355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Боннэр » До дневников (журнальный вариант вводной главы) » Текст книги (страница 7)
До дневников (журнальный вариант вводной главы)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 19:15

Текст книги "До дневников (журнальный вариант вводной главы)"


Автор книги: Елена Боннэр



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 9 страниц)

За лето и осень было опубликовано большое число небольших документов Андрея в защиту отдельных людей – в это время было много арестов среди немцев и ходатайств о прописке в Крыму лиц крымско-татарской национальности (термин не мой, а официальный). Такие мелкие документы обычно писала я, а Андрей только подписывал. Из своих документов этого времени он считал важным письмо Курту Вальдхайму о положении иракских курдов.

30 октября по предложению политзаключенных нескольких лагерей прошел первый день политзаключенных. Идея была высказана Кронидом Любарским и кем-то из «самолетчиков» (не помню, Мурженко или Федоровым). Проводили его у нас дома. Для этого пришлось маму переселить на кухню, а из ее комнаты всю мебель мужики (Рема и Алеша) вытащили на лестницу. И мы немного беспокоились, как бы ее там не растащили. Пришло очень много корреспондентов и много наших – жен и друзей заключенных. С этого года отмечать этот день стало традицией, и кроме одного (или двух?) раза это всегда проходило у нас в доме. Последний в доперестроечную эру день политзаключенного я проводила одна 30 октября 1982 года, специально в этот день приехав из Горького. Во всей Москве не нашлось тогда никого, кто бы был моим подельником в этом предприятии. Корреспондентов ко мне в квартиру не допустили (у дверей квартиры стояли три миллиционера), я «принимала» их на улице и передала им несколько документов. Какие – не помню, но, наверно, где-то они имеются (не только в КГБ).

В ноябре у нас был и провел несколько часов в беседе с Андреем американский сенатор Джеймс Бакли.

Но сразу после его ухода Андрей стал сожалеть, что какие-то значимые вещи не сказал, что-то важное выразил неточно. И я предложила ему написать Бакли открытое письмо, не торопясь обстоятельно закрепить все на бумаге. Письмо к Бакли, которое постепенно переросло в книгу «О стране и мире», Андрей начал писать через пару недель, но отвлекаясь на многие повседневные правозащитные и семейные заботы.

Вскоре в Москву прибыла делегация американских ученых, периодически обсуждавших проблемы разоружения с такой же комиссией советских (предполагается – независимых!) ученых. Несколько человек из этой комиссии вечером пришли к нам. Это были молодые и, как мне показалось, веселые люди. Мы ужинали в тесноте на нашей кухне, они (думаю, вполне искренне) хвалили мою стряпню и вели серьезный разговор с Андреем, в котором я не все понимала. Когда мы провожали их по набережной к гостинице «Россия», кто-то из них стал петь, и нас вполне могли принять за подгулявшую компанию.

И еще в это время мы несколько раз ездили в студию к Борису Биргеру, и он писал наш двойной портрет. Это было какое-то отвлечение, выход не просто в другой дом, но в другой мир. Андрею нравилось, что будет портрет, нравились разговоры с Борей, в которых было некое пересечение с его прошлым. В студенческие годы Андрей знал сестру Бориса. Нравились наши чаепития с моей ватрушкой после сеанса позирования.

Ноябрь и декабрь были очень тревожны из-за усилившегося внимания КГБ к Сергею Ковалеву. Примерно 25 декабря мы вынули из почтового ящика письмо, в котором была вырезка из газеты «Известия», сообщающая об обсуждении в Конгрессе США поправки Джексона, и короткий текст, напечатанный на машинке. В нем было сказано: «Если вы не прекратите своей деятельности, мы примем свои меры. Начнем мы с небезызвестных Вам Янкелевичей – старшего и младшего». Это говорилось о Ефреме и о полуторагодовалом Мотиньке. Получать подобные письма более чем просто неприятно, и мы не могли отнестись к нему несерьезно.

Вечером 27-го пришел Сергей Ковалев. Днем он был на допросе и должен был наутро снова идти на допрос. Пришел голодный. Я спросила, хочет ли он горячего супчика. Сказал: «Дай напоследок щец похлебать». Мы все понимали, что он может с допроса и не вернуться. Он очень хотел написать ответ на это письмо с угрозами. Начал мне диктовать, но ничего не получалось, время шло, и он решил ехать домой. Сказал – надо же и дома побывать. Прощались в передней, и все понимали, что не на день или два – надолго.

Было в конце этого года еще одно дело, свершив которое мы были очень горды, что сумели с ним справиться. Однажды пришел Володя Войнович и написал, что он на три дня у какой-то близкой автору женщины (имя не назвал) достал рукопись конфискованной книги Василия Гроссмана «Жизнь и судьба». И надо за этот срок в полной тайне сделать копию с рукописи и переслать ее на Запад. Я вначале растерялась, но, подумав, сказала, что мы это сделаем. Ефрем в это время еще не лишился работы – уезжал рано утром. Возвращался почти ночью, так как работал на рыборазводной станции далеко за городом. Он в такой срок сделать этого не мог. Поэтому я позвала Андрея Твердохлебова. Он взял у своего отчима Б.Г. Закса хороший фотоаппарат и закупил химикалии и пленки. Мы объявили всем, что уезжаем, и на три дня закрылись в доме. Завесили маминым пледом окошко между ванной и уборной. За этот плед, испорченный гвоздями, она меня потом слегка упрекнула. Я приспособила лампу-рефлектор к спинке стула, и мы почти без сна с перерывом только на обед и ужин занялись фотографированием. Мой Андрей снимал, я подкладывала страницы. Мама следила за тем, чтобы не пропустить ни одного листа, и еще успевала кое-что читать, а Андрей Твердохлебов проявлял и сушил пленки в ванной комнате. Получилось около 40 пленок, которые я через свою связную – француженку – переслала Володе Максимову. Мы получили подтверждение – в № 5 «Континента» были опубликованы отрывки из романа, но нас (особенно Андрея) огорчило, что Максимов изменил его название. И Андрей в какой-то записке упрекнул Володю за это. Через некоторое время по радио «Свобода» сказали, что пришедшие на Запад пленки не очень профессиональны, есть страницы с обрезанным краем, и приходилось восстанавливать текст, да много и других неполадок, однако несмотря на них радиостанция начинает регулярное чтение романа. И мы сочли, что вернули жизнь этой великой книге. Но Володя Войнович, судя по его письму, не согласен со мной, и в его рассказе все выглядит несколько по-другому.

Полный текст е-майл 17 апреля 2004 года мне от В. Войновича:


«Дорогая Люся! Вот тебе вкратце полная история того, как рукопись попала ко мне и что было дальше. По-моему, это было в конце 74-го года, но дату можно проверить по другому событию, а именно по времени выхода в свет солженицынского сборника „Из-под глыб“ (ниже понятно будет почему). Как-то в нашем дворе (Черняховского, 4) ко мне подошел Семен Израилевич Липкин и начал издалека: „Нет ли у вас возможности передать на Запад одну рукопись, это рукопись не моя, но очень интересная…“ Я перебил: „Гроссман?“ Он сказал: „Да“. Я знал, что Липкин дружил с Гроссманом, и по каким-то признакам догадывался, что он мог быть хранителем „Жизни и судьбы“. Я рукопись взял, но что делать дальше? Надо было быстро и качественно перефотографировать, но кто мог бы это сделать? Я позвал к себе Игоря Хохлушкина, надеясь, что он человек надежный. Очень ошибся. Хохлушкин пришел, сделал несколько кадров и убежал, сказав, что у него пресс-конференция по поводу „Глыб“, коих он был одним из участников. На другой день опять сделал несколько кадров и сказал, что срочно едет за город, вернется на следующей неделе и тогда… Я был в некотором ужасе. Я понимал, что если ГБ пронюхает про рукопись, они тут же за ней придут. Я Хохлушкину не мог не сказать, что за рукопись, а теперь боялся, что он проболтается, тем более что к роману он отнесся с явным пренебрежением. Я решил переснять текст сам своим „Зенитом“ и сделал это, понимая, что хорошего качества тут не будет. После этого стал думать, кто и где мог бы сделать дубль. Кто – я так и не придумал, а где – я решил, что из диссидентских домов надежнее вашего нет. Взял в поводыри Корнилова и пришел к вам. После этого на Запад попали две пленки: одна моя, другая ваша. Я стал ждать результата. В 5-м номере „Континента“ появились отдельные, плохо выбранные, отрывки. И все. Я не понимал, в чем дело. Потом до меня дошло, что обе пленки попали к Максимову, причем Горбаневская утверждала, что на пленках разные тексты и плохо читаются. Но, как я потом понял, никто их прочесть особо и не старался. Максимову роман не понравился. Горбаневской – тоже. Максимов послал роман с кислой припиской Профферу, но тот тоже интереса не проявил. Я ничего этого не знал и четыре года ждал появления романа, но не дождался. Тогда, в 1979 году, я попросил Липкина дать мне рукопись снова, нашел ленинградского самиздатчика Владимира Сандлера (он сейчас живет в Нью-Йорке), и тот на замечательной самодельной аппаратуре и наилучшим образом переснял текст. После этого я позвал к себе свою знакомую, австрийскую славистку Розмари Циглер, в ее надежности у меня сомнений не было. Я объяснил ей, в чем дело, сказал, что это выдающийся роман, который надо не только передать на Запад, но и найти издателя. В этот раз рукопись перевез на Запад австрийский атташе по культуре Йохан Марте. Он передал ее Эткинду и Симе Маркишу, а те расшифровали пленку и напечатали книгу в издательстве „Ляш Дом“. Вот и все.

Засим, дорогая Люсенька, желаю тебе всяких благ и возможности на вопросы о здоровье и делах, хотя бы отвечать, что не плохо. Привет Танечке. Володя».

Я же думаю, что мы оба правы – и он спасал роман Гроссмана, и мы. Тот вариант, который впервые прозвучал по радио «Свобода», был определенно наш, уж очень непрофессионально он был сделан, со многими огрехами. И отрывок из романа, опубликованный в «Континенте», был явно из нашего фотоварианта. А окончательный – книжный вариант, видимо, был Владимира Войновича.

Год 1975

Арест Сергея не был неожиданным, но очень тревожным сигналом для большого круга людей, не только тех, чьи имена были известны как диссидентские и в СССР, и за рубежом благодаря западному радио. У нас в семье для всех это был еще и личный удар. Особенно трудно переживал этот арест Ефрем. Он относился к Сергею и как к старшему товарищу, и, в какой-то мере, хотя по натуре он человек сдержанный, как к кумиру. К Андрею при глубоком уважении и просто привязанности Ефрем относился спокойней, наверно, под влиянием повседневного общения и домашней среды.

После Нового года Ефрем взял отпуск и с Мотей уехал к своей маме в подмосковный поселок Петрово-Дальнее. Мы боялись за Таню, которая с маленьким ребенком остается одна в Новогирееве. Ефрем с утра уезжал на работу и возвращался поздно, он работал далеко за городом на научной станции какого-то рыборазводного хозяйства. В Петрово-Дальнем, когда он вечером выносил мусор, к нему подошли три мужика и сказали – если Сахаров не прекратит своей деятельности, будешь валяться на этой помойке – и ты, и твой сын.

В один из визитов к нам Шафаревича (Комитет уже незаметно прекратил свою деятельность, и такие визиты стали редкими) Андрей рассказал ему об этой угрозе. И Шафаревич ответил фразой, которую мы все запомнили на всю жизнь: «Андрей Дмитриевич, ну что вы так волнуетесь, ведь это не ваши дети».

В конце предыдущего года Таня вновь подала заявление о восстановлении в университет и неожиданно для всех была восстановлена. Приблизительно в это же время Алеша подал заявление в университет о переводе его из педагогического ин-та с досдачей каких-то предметов. Через несколько дней Андрею позвонил новый ректор университета Рем Хохлов и сказал, что он вынужден (он подчеркнул это слово) отказать Семенову, так как он находится под влиянием Сахарова и, хотя его академические успехи отличные, но он не комсомолец. И каким-то начальством, стоящим над ректором университета, это воспринимается как отрицательное влияние Сахарова. Андрей поблагодарил Хохлова за звонок и сказал, что предпочитает откровенность неопределенности.

В феврале в Москву приехали Генрих и Анне-Мария Бёлли. Они навестили нас в Жуковке вместе с Костей Богатыревым и Борисом Биргером. Общались в основном через Костю, но иногда Андрей пытался говорить по-немецки и сокрушался, что непростительно забыл язык.

Разговор шел о немецкой эмиграции, о том, как жестоко преследуют в СССР немцев, желающих эмигрировать – в последние годы появилось много немцев – узников совести. Генрих вначале разговора считал, что немцы зря стремятся в Германию. Ему столь многое не нравилось в своей стране, что он, казалось, готов был считать, что в СССР лучше. Может, это сказывались какие-то давние социалистические иллюзии. Но под влиянием фактов и примеров разных судеб, о которых говорил Андрей, сделал вывод: «У нас жить трудно, у вас – невозможно».

Все время начиная с сентября или октября 1974 года, когда я подала документы на поездку в Италию, Андрей регулярно звонил в ОВИР и вел переговоры с начальством разных уровней. И ему постоянно говорили, что ответ будет позже. В конце марта меня вызвали в ОВИР и дали официальный отказ. Я не помню, сразу или через какое-то время мы решили объявить трехдневную голодовку в дни, когда отмечалось 30-летие Победы.

7 мая мы сделали заявление об этом, а 8-го утром (был первый день голодовки) к нам домой явился специальный курьер и вручил Андрею письмо из Министерства здравоохранения СССР. В письме говорилось, что мне могут предоставить помощь в любом лечебном учреждении страны. Могут по моему желанию пригласить специалиста из-за рубежа за счет министерства. Также было сказано, что они ждут ответа с этим курьером. Отвечать Андрей отказался, и мы отголодали три дня. И снова Андрей регулярно звонил в ОВИР, и ему говорили, чтобы позвонил вновь через несколько дней. Это уже стало немного рутинным занятием, а я регулярно ездила в поликлинику, и мне то ставили пиявки (наружная сторона лба и сбоку от глаза – очень неприятно), то назначали какие-то инъекции, но глазное давление не снижалось, а неуклонно шло вверх.

Мы переехали на дачу, и Андрей по совету кого-то из друзей (кажется, Юры Тувина?) решил начать бегать трусцой. Именно тогда увлечение бегом дошло до нашей страны. Вначале у него все шло хорошо, и он, видимо, резко увеличил нагрузку. Произошел сердечный приступ, и его уложили в постель с неопределенным диагнозом – микроинфаркт или нелокальное нарушение коронарного кровообращения. Лежал он на веранде и в полулежачем состоянии кончал писать «О стране и мире».

Все это делалось при постельном режиме Андрея. Советская медицина (в частности кардиология) тогда была чрезмерно увлечена пользой постельного режима. Маленький Мотя огорчался, что диде Аде (так он называл Андрея) нельзя гулять, часто подбегал к нему, клал головку на его ноги и сочувственно говорил: «Ну нисиво, дидя Адя, нисиво». Мы с Андреем это «нисиво» потом говорили друг другу в самые трудные наши дни.

Таня в это время писала диплом и готовилась одновременно к государственным экзаменам и к рождению второго ребенка. Андрей вызвался ей помогать в самом трудном для нее предмете – философии (марксистско-ленинской). Главной установкой в его преподавании было: «Забудь все, что я когда-либо говорил, и что ты у меня читала».

В конце июля на дачу позвонила дама из ОВИРа. К телефону попросила меня, хотя обычно все переговоры с этим учреждением вел Андрей. Она сказала, что в визе мне отказано. Я очень грубо ей отвечала и даже употребила слова, которые теперь характеризуют как ненормативную лексику. Мама слышала этот разговор и была мной возмущена. Андрей, тоже слышавший, воспринял мой стиль общения с ОВИРом спокойней. Вечером мы обсуждали, что теперь делать и, ничего не придумав, легли спать соответственно поговорке «утро вечера мудренее». В середине следующего дня позвонила та же дама и сладким голосом просила меня срочно приехать в ОВИР для получения разрешения на поездку. На мое возражение, что я не успею до конца рабочего дня, она сказала, что это не имеет значения. Меня будут ждать.

И действительно ждали. У входа меня встретила та же дама и под ручку (я все время пыталась отстраниться) провела на второй этаж, где мне все с той же преувеличенной любезностью сообщили, что, заплатив пошлину, я могу уже на следующий день получить паспорт. При этом какой-то присутствующий в кабинете человек явно кагэбэшного вида сказал, что я должна помнить, что моего мужа ко мне не выпустят никогда. На что я резко ответила, что я и без него это знаю, а быть невозвращенкой не собираюсь. Через четверть часа (от ОВИРа до нашего дома две трамвайные остановки) я позвонила на дачу. Оказалось, им уже звонят корреспонденты, кто-то (КГБ) сообщил в одно из западных агентств, что я получила разрешение. Мы купили билет на 6 августа на поезд Москва – Париж и Париж – Флоренция, так как глазное давление было за 60 и врач считала, что при таком давлении лететь самолетом нельзя – перепад атмосферного давления при подъеме и посадке самолета может создать новые глазные осложнения.

А 6-го тяжко заболел Мотя. Утром Мотя играл один на крыльце, пока мы все завтракали, и вдруг со страшным криком вбежал к нам. Он показывал на ротик, но объяснить ничего не умел. А спустя несколько часов начались эти судороги. А днем внезапно резко и критически высоко поднялась температура. Он жаловался на боль в голове, потом начались судороги конечностей. Алешке удалось поймать большую машину, из тех, что возят высокое начальство (в народе их называют членовозами), и уже в городе судороги у Моти перешли в тяжелый общий судорожный статус. Врачу «скорой помощи» не удалось их снять. И Мотю в бессознательном состоянии под вой сирены увезли в больницу. Мой билет кто-то сдал. А мы пережили страшную (в моей жизни, может быть, самую страшную) ночь. А что пережили Ефрем и Таня, которая была на 9-м месяце беременности, даже сказать трудно. Они эту ночь провели у Веры Федоровны, которая жила вблизи больницы, а мы были втроем дома. Маме я дала большую дозу снотворного, и она уснула. Я, не раздеваясь, лежала около телефона на кухонном топчанчике. А Андрей всю ночь как маятник молча ходил взад-вперед по коридору.

Утром мы все были в больнице. К нам в приемный покой спустился врач из реанимации и сказал, что ребенок Янкелевич в сознании, и они надеются, что он будет жить, но они не знают, что это было – возможно, отравление неизвестным им токсином. А мы как не знали тогда, так и не знаем до сих пор. Но Андрей твердо считал, что Мотю отравили, и, как во многих других случаях, подтверждения этой его убежденности или возможности ее опровергнуть у нас нет. И тогда же в приемном покое Андрей сказал мне: «Они должны уехать». Я вначале его не поняла, и он очень жестко добавил: «Эмигрировать». Так это слово прозвучало впервые.

Все разговоры (а позже и хлопоты) об окончании образования ребят за границей к этому времени были нами забыты. И были они о поездке, и, соответственно, о возвращении, а не об эмиграции. Таня окончила университет, получила «корочки» – некий обязательный минимум для будущего. Ефрем работал. Алеша хоть и не в университете, но учился и находил возможность подзарабатывать – давал уроки десятиклассникам и мыл по вечерам троллейбусы. И они с Олей ждали первого ребенка.

Мотя был еще в больнице, когда я (кажется, 16 августа) уехала из Москвы. Почти сразу по приезде во Флоренцию я поехала в Сиену к своему будущему врачу профессору Ренато Фреззотти, и через несколько дней он и его ассистент доктор Рафаэлло Бонанни оперировали меня в клинике «Salus». В клинике я получила телеграмму, что Таня родила Анечку. После больницы я неделю провела у Иры и Моми Строцци, имение которых «Гузона» находится недалеко от Сиены. Ира ежедневно не только возила меня на осмотр к Фреззотти, но и устроила роскошный прием для моих врачей и друзей.

Я расплатилась с клиникой. Счет оказался меньше, чем я предполагала, потому что оба моих врача и анестезиолог отказались от своих гонораров. Вообще-то в Италии я могла лечиться бесплатно согласно какому-то соглашению между СССР и Италией. Но мы с Андреем еще в Москве решили, что я буду за все платить, чтобы никакая коммунистическая пресса не могла сказать, что я лечусь на деньги итальянских налогоплательщиков. И я вернулась во Флоренцию.

Все это время, хоть иногда и с перебоями, была телефонная связь с Москвой. И в эти дни я наконец получила первые письма от Андрея.


«7 сентября (точней 8-го, 2 часа ночи) Милая моя Люсинька! Получили от тебя две весточки с дороги, потом из Парижа от Пай, и сегодня из Флоренции с „Давидом“ на площади Синьории, а также пришли твои телеграммы Тане и нам. Вчера говорил с Машей и надеюсь в среду позвонить прямо тебе. Итак, Таня родила, у тебя прошла операция, и вроде – хорошо. Наконец, могу начать писать тебе – до сих пор удерживало какое-то суеверное чувство. Кроме сегодняшнего дня, по утрам гуляю с Мотей в сквере напротив. Он улыбчив и в то же время соблюдает достоинство, солидность. Стал хорошо играть в футбол. Дома крутит приемник, много играет и рисует сам. Сегодня нарисовал „маму“ и „Ану“ – нечто вроде ворот и закорючку. Пришел из больницы со зверским аппетитом (Руфь Григорьевна вспоминает Алешу после Морозовской[26]26
  26  У Алеши в детстве был тяжелый ревмокардит, и он неоднократно лежал в больнице и месяцами находился в детских кардиологических санаториях.


[Закрыть]
а). Но этот аппетит, видимо, его подвел – вчера он переел винограда, сегодня весь день болел животик, и поднялась температурка до 37,2—37,3. Врач, посланная Машей и одобренная Верой Федоровной, сделала ему клизму. Но и вообще он еще не вполне здоров, по вечерам 37,1—37,2 каждый вечер. Надеюсь, что это „просто так“ и пройдет само. Таня на какое-то время задерживается в роддоме, так как у нее инфильтрат от инъекций фолликулина. Конечно, все это неприятно. (Завтра после трех дней отпуска на работу выходит Люся Меднис[27]27
  27  Людмила Меднис, врач, жена моего школьного друга Шуры Медниса, под присмотром которой Таня рожала, и по моей договоренности должна была, как я предполагала, рожать Люба. Трехдневный отпуск у нее был в связи со свадьбой дочери.


[Закрыть]
и обещает принять энергичные меры.)

Рема дважды видел девочку – Таня на первом этаже и показывала в окно. Рема застенчиво улыбается и говорит – очень смешная, нос, как у Таньки, глаза голубые, подбородок, как у него. Девица закричала сразу при рождении, сосет хорошо – 6 раз в день. Я все эти дни под впечатлением твоей операции (как и Руфь Григорьевна). Но отличие ситуации от ленинградской полтора года назад настраивает меня на более спокойный лад, которого не смогло даже нарушить известное тебе от Володи и Маши ложное подлое сообщение (я сразу догадался, кто автор). Я все время воображаю, как ты лежишь (до вчерашнего дня с повязкой) и думаешь, думаешь. Скучаю, конечно, как и ты – ужасно. Известие от Маши, что следующая операция возможна не раньше, чем через 6 месяцев, ставит в тупик. Но пока, я думаю, не надо даже в уме предрешать способ действий, уже через месяц тебе будет многое видней. Квартирные дела висят в воздухе. Правда, приехавший на днях Михаил Александрович [академик М.А. Леонтович] обещает свою поддержку, и я надеюсь… (я – оптимист). Сегодня были Алеша и Оля, оба худые. Алеша 9-го кончает свою работу, от картошки его со скрипом, к счастью, освободили. Он говорит, что если я буду учиться водить машину, чтобы имел в виду и его. 9-го впервые в этом году иду на семинар. Руфь Григорьевна на ногах, хлопочет возле Моти, ночью встает несколько раз, пуще всего боится, как бы не забрала Томар[28]28
  28  Томар Самойловна Фейгин, мать Ефрема.


[Закрыть]
. (Та все время об этом говорит со всеми последствиями). Пришло приглашение (мне и тебе) на юбилей АН в конверте с золотой каемочкой. Между прочим, в Ленинград я не поеду, хватит с меня и московских церемоний – увы, без тебя. Мои медицинские дела вроде улучшаются. Профессор Сыркин снял все лекарства, кроме сустака 2+2, и разрешил большую активность, болей нет. Марина поступила в английскую школу, у Любы миозит, Юра в очень возбужденном состоянии – вот, кажется, и все новости. Завтра вместе с этим письмом посылаю пятую бандероль с „Беломором“ – эти визиты на почту создают иллюзию какого-то участия в твоих делах. Очень хорошо, что вокруг тебя много друзей. Между прочим, Маша сказала, что Юра [Меклер] читает тебе Лермонтова. Я очень рад. Когда ты приедешь, надо как-то ухитриться разбавить „безумную“ жизнь обыкновенной, человеческой, мы имеем на это право. Мотя и Аня (если ребята не передумают с именем) помогут нам в этом. Я так мечтаю об этом всем, о наших с тобой поездках, о выходах в концерт, кино, ЦДЛ и т.п. Кончая письмо, волнуюсь. Целую тебя. Твой Андрей. P.S. от 8 сент. Сегодня были с Руфь Григорьевной у Тани. Завтра ее выписывают, инфильтрат рассасывается. Она худая, оживленная, была очень рада. Показала в окно Аню (это имя окончательное). Мы с Руфь Григорьевной независимо решили, что девочка – боннэровская по общему типу лица, хотя есть черты от папы (цвет глаз, подбородок) и нос, как у мамы (это еще не совсем ясно). Девочка хмурилась и щурилась на свет, вела себя очень мило. Волосики совсем темные. Только что звонил Боря Биргер, передает поздравления от себя и Наташи. У Моти днем 37,2, живот еще не совсем в порядке, но он ходит по дому, вытянул чемоданчик с фотографиями и с восторгом их перебирал. Конечно, всех узнает, а себя как-то называет – передать затрудняюсь. Маша сказала звонить тебе не раньше среды, но сегодня позвонила Нина и сказала, ты уже ждешь. Заказал на сегодня. Целую тебя. И чтоб все было хорошо! P.S.2 Завтра вторая примерка костюмов и пальто[29]29
  29  За несколько дней до отъезда в Италию я после небольшого семейного скандала добилась согласия Андрея заказать в ателье Академии наук два костюма и пальто. Стоило это несколько дороже, чем в ателье для обычных граждан, но считалось, что там лучше шьют. Однако на поверку оказалось – хуже.


[Закрыть]
– на той неделе еще не были готовы. Доверенность твоя еще мне не понадобилась – странно. Приветы тебе передают Райские, Евгений Львович и еще очень многие.»


«Милая моя Люсенька!… Не хотелось писать о сегодняшнем, тем более что письма идут долго и есть более быстрая связь. Я, было, весь задрожал, когда позвонил какой-то подонок „от Володи“…, но через минуту понял, чьих рук дело. А вскоре через Альфреда поступило подтверждение моей догадки. Какая все же подлость.

Итак, Таня родила дочку, Матюша дома, у тебя прошла операция. Роды Любы и Оли все же еще не скоро, надеюсь, письмо дойдет раньше. Девочка закричала сразу же при рождении, она не переношенная, глазки голубые. Таня говорит, что она не такая красивая, как Мотинька».

 Пять недель после операции я жила внутренне очень спокойно. Операция прошла хорошо. Из Москвы шли письма – тоже спокойные, пронизанные радостью появления у Тани в семье второго младенца. Писал мне в основном Андрей, и письма по почте приходили нормально – через 5—6 дней. А иногда Андрей посылал их с оказией, и тогда я получала их на второй-третий день. А еще Андрей регулярно посылал мне «Беломор» (я тогда не курила сигарет) и наш советский краснодарский чай. Он очень полюбился всем моим итальянским друзьям. Иногда мне удавалось прозвониться в Москву. А иногда и Андрей дозванивался до меня. Я со своим почти полным незнанием итальянского языка смогла (не без помощи Нины) подружиться со старшим оператором смены на международной телефонной службе Италии. Это был молодой коммунист синьор Кальвани. И при его содействии, хоть и нерегулярно, но осуществлялась телефонная связь. Когда перед моим отлетом из Италии в Норвегию начались сложности с советским посольством и связь перестали давать, он в знак протеста, что не дают разговаривать мужу с женой, вышел из компартии.

После 20 сентября мои доктора отпустили меня на вольную жизнь. А 2 октября я провела в доме Маши Олсуфьевой и ее мужа Марко Михаеллеса большую пресс-конференцию, посвященную выходу в свет в Италии и в США (в других странах несколько позже) книги Сахарова «О стране и мире». Она была столь интернациональна, что потребовались три переводчика. Маша переводила на итальянский язык, Нина на немецкий, а Куки (дочь Маши) на английский.

Эта пресс-конференция привлекла большое внимание. Наши норвежские друзья (в частности Виктор Спарре, который был на ней и потом рассказал о ней председателю Нобелевского комитета Норвежского Стортинга Аасе Лионас), говорили, что она имела значение для решения Комитета о премии 1975 года.

Я также знала, что осенью 1974 года в Осло в Нобелевском институте выступал Жорес Медведев и выражал сомнения в правомерности присуждения премии Мира Андрею Сахарову – в Москве в самиздате ходили материалы об ответе Солженицына на это выступление Медведева. И в 1975 году, как и в 1974-м, я не думала, что кандидатура Сахарова рассматривается серьезно. Знала только, что в третий или четвертый раз он внесен в список кандидатов, которых, кажется, в этот год было несколько десятков. Но не в первый раз думала про Медведева, ну что это он так суетится?

Сообщение из Осло о присуждении 9 октября Нобелевской премии Мира за 1975 год Андрею Сахарову и телеграмма в Москву Андрею за подписью Аасе Лионас и Тима Греве были отправлены в 16.58. По радио и на ТВ это сообщение прозвучало вскоре после 5 часов вечера. К оптику, у которого я сидела и примеривала линзы, позвонила Нина и сообщила мне об этом. Она сказала, что у подъезда дома толпа корреспондентов и они требуют немедленной пресс-конференции. Мы решили, что она пошлет их в русскую церковь, туда же приедут она и Маша, и там во дворе мы проведем встречу с прессой. Я сразу пошла на телеграф и дала телеграмму в Москву: «Милый поздравляю тебя всех друзей целую твоя Люся». На телеграмме время отправки – 18.00). Потом, взяв такси, поехала в церковь. Пресс-конференция началась в 18.15.

Андрея это известие застало у Юры Тувина. Они с мамой поехали к нему на яблочный пирог. Туда Копелев, Войнович и приятель Войновича привезли корреспондентов. Так получилось, что наши пресс-конференции совпали и по времени (учитывая 2 часа разницы между Москвой и Флоренцией), и по содержанию. Лев Копелев записал, что говорил Андрей, и поставил время 8 часов 15 минут.


«Я надеюсь, что это будет хорошо для политзаключенных в нашей стране. Надеюсь, что это поддержит ту борьбу за права человека, в которой я принимаю участие. Я считаю присуждение премии не столько признанием моих заслуг, сколько заслуг всех тех, кто борется за права человека, за гласность, за свободу убеждений, и в особенности тех, кто заплатил за это такой дорогой ценой, как лишение свободы. Я надеюсь, что сейчас – в период разрядки, присуждение этой премии человеку, который не полностью разделяет официальную точку зрения, не будет рассматриваться как вызов этой официальной позиции, а будет воспринят как проявление духа терпимости и широты, того духа, который должен составлять непременную часть процесса разрядки. В последние месяцы, исходя именно из этой точки зрения, я неоднократно призывал к амнистии политзаключенных, и сейчас, узнав о присуждении мне Нобелевской премии Мира, я хочу еще раз повторить этот призыв. И разумеется, я испытываю чувство большой благодарности к норвежскому парламенту».

Телеграмма из Москвы 10 октября (черновик)


«Nobel committee Oslo Norway

Благодарю за присуждение мне Нобелевской премии Мира Надеюсь что это поможет отстаивать права человека в нашей стране Андрей Сахаров».

Так началась наша «нобелевская страда» – у Андрея в Москве, у меня в Италии. Поздравления, на которые нельзя не отвечать, телефонные и личные интервью, пресс-конференции, заявления, на порядок увеличившееся число посещений знакомых и незнакомых людей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю