли интервью от Сахарова, то ли еще чего и получил – пощечину. Об этом своем поступке Андрей рассказывает сам в своей книге. После пощечины Андрей успокоился и был очень доволен собой. Как врач, я думаю, что этим Андрей снял стресс – и это было полезно. Как жена – восхищаюсь, хотя понимаю, что вообще подобное не соответствует натуре моего мужа.
Но, в общем, мы жили тем же способом и в том же ритме, как и до этого, хотя сердце все болело и болело. Я треть времени проводила в Москве, где на меня наваливались куча дел и куча людей: чтобы делать дело, надо было гнать людей, а они обижались, хотя дела-то были, в основном, не мои, а их.
Так и сейчас, в Штатах, уже Бог знает сколько обиженных, что я не общаюсь, стараюсь как можно меньше вести разговоров и обсуждений, кто и каков здесь стал, а там, мол, был другим. Мне не хочется, да и невозможно объяснить, что и здесь есть дела, есть обязательные обеды или ланчи (ну, почему, почему все обязательно с едой?), хочется побыть с внуками и даже с детьми. Не говорю о том, что в течение полутора месяцев до операции было по 20 нитроглицерииов в сутки, после операции еще полтора месяца тоже было ох как несладко. Но – не понимают, обижаются. А я? Мне так хочется крикнуть домашнее хамское: «Вас много, а я одна!» И нет времени и сил не только, чтобы писать эти строки, но и на общение с друзьями.
Не вижу, когда же будет день, час, чтобы побыть наедине с каждым из детей. И чтобы он – ребенок мой – был готов хоть на тот день или час, что мы вдвоем, как-то раскрыться, как-то быть со мной. А кто из тех, кому доведется читать эти строки, знает, что ждет меня там, за чертой, за границей, и как уже сейчас от страха все внутри каменеет? Вы думаете, я каменная? Вы прислушайтесь к странному звучанию и понятию наоборот: заграница – это ведь там.
В Москве все было так плохо – седьмого числа арестовали Сережу Ходоровича,[27]27
Сергей Дмитриевич Ходорович – с ноября 1977 г. распорядитель Русского общественного фонда помощи политзаключенным СССР и их семьям (этот фонд был учрежден А. И. Солженицыным в 1974 г., его основа – гонорары от изданий «Архипелага ГУЛАГ»). В апреле 1983 г. был арестован и по ст. 1901 УК РСФСР («Распространение заведомо ложных измышлений, порочащих советский государственный и общественный строй»; эта статья была введена в сентябре 1966 г., отменена в апреле 1989 г.) получил три года лишения свободы (максимальное наказание по ст. 1901). В конце срока получил по ст. 1883 УК РСФСР («Злостное неповиновение требованиям администрации исправительно-трудового учреждения»; статья введена в октябре 1983 г.) еще три года. В апреле 1987 г. был досрочно освобожден и эмигрировал, сейчас живет во Франции.
[Закрыть] ожидался какой-то дурацкий суд у Верочки Лашковой,[28]28
Вера Иосифовна Лашкова – в 1968 г. по ст. 70 УК РСФСР получила один год лишения свободы; ее осудили вместе с А. Гинзбургом (см. примечание 1 к стр. 230), Ю. Галансковым и А. Добровольским – главным образом как машинистку, перепечатывавшую «Белую книгу». В мае 1983 г. суд лишил ее права на жилплощадь (за «непроживание») и ей пришлось уехать из Москвы. В феврале 1990 г. решение суда было отменено.
[Закрыть] было непонятно: за что? И как могут (дурацкий вопрос) ее выгонять из Москвы? А в Горьком вовсю шла весна. Я люблю весну, и Андрей тоже. И хоть все плохо, а душа как-то незаметно начинала отходить, оттаивать. Для нас было радостно, что дни длиннее и можно где-то на обочине дороги погулять. Тогда еще можно было ездить в Зеленый город (район Горького), где есть лес, расположено несколько санаториев, детских лагерей и дач. Можно было слушать радио. Теперь этот район для нас тоже стал запретным.
25 апреля утром, после завтрака, я убирала что-то в комнате, где мы спим. Андрей был у себя, работал. Вдруг меня как проткнули чем-то острым насквозь, так что я ничего сказать, двинуться, закричать не могла. Остановилась на вдохе и так стою, потом медленно, почти ползком, по кровати добралась до Андреевой половины – и дотянулась до его нитроглицерина, своего у меня тогда еще не было. Через некоторое время боль чуть-чуть отпустила, и я смогла позвать Андрея, смогла лечь; начался бесконечный нитроглицерин, мази, валидол, анальгин, но-шпа, папаверин, несколько раз инъекции атропина, один раз с промедолом, были рвота, слабость необычайная, давление низкое. Все себе сама делала – и больная, и врач. Испуганный Андрей помчался как угорелый в аптеку. Я все как проваливалась в небытие. На третий день небольшая температура – держалась два дня. Я уже поняла, что это инфаркт. Но, и поняв, подсознанием стремилась это опровергнуть. Первую неделю вставала только до ванной-уборной. Вторую – стала выползать и дальше и вообще понемногу начала приходить в себя.
Шло это все волнами – то лучше чуть, то совсем пропадаю, а тут пришла телеграмма, что начинается суд над Алешей Смирновым, и 10 мая я поехала в Москву. Встречал Ших. Идти до такси было трудно, но добрались. Вечером у меня были Маша Подъяпольская,[29]29
Мария Гавриловна Петренко – правозащитница, активно помогала политзаключенным, вдова члена Инициативной группы по защите прав человека в СССР Г. С. Подъяпольского. В 1988 г. эмигрировала, сейчас живет в США.
[Закрыть] Лена Костерина[30]30
Елена Алексеевна Костерина – дочь журналиста А. Е. Костерина (1896–1968), узника сталинских лагерей, правозащитника; сестра Нины Костериной, дневники которой печатались в «Новом мире» (1962, №12)
[Закрыть] и Любаня (мать и жена Алеши), сказали, что суд завтра в 10 утра в Люблино. Я мысленно представила себе лестницу на мост над путями – через него надо перейти, чтобы добраться до здания суда, там уже судили стольких: Буковский,[31]31
Владимир Константинович Буковский – правозащитник, собрал и передал на Запад документы о психиатрических репрессиях в СССР. В последний раз был арестован в марте 1971 г. и по ст. 70 УК РСФСР получил семь лет лишения свободы и пять лет ссылки. В декабре 1976 г. был выслан на Запад – обменен на Луиса Корвалана, сейчас живет в Англии.
[Закрыть] Краснов-Левитин,[32]32
Анатолий Эммануилович Краснов-Левитин – религиозный писатель, правозащитник, член Инициативной группы защиты прав человека в СССР, бывший политзаключенный (сидел и в сталинских лагерях). Эмигрировал в 1974 г., сейчас живет в Швейцарии.
[Закрыть] Твердохлебов,[33]33
Андрей Николаевич Твердохлебов – правозащитник, бывший политзаключенный (наказание отбывал в ссылке), в январе 1980 г. эмигрировал, сейчас живет в США.
[Закрыть] Орлов,[34]34
Юрий Федорович Орлов – правозащитник, основатель Московской хельсинкской группы (май 1976 г.), в феврале 1977 г. был арестован и по ст. 70 УК РСФСР получил семь лет лишения свободы и пять лет ссылки. В октябре 1986 г. бьм выслан из СССР. Сейчас живет в США.
[Закрыть] Таня Великанова, Таня Осипова[35]35
Татьяна Семеновна Осипова – правозащитница, член Московской хельсинкской группы, жена И. С. Ковалева. В мае 1980 г. была арестована и по ст. 70 УК РСФСР получила пять лет лишения свободы и пять лет ссылки. В марте 1987 г. была досрочно освобождена, в апреле эмигрировала, сейчас живет в США.
[Закрыть] и другие. И мне стало плохо – плохо реально, по-настоящему: закружилась голова, схватило сердце, посинели ногти. Маша спросила:
«Что с тобой?» – «Плохо». И потом: «Вы простите, я к суду не пойду. Пусть днем ко мне после перерыва кто-то приедет и расскажет. А я все расскажу коррам. И вечером тоже сделайте так». Мне было очень неудобно перед Леной – у нее сын завтра предстанет перед судом, а я… Но я чувствовала, что иначе не выдержу. Чтобы позвонить коррам, я не могу воспользоваться телефоном-автоматом, который у подъезда: его выключили. Звонить надо идти в сторону Курского вокзала (в гору) или за мост. Но это уж как-нибудь, потихоньку, без свидетелей, наедине с собой. Так же, как сесть за машинку и напечатать то, что расскажут. Сердце болит и за машинкой. Но это тоже наедине. Я не умею болеть на людях, мне трудно переносить и принимать сострадание и даже помощь. Я как животное: мне надо быть одной, скрыться, уйти в нору.
Суд продолжался два дня. Приговор – 6 лет лагеря и 4 года ссылки. 10 лет – десять. Какой Алешка молодец. Как он смог выдержать и битье, и давление следователя, и как безумно жаль его, Лену, Любу.
На следующий день – это была суббота – приехали из Ленинграда друзья, Ира и Лесик Гальперины. Они еще появятся в моем рассказе в связи с тем, как я их чудесным образом «вывезла» из Советского Союза. Мы попили вместе кофе – долго и вкусно. Как всегда, когда приезжают друзья, утренний кофе у нас перерастает в некий ритуал – может быть, лучшее, что есть в нашем общении. И я поехала в поликлинику Академии наук – сердце все болело и болело, с 25 апреля ни на минуту не переставало.
Сделали ЭКГ. Врачи забегали. Посадили меня в кабинете. Пришла заведующая и повела разговор, что она не может меня отпустить домой, а должна сразу госпитализировать: очаговые изменения, инфаркт. По анамнезу получается, что ему немногим больше трех недель. Я была несколько ошеломлена, и это доказывает, что хоть я и поняла после 25 апреля, что у меня инфаркт, но верить не верила: не хотелось. Или боялась. Да и забоишься – любой человек боится, а при нашей-то жизни! Зав. отделением очень волновалась, и, пока она волновалась, я думала и – надумала. Я сказала Марине Петровне (так звали заведующую), что согласна на госпитализацию, если привезут из Горького моего мужа и госпитализируют вместе со мной – ему давно пора. Я сказала также, что в этом случае обещаю ничего не сообщать корреспондентам ни о моем инфаркте, ни о нашей госпитализации и обещаю, что в больнице нас будут навещать только самые близкие друзья. В противном же случае 20 мая я проведу пресс-конференцию.
Чтобы непосвященному была понятна обоснованность моей просьбы, придется пояснить. Академик в своей поликлинике всегда пользуется привилегией быть госпитализированным с женой и регулярно проходит (в среднем раз в год) стационарное обследование в течение двух-трех недель, обычно также вместе с женой. Андрей с момента ссылки никакой помощи от поликлиники не получал и не обследовался. Потому моя просьба, если считать, что все обстоит так, как говорят академические функционеры (что с Сахаровым все хорошо и он живет, как все академики), вполне обоснована. Если же считать, что Сахаров – ссыльный, то моя просьба, чтобы Сахаров приехал (или его привезли), тоже обоснована, так как кодекс предусматривает, что ссыльный может быть временно отпущен из ссылки, если тяжело болен кто-либо из его близких. Этот момент нашей жизни очень наглядно доказал, что положение Сахарова во всем беззаконно и апеллировать к закону он не может.
Марина Петровна сказала, что от нее ничего не зависит, что она передаст мою просьбу начальству, но отпустить меня одну не может – отвечает теперь за мою жизнь, и меня повезли домой на «скорой помощи» в сопровождении медсестры. Мое появление дома с таким эскортом вызвало у Лесика и Иры шок – по-моему, они смертельно испугались. А я начала телеграфную переписку с Андреем. Включились в это и физики – у них на 19 мая была назначена поездка в Горький, и они очень старались успокоить Андрея, видимо, несколько введенные в заблуждение академическими врачами. Озабоченность академических врачей моим состоянием столь велика была только в день моего обращения к ним, а потом – думаю, не без влияния со стороны (снова та самая медицина, которую Андрей зовет управляемой) – резко упала.
У Андрея и у меня сложилось впечатление, что физикам было сказано, что я вроде бы сознательно обостряю свое состояние, а академик Скрябин,[36]36
Георгий Константинович Скрябин (1917–1989) – в 1980–1988 гг. Главный ученый секретарь Президиума Академии наук СССР, один из авторов «письма четырех» (прилож. 2).
[Закрыть] как сказал Андрею один из его коллег, просто заявил: «Мы не дадим ей шантажировать нас своим инфарктом». Похоже, что в данном случае он сам себя отождествлял с КГБ, иначе что бы означало его «мы»: ведь не Президиум Академии держал и держит Сахарова в Горьком. Со мной тот же Скрябин (по телефону, не лично: он—в своем кабинете, я со своим инфарктом – в уличной автоматной будке) говорил подчеркнуто уважительно и даже не забыл сказать, что мы с ним одного поколения и оба прошли армию. Поэтому мне было чрезвычайно занимательно узнать, что с одной из научных американских делегаций тот же Скрябин обо мне говорил так, как редко кто говорит на коммунальной кухне, да и базарные торговки в наши дни стали хоть «на язык» культурнее.
20 мая, в час, назначенный для пресс-конференции, я услышала на лестнице какую-то возню. Открыв дверь, я увидела милиционеров, заталкивающих корров в лифт. Тогда я вышла на улицу.
Стоя у окна книжного магазина и держа в руке нитроглицерин, с которым теперь уже не расставалась ни на секунду, я рассказала коррам о нашем положении. В западной печати появились сообщения об этой встрече. Но, видимо, все недооценили мое состояние, считая, что раз я вышла на улицу, то, может, у меня и не инфаркт. Одна газета написала «микроинфаркт», другие вообще забоялись серьезных определений. Иногда я думаю, что если бы пресса (единственная наша и правозащитников реальная защита – это гласность) отнеслась к моей просьбе помочь нам серьезней, если б наши друзья во всем мире поняли, насколько трагично было положение в те дни, то, может, не случилось бы всего, о чем я рассказываю дальше.
С этого дня у дверей моей квартиры постоянно дежурили милиционеры, а у подъезда стояла милицейская машина. Милиция проверяла документы у всех, кто хотел пройти ко мне, и пропускала только советских граждан. Моих друзей, постоянно навещающих меня, дежурные скоро знали уже в лицо и документы у них не проверяли.
26 мая у меня дома был консилиум. Были зав. отделом, в котором лечат академиков и членов их семей, доктор Бормотова, зав. нашим с Андреем отделением, доктор, фамилии которой я не знаю, – та самая Марина Петровна. С ними были и двое мужчин. Мне их представили как кардиологов – консультантов Академии, но один произвел на меня впечатление не врача. Судя по описанию Андрея, это те самые доктора Григорьев и Пылаев, которые потом были у него.
Они вновь предложили мне госпитализацию одной; они считали, что, пока сердечный процесс не выравнивается (платная ЭКГ 24 мая показала ухудшение), быть дома мне просто опасно для жизни. Я отказалась, повторив свои условия. Они хотели записать в историю болезни только мой отказ, но я не дала это сделать, и сама в историю болезни написала: «От госпитализации не только не отказываюсь, но настаиваю на ней, но госпитализироваться согласна только совместно с мужем академиком Андреем Дмитриевичем Сахаровым и только в больницу Академии наук СССР». После этой моей записи Бормотова заплакала, но не от страха за мою жизнь (как это трактовал Евгений Львович Фейнберг[37]37
Член-корреспондент АН СССР, коллега А. Д. Сахарова по ФИАНу.
[Закрыть]), а из-за того, что не выполнила задание – госпитализировать меня одну. Потом она еще будет приходить и предлагать машину с врачом и медсестрой, чтобы отвезти меня в Горький – там они якобы будут меня лечить. Но это уже был совершеннейший план КГБ – еще тогда запереть нас в Горьком обоих.
Скрябин в конце мая сказал мне, что к Андрею поедут академические врачи, чтобы решить, нужна ли ему госпитализация. Они действительно были у Андрея 2 июня и дали заключение, что он нуждается в госпитализации, обследовании и лечении. Казалось, проблема решена. Такая, в сущности, простая.проблема – госпитализировать двух больных людей в медицинское учреждение той системы, к которой они принадлежат. У нас медицина ведомственная – водников, железнодорожников, МВД, МСМ,[38]38
Министерство среднего машиностроения (фактически – атомной промышленности).
[Закрыть] кремлевская, академическая. Но шар покатился совсем в другую сторону.
Первые дни после визита врачей мы оба – Андрюша в Горьком, а я в Москве – ждали госпитализации, но время шло, я постепенно стала чувствовать себя чуть легче. Мне все время предлагали вначале госпитализацию, а потом санаторий, но одной, без мужа. Я написала обращение к американским и европейским ученым и отдала его на улице корреспондентам.
К АМЕРИКАНСКИМ И ЕВРОПЕЙСКИМ УЧЕНЫМ
Я обращаюсь к вашей помощи. Сегодня наше остро трагическое положение усугубилось моей болезнью и нарастающими изменениями в состоянии здоровья моего мужа. 25 апреля у меня в Горьком случился инфаркт. Я лечилась сама. Почему мы не можем лечиться в Горьком, вы поймете из моего письма президенту Академии наук СССР Александрову и из заявления прессе от 20 мая (копии этих документов у наших детей в США).
11 мая я смогла приехать в Москву и с тех пор добиваюсь возможности нам обоим лечиться в больнице Академии наук в Москве. Единственно, чего я смогла пока добиться – это что в Горький к мужу впервые за три с половиной года были посланы консультанты лечебного отдела Академии. Они дали заключение о необходимости госпитализации, обследования и лечения. Я опасаюсь, что без вашей помощи даже это минимальное требование – лечение у врачей, которым мы можем хоть сколько-то доверять,– не будет осуществлено. Мы не получим необходимого для сохранения жизни лечения – проблема Сахарова будет решена смертью одного из нас или обоих.
В отношении нашего будущего. Даже если мы получим лечение, видимо, после инфаркта миокарда я не смогу вновь вынести ту нагрузку, которая на меня легла в связи с незаконной депортацией и изоляцией Сахарова. Это будет означать, что Сахаров полностью потеряет связь с внешним миром. Это будет трагично не только в плане нашей личной безопасности и судьбы, но ив общественном плане. Уникальность Сахарова, его единственного независимого и компетентного в среде советских ученых голоса будет потеряна для всего мира и в первую очередь для всех, кто стремится к благополучному разрешению наиболее острых проблем современности – разоружению и сохранению мира. Сегодня советские руководители и советские ученые призывают вас к совместным действиям в защиту будущего всего человечества. Вам самим судить, может ли быть этот призыв искренним, если Сахарова в это время держат в изоляции, лишают права на общественную и любую интеллектуальную деятельность, воруют его бумаги, убивают, оставляя без медицинской помощи. Жизнь Сахарова, защита его права на научную и общественную деятельность, права жить свободно и там, где он выберет,– больше всего зависит от активности мирового сообщества ученых.
В надежде на ваше глубокое понимание я пишу это письмо и прошу вас приложить усилия и использовать свой авторитет для защиты Андрея Сахарова, его жизни и его свободного голоса.
12 июня 1983 г.
20 июня в журнале «Ньюсуик» появилось интервью с президентом Академии наук СССР Анатолием Александровым. Я приведу ту часть этого интервью, которая касается Андрея Сахарова.