355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Боннэр » До дневников (журнальный вариант вводной главы) » Текст книги (страница 4)
До дневников (журнальный вариант вводной главы)
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 19:15

Текст книги "До дневников (журнальный вариант вводной главы)"


Автор книги: Елена Боннэр



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц)

Весной этого года Ефрем закончил институт. Поступление в аспирантуру не состоялось. Как сказала одна из маминых подруг Маня, он теперь стал подсахаренный Янкелевич. И в Танин отпуск они уехали в Прибалтику. Жили дикарями на взморье. В Риге останавливались у родителей Сильвы Залмансон, в Вильнюсе – у Эйтана Финкельштейна. По возвращении Ефрем начал работать в патентном бюро. А Таня работала в «Кванте» (физико-математический журнал для старших школьников и студентов), и ей оставалось еще полгода учебы в университете и диплом. После того как ее уволили из журнала, а потом исключили из университета, стала работать в книжном магазине, помещавшемся на первом этаже нашего дома. И почти каждый день они бывали у нас.

А мы втроем (Андрей, мама и я) сделали попытку жить на даче. Было не очень уютно, потому что Таня (дочь Андрея) с Мариной и няней заняла весь верх, а Дима с Мишей поселились внизу на веранде. Я разгребла многолетний завал ненужного барахла в сарае. Мы купили пружинный матрас, который водрузили на кирпичи, и это была наша опочивальня. Вообще-то нам было очень хорошо в сарае. Никто не слышал и не видел нас по ночам кроме леса. И мы не слышали никого кроме соловьев. Но днем, особенно когда приезжали гости, Андрей чувствовал себя несколько бездомным в собственном доме.

Когда в августе вернулся Алеша (он со школой на полтора месяца ездил помогать колхозникам убирать урожай), он поставил себе в саду палатку. Четырехлетняя Марина, не понимая разницы между палаткой и собачьей будкой, спрашивала у Андрея, почему Алеша живет в конуре.

14 августа был день рождения Димы, и мы все собирались его отмечать. Но Дима, получив от отца деньги, куда-то смотался, чем очень огорчил отца. А к нам приехал Коржавин и пришли Галичи. Они снимали дачу на нашей улице у вдовы академика Вольского. Алешка и Ефрем жгли костер, готовили шашлыки. Ночь была уже темная, августовская. Мы сидели почти в лесу – с шашлыком, с каким-то легким винцом. И Саша тогда впервые спел (кажется, не нам впервые, а вообще впервые, свежую, только что написанную?) песню. «Я не сыном был, а жильцом, угловым жильцом, что копит деньгу, расплатиться за хлеб и кров».

Потом к Алеше приехал Костя Богатырев (младший), и через пару дней они вдвоем ушли в поход по Московской области. В это время в Подмосковье начались обширные лесные пожары. Всю Москву и ближайшие пригороды заволокло дымом. И мы, и семья Богатыревых-Ивичей страшно волновались из-за наших мальчишек. Но они вернулись живые и очень довольные собой.

Потом мы с Алешей вдвоем совершили байдарочный поход. Андрея не взяли. Формальной причиной Алеша как капитан объявил его неумение плавать. В утешение ему был обещан на последние дни августа пеший поход на Кержач после нашего возвращения. Андрей предложил Диме также пойти с нами. Но Дима опять отказался. А мы с Алешей были поражены, когда ночью в палатке, поставленной у этой очень живописной реки, при слабом мерцании догорающего костра Андрей сказал нам, что он впервые в жизни ночует в лесу в палатке.

Это были для нас с Андреем очень счастливые месяцы все большего и большего нашего сближения. Именно с этого лета во все последующие годы оно – это сближение, взаимопроникновение душевное и физическое, неуклонно шло по нарастающей. И я научилась спать на левом боку. Андрей говорил, что когда мои коленки упираются в его живот, на него нисходит (он употреблял именно это архаичное слово) чувство покоя и полного благополучия и в себе, и в мире. И я вдруг осознала, что мой вынужденный очень ранний уход на пенсию стал благом для семейной жизни.

Несколькими месяцами раньше Андрей после очередной мелкой стычки с Таней (своей) пытался ей что-то объяснить в наших (его со мной) отношениях и произнес слово «любовь». Таня на это сказала ему: «Какая такая любовь в пятьдесят лет. И, если тебе так надо было жениться, мог бы жениться на Серафиме Соломоновне[16]16
  16  Мать ее мужа Михаила Либермана, фамилии не знаю (но может, такая же, как у сына?).


[Закрыть]
». Слова эти больно задели Андрея глубинным непониманием его. И это непонимание, которое он ощущал во всех трех своих детях, переживал не только как личную обиду. Больше страдал за них, считая (оправданно или нет), что есть что-то, не дающее им постигнуть многое в области чувств не только в другом человеке (в данном случае в отце), но и в самих себе. Считал в какой-то мере виной своей и Клавы, что они что-то в детях упустили. Спустя несколько лет в дневнике Андрей написал «мои злосчастные дети». В ответ на мой вопрос, почему он так пишет, напомнил мне тот давний разговор с Таней и добавил, что ему кажется, ничто в ней (в них) с возрастом не изменилось. Все то же непонимание. Но слово это сам понимал не как нечто несущее зло, а как боль за них, потому, что не ощущал в них способности быть счастливыми.

А вообще жизнь в доме складывалась очень гармонично. Таня и Ефрем и все их друзья не отдалились от дома. И меня очень радовала дружба Андрея и Алеши, возникшая осенью этого года, когда они остались вдвоем в доме. Мама в это время была на обследовании в своей больнице старых большевиков (была такая). Я уехала в Мордовию на свидание с Эдиком, а Андрей простудился и слег в постель. Ухаживал за ним и вел хозяйство три дня Алеша. А уже позже и в повседневной жизни, и во всех наших поездках, когда Алеша брал на себя основную тяжесть физической нагрузки, их отношения только укреплялись. Углублялись отношения Андрея с Ефремом, который (если можно так сказать) становился все более и более профессиональным диссидентом, иногда (или, скорей, часто) в принципиальном плане даже более последовательным, чем Андрей. А Таня добавляла в эти отношения Андрея с парнями легкость и обаяние хорошенькой молоденькой и счастливой женщины.

Но с детьми Андрея у него все не ладилось. Таня (его) должна была въезжать в трехкомнатную квартиру, которую ей купил Андрей в новом академическом кооперативе. Что-то там у нее было с жеребьевкой не так, как ей хотелось. И она настойчиво просила Андрея поговорить с академиком Миллионщиковым. Андрей пытался ей доказать, что это поставит его в ложное положение (тем паче, что он вел с Миллионщиковым переговоры о включении себя в Пагуошскую советскую делегацию), но в конце концов сдался и позвонил ему. И она просила отдать ей машину. Это был то ли ЗИМ, то ли ЗИЛ (я не больно их различала) какой-то специальной модификации. И я, наверно довольно резко, сказала Андрею: «Отдай ты ей машину, может, они с Мишей отстанут, все равно пользуется ею только он, хотя, на мой взгляд, ездить на такой машине начинающему научному работнику не очень прилично». За два года я не помнила, чтобы он хоть раз подвез Андрея. И если Андрею надо было куда-то ехать, а академическую машину вызвать было нельзя (в субботу и воскресенье, а также в нерабочее время их рядовым академикам не давали), а в такси почему-то было неудобно, то Андрея вез Рема на «Москвиче» своей мамы или на своем послесвадебном «Запорожце». Вскоре была оформлена дарственная Тане на этот ЗИЛ-ЗИМ. И почти сразу он был продан куда-то на Кавказ, там рыночная цена такой машины была чуть ли не на порядок выше рядовых «Москвичей» и «Жигулей». И примерно в это же время (или несколько позже?) Дима ушел от Любы, что всерьез огорчило Андрея, и стал жить в Таниной семье.

После истории с Еленой Ивановной какое-то время мы не ощущали никакого давления КГБ. Видимо, специалисты из этого ведомства присматривались и искали новые пути вторжения в нашу семью. И нашли. Мои бывшие студенты, выпускники 1968 года Женя Врубель и Тома, в отличие от многих, кто был дружен с нашим домом во время учебы, но со временем как-то отвыкали, стали почти членами нашей семьи. Женя после окончания училища отслужил в армии на Дальнем Востоке. Когда вернулся, они с Томой поженились. Оба работали, он фельдшером на «скорой помощи», Тома в 23-й больнице в одном из самых тяжелых – нервном – отделении. К этому времени у них была годовалая дочь Ася.

Однажды Женя пришел и сказал, что его во время дежурства с работы вызвали (как на вызов к больному) в гостиницу «Россия». Но в номере, откуда поступил вызов, его ожидал не больной, а два сотрудника КГБ. Ему было предложено наблюдать за нашим домом и докладывать им обо всем, что у нас происходит, а когда он отказался, хотели взять с него расписку о неразглашении этой беседы. Он отказался ее подписать, и они стали угрожать. Сказали, что у них есть достаточно материала на то, чтобы дать ему любую статью по его выбору, 190-ю или 70-ю, или устроить небольшую драку и посадить за хулиганство. На это он им ответил, что прямо сейчас пойдет и подробно перескажет все содержание этой беседы Елене Георгиевне и Андрею Дмитриевичу.

Ну и пришел, и рассказал, причем достаточно громко, так что они (КГБ) все, наверно, хорошо записали. За этим вызовом последовали с некоторыми интервалами еще два, в которых угрозы нарастали и стали приобретать более конкретный характер. Касались они уже не только нашего дома, но и дома Игнатия Игнатьевича Ивича. Женя много бывал у них, помогал Анне Марковне в уходе за Игнатием Игнатьевичем, у которого был перелом бедра, носил разные книги от нас к ним и от них к нам, и сам их читал. Все это приобретало очень серьезный характер.

Я стала бояться, что Женьку могут посадить, и совсем не потому, что он книжки читает и другим дает почитать, а потому, что он близок к нам. Я решила, что им надо уезжать, тем более что старшая сестра Жени Ирина, жена известного художника Гробмана, уже несколько лет жила с мужем в Израиле и туда же около года назад уехала его мама. Вначале Женя и особенно Тома не восприняли эту идею. И некоторые мои друзья спорили со мной, особенно Наташа Гессе. Отношение к эмиграции в широких интеллигентских кругах Москвы и Ленинграда (на кухнях) в конце 60-х – начале 70-х было скорей отрицательным, но к середине 70-х трансформировалось. Помню, как на Пушкинской довольно резко не одобряли решение эмигрировать Юры Меклера и близкого друга их дома Саши Гиттельсона. Но уже через 4—5 лет Наташа с той же экспрессией требовала от меня срочно организовать вызов ее сыну Игорю Гессе.

Помню один ожесточенный спор на кухне на Пушкинской в Ленинграде, когда все говорили мне – что они там будут делать? И мой ответ: то же самое, что и здесь – помогать больным и страждущим, – воспринимали как насмешку. А я злилась, потому что уже давно поняла, что в нашей интеллигентской среде профессия медсестры или фельдшера воспринималась почти как отсутствие профессии, и пока не приспичит, пока сам или близкие не будут в них нуждаться, никем не уважаема. Сколько я копий на эту тему переломала и в газете «Медицинский работник» писала!

Женя и Тома не были в нашем кругу первыми, кто решил эмигрировать. Я знала некоторых подписавших письмо сорока[17]17
  17  Открытое письмо 40 евреев (автор математик Юлиус Телесин?) в 1969 году о том, что они готовы идти хоть пешком в Израиль с одним чемоданом. Точно не помню, но письмо это эмоционально было как «Отпусти народ мой».


[Закрыть]
и эмигрировавших еще в 69-м году. Знала многих осужденных по самолетному делу в Ленинграде в декабре 70-го и по околосамолетному весной 71-го. Уже эмигрировали несколько моих близких друзей. Но месяцы, предшествующие отъезду Жени и Томы, переживались всеми в нашем доме по-другому – почти как внутрисемейное дело.

Я помню вечер, когда за несколько дней до отъезда они пришли, получив визы, и с билетами в кармане. У них были такие лица, как будто они уже отсутствуют, и только маленькая Аська была такой, как всегда, и, как всегда, крутилась возле Андрея. Меня поразило, что Андрей, который обычно не улавливал эмоционального состояния собеседников, после их ухода сказал, что они были как отрешенные. И смешная деталь – мы все были настолько не подготовлены к отъездам в практическом плане, что покупали Жене и Томе с собой твердокопченую колбасу и какое-то сухое печенье для Аськи. Но даже их отъезд не вызвал у меня предчувствия, что мне может в будущем предстоять разлука с детьми, которая тогда воспринималась как вечная.

В первых числах сентября прилетела из Парижа моя приятельница Таня Матон. (Она приезжала в эти годы 2—3 раза в год). Циля с Маней по этому поводу 5 сентября устроили грандиозный обед. Мы сидели в их просторной столовой – пять баб и один мужик – Андрей. Был приглашен еще Иосиф Шкловский. Но он, спросив у Цили, буду ли я одна или с Андреем, и услышав в ответ, что будем вдвоем, сказал, что он, к сожалению, занят. А Таня, между прочим, его родственница или свойственница больше, чем Цилина и Манина. Во время обеда смотрели открытие Олимпиады в Мюнхене и вживе увидели захват израильских спортсменов, напряженно вслушивались в слова и даже в дыхание репортеров, рассказывавших о происходящем на стадионе. Весь вечер и следующий день, не отрываясь, слушали радио. У меня почему-то разыгрался радикулит так, что я с трудом доходила до уборной.

Часов в пять с небольшим позвонил Алеша Тумерман и сказал, что люди собираются идти с протестом к посольству Ливана. Андрей сказал, что тоже пойдет. Я сказала Алеше, чтобы пошел с ним (он у нас был вроде телохранителя), но он ответил, что уже собрался и без моего распоряжения. И в это время пришли Таня и Рема и, конечно, сразу решили, что тоже пойдут. Я так несерьезно отнеслась к этому, что сказала им, чтобы на обратном пути они купили что-нибудь вкусненькое к чаю.

Вернулись они значительно позже, чем я предполагала. Оказалось, их, как и всех пришедших несколько раньше, запихали в милицейскую машину и отвезли в вытрезвитель. Людей, выходивших на демонстрации протеста, задерживали и допрашивали для выяснения личности не в милиции, а в вытрезвителе, хотя пьяных среди них никогда не было. Так как все демонстрации по составу людей были преимущественно еврейские – в основном демонстрировали те, кто хотел эмигрировать, то вытрезвитель, куда отвозили демонстрантов, в народе называли еврейским.

Всех довольно быстро отпустили после стандартных вопросов о фамилии, месте работы и местожительстве. Но Алешу долго не отпускали, потому что он отказывался отвечать на любые вопросы. И Андрею пришлось идти и доказывать какому-то начальнику, что это его пасынок, который пришел вместе с ним. Поначалу их участие в этой демонстрации ни к каким последствиям не привело, да мы и не ожидали никаких последствий.

Во второй половине сентября был у нас на Чкалова вечер Галича. Саша был в хорошей форме и пел вдохновенно и безотказно. Людей было много, но слушали буквально затаив дыхание. Когда расходились, уже в передней Юра Шиханович сказал мне: «Теперь еще устрой вечер Окуджавы, и можно садиться». Как в воду глядел. 28 сентября позвонила Аля. Трубку сняла мама. Аля только успела сказать: «К нам пришли», и телефон отключился. Меня в этот день в Москве не было. Я накануне уехала в Потьму на свидание с Эдиком. Андрей и Таня сразу на такси поехали к ним. В квартиру их не пустили. Они стояли на лестнице. Но когда Юру вели мимо них к машине, Таня умудрилась прорваться к нему и поцеловать. Андрей потом с завистью говорил мне об этой ее мгновенной реакции и еще о том, как Джин, Юрина собака-дворняжка, где-то подобранная им, бежала долго за машиной, которая Юру увозила.

В середине октября мы летели на Кавказ – в Тбилиси, просто посмотреть, и в Армению в Цахкадзор на физическую школу. В Краснодаре самолет задержали на несколько часов из-за плохой погоды. В аэропорту мы встретили поэта Сергея Орлова, застрявшего там по той же причине. Сергей, как и Андрей, не был человеком легко контактным. Но если Андрей такой был от природы (говорят – такой от Бога), то Сережу таким сделала его военная судьба. Однако эти несколько часов, проведенных вместе, оказались для Андрея больше чем случайное знакомство. И когда Сергей стал читать свои новые стихи, я поняла, что и для него эта случайная аэродромная встреча не станет проходным эпизодом.

В Тбилиси у Андрея было много встреч – там была какая-то научная конференция. Запомнилась поездка с Ягломами и Юрой Тувиным по Грузии. Приходил Марк Перельман. Но особенно душевной была встреча с Мишей Левиным. Мы два вечера упоенно втроем бродили по городу. Сидели в каких-то подвальчиках. И Андрей как-то трогательно переживал причудливые пересечения в нашей прошлой жизни. То, что друг его студенческих лет оказался приятелем Севы Багрицкого и знал про меня, воспринимал как особый знак судьбы.

У Андрея вообще была склонность какие-то прошлые, глубоко внутренние соприкосновения относить к категории судьбоносных. Знаком судьбы был портрет Бетховена, который он увидел над маминой постелью, впервые придя к нам в дом. И то, что я впервые в жизни в 10 или 11 лет была на концерте в консерватории, когда играл Лев Оборин мазурки и полонезы Шопена, а его папа играл те же мазурки и полонезы и очень ценил Оборина как пианиста. Или что из всех его «Размышлений» запал мне в душу только эпиграф, как знак человека, в чем-то близкого. И каждый раз, когда всплывало такое пересечение, он говорил, что это знак судьбы. Это было для него как заклинание Маугли: «Мы одной крови – я и ты…».

Он наверно очень обрадовался, если б узнал, что брат моей бабушки М.М. Рубинштейн преподавал в том же Педагогическом институте, где отец Андрея, был знаком с Дмитрием Ивановичем, и они очень дружественно относились друг к другу. Но это я узнала только через два года после смерти Андрея от ученицы его отца Наталии Ефимовны Парфентьевой.

После Тбилиси была физическая школа (почему-то некоторые научные конференции называют школами?) в Цахкадзоре. Мне было интересней, чем на конференции в Баку, потому что было много неформального общения с коллегами Андрея, и уж очень красивое, очень армянское было это место. Первую половину дня я одна бродила по лесу на склонах окружающих гор, плескалась в бассейне, ходила в Цахкадзор. Спортивная база, где проходила школа, расположена в паре километров от него. Перед ужином все ученые мужи разделялись на группы. Нашу группу составляли Марков, Зельдович, Смородинский, мы с Андреем. Но в отношениях между Зельдовичем и Смородинским ощущалась некоторая напряженность. И их взаимные подкалывания (особенно Зельдовича) не всегда были безобидны. Собственно, именно тогда я с этими коллегами Андрея и познакомилась. Чинно гуляли по дорожкам парка, и они продолжали дневные дискуссии. Речь шла в основном о космологии. Я ничего не понимала и запомнила только, что Марков придумал белые волосы (не знаю, отражено ли это в литературе), а Андрей считал его гипотезу ошибочной. Меня в этих прогулках обычно развлекал Смородинский разговорами о литературе и искусстве, и с ним было интересно.

После ужина допоздна сидели в погребке, декорированном под пещеру. Наши спутники попивали винцо, иногда коньяк, я – кофе, Андрей – чай с конфетками. Шел общий легкий треп, анекдоты, какие-то загадки, сочинялись стишки – каждый по строчке. В последнем Андрей был самым успешным. Марков – скучным. Смородинский и Зельдович – оба остроумны. В погребке была музыка. Танцевали. Здесь Марков был на высоте – очень хорошо танцевал. Зельдович тоже хорошо танцевал и без конца меня приглашал, но мне с ним было неудобно, потому что он ростом ниже меня. И то, что он говорил танцуя, отличалось от застольных бесед махровой пошлостью, было на уровне гарнизонного офицерства.

Когда школа закончилась, мы с Андреем остались в Цахкадзоре еще на два дня. Днем бродили по окружающим горам, грешили ленью и любовью, а оба вечера полностью Андрей провел в научной беседе с Людвигом Фаддеевым. Кажется (хотя точно я не помню), они специально договорились задержаться. А я только успевала заваривать им чай и разламывать на дольки плитки шоколада. Уехали из Цахкадзора мы втроем на такси.

Потом были несколько дней в Ереване и в поездках по Армении. Для Андрея впервые. Мы оба совершенно отрешились от московских дел и забот – арестов, правозащитных документов, сложностей, возникших к этому времени во взаимоотношениях с Чалидзе и Твердохлебовым. И я, как и в Ленинграде, без конца таскала его по городу. И по стране. И по людям – моим и папиным выжившим друзьям. Были в Эчмиадзине, Гарни и Гегарде, обедали в Ах-Тамаре на Севане. Ходили в Матенадаран, в Художественную галерею, в студии к художникам и скульпторам. Были и в Музее революции, где тогда был стенд, посвященный моему папе Геворку Алиханову, – не знаю, есть ли он теперь? Ездили в Бюроканскую обсерваторию. Эту поездку устраивал академик Алиханян, и, соответственно, принимали нас там по-академически. Были у моих друзей и у моего молочного братца Андрея Аматуни. Его впервые после 1937 года я встретила на конференции в Баку – просто узнала во взрослом мужике десятилетнего мальчика.

Повела я Андрея и к Сильве Капутикян, несмотря на наш многолетний спор, и, конечно же, после моих предшествующих рассказов он в нее влюбился. А наш с ней так ничем и не окончившийся спор был на острую в то время тему. Сильва много ездила по всему миру, призывая армян, разбросанных по разным странам, вернуться в Армению – на их историческую родину. Это она считала как бы долгом армян. Написала об этом книгу. Но аналогичного права евреев уехать в Израиль, то есть тоже вернуться на свою историческую родину, не признавала. Такая вот была у нее, как я это называла, теория относительности. И кричали мы друг на друга на эту тему чаще всего на нашей кухне – у обеих армянский характер, у Сильвы еще почище моего.

Кстати, об армянстве. Я Андрею говорила, что в Армении я перестаю ощущать себя еврейкой. Становлюсь армянкой и забываю, что однажды Паруйр Севак – большой армянский поэт и отец сына Сильвы, назвал меня шуртаварцая – перевернутая, за то, что я не знаю армянского языка. Иду по улице, и вокруг все женщины похожи на меня. И их голоса мне напоминают мой собственный. И зовут меня все папины друзья и родственники Геворк-ахчик, хотя я уже давно не ахчик, и у моей ахчик есть своя ахчик[18]18
  18  Ахчик по-армянски – девочка.


[Закрыть]
. Когда я привела Андрея к папиному другу Каро Казаряну, он, открыв дверь, закричал куда-то в глубь квартиры: «Геворк-ахчик пришла». И ночью в гостинице Андрей сказал, что, только услышав этот возглас Каро, поверил моему рассказу об армянстве, а до этого думал, что это байка.

Эти дни в Ереване были удивительно светлы и радостны. Да и сам город был тогда как «праздник, который всегда с тобой». Это после землетрясения и в 90-е годы он станет темным, холодным и голодным. Мы решили продлить еще на неделю этот праздник и заняли у Сильвы деньги, так как абсолютно прожились с гостиницей, поездками и какими-то подарочками. Андрей где-то пишет, что считал нашу первую поездку в Среднюю Азию свадебным путешествием. По времени оно, может, и так. Но по состоянию души наш медовый месяц – это Армения. Телефонный звонок вечером 16 октября разрушил эту идиллию. Таню исключили из университета. И мы вылетели в Москву.

В приказе об отчислении Тани было сказано: отчислить как не работающую. Она училась на вечернем отделении, а вечерникам полагалось работать. Все годы она работала, в последнее время младшим редактором в журнале «Квант», но не в штате, а замещая женщину, ушедшую в отпуск по беременности и уходу за ребенком.

Женщина эта еще не вернулась на работу, а Таню внезапно уволили (механизм этого увольнения так и остался неясным). В это время оказалась вакантна должность корректора в журнале «Успехи физических наук». Евгений Михайлович Лифшиц хотел ее взять. Но через день или два позвонил Андрею и открытым текстом сказал, что представители органов безопасности не рекомендуют ему это делать. Андрей был очень благодарен ему за этот звонок, потому что след КГБ стал явным. Через несколько дней Таня начала работать в книжном магазине, помещавшемся на первом этаже нашего дома. И подала заявление о восстановлении. Тогда формулировку приказа изменили. Написали – отчислить, как не работающую по специальности. Мы все были удручены и понимали, что Таня выбрана как первая жертва.

Андрей в связи с этим был несколько раз у ректора университета Петровского. На одной из этих встреч присутствовал декан факультета Ясен Засурский. И тут наконец всплыла истинная причина отчисления. Засурский сказал, что отчисления Тани требовали арабские студенты, которые на нее в обиде за участие в демонстрации у посольства Ливана. Это была ложь – на факультете не было студентов-арабов. Был один эфиоп, но он был в хороших отношениях с Таней, бывал у нас дома, так как, зная английский язык лучше, чем многие ее однокурсники, она помогала ему в русском языке. Но истинную причину отчисления Засурский назвал верно – участие в демонстрации.

В конце октября 1972 года в Ногинске проходил суд над Кронидом Любарским. Мы потратили много времени, пытаясь получить его научную характеристику у кого-нибудь из известных астрономов. В конце концов характеристику написал Иосиф Шкловский. Потом он считал, что из-за этого его несколько лет не выпускали за рубеж[19]19
  19  Я думаю, что это не так. Последний раз его выпустили за рубеж в 1969 году, а характеристику эту он написал в 1972-м.


[Закрыть]
. Формально суд был открытым. Однако друзей Любарского, приехавших на суд, не только не пустили в зал заседаний, но несколько мужчин в штатской одежде очень грубо вытолкнули нас из здания суда на улицу. Во время этой стычки я ударила по лицу одного из них. Потом они повесили на дверь городского суда большой амбарный замок. Я тогда очень жалела, что ни у кого из нас не было фотоаппарата.

Вернулись мы в Москву после приговора поздним вечером. Дома нас ждал Джей Аксельбанк – тогдашний корреспондент «Ньюс-Вик». И Андрей этой ночью дал первое в жизни интервью иностранному корреспонденту.

9 ноября меня вызвали на заседание комиссии горкома партии. Туда была приглашена также Людмила Власова – секретарь парторганизации медицинского училища, в котором я работала до выхода на пенсию. Я дома написала заявление, в котором просила исключить меня из рядов КПСС в связи с моими убеждениями, а также за неоднократные нарушения мною партийной дисциплины. В начале заседания я, как положено, передала председательствующему свой партбилет и это заявление. Он заявления как бы не заметил. И стал обвинять меня в агрессии против представителей органов правопорядка у здания суда в Ногинске. На это я сказала, что нас силой вытолкнули из здания люди в штатском. Потом он упрекнул меня в том, что я распространяю клевету, говоря, что мой отец расстрелян, а он умер в лагере, и мне была дана об этом справка. Я уточнила, что на мои запросы об отце я трижды получала ответы, и в них были указаны разные причины и разные даты смерти. И что давно ни для кого не секрет, что приговор 10 лет без права переписки означает расстрел. И не моя вина, что в КГБ такой эзопов язык. О том, что я давно не плачу членские взносы и не хожу на собрания (и то и другое – грубые нарушения партийной дисциплины), он не упоминал.

После долгих и каких-то абстрактных выступлений других участников заседания председательствующий сказал, что они передадут мое дело на бюро горкома. И протянул мне назад мой партбилет. Тут я сказала: «Оставьте его себе, я же написала, что прошу меня исключить». И в этот момент Люда Власова, сидевшая рядом со мной, закричала (не прошептала, как пишет Андрей, а закричала): «Лена, что ты делаешь, у тебя же дети!». И я ей в ответ тоже закричала: «При чем тут дети!». Воцарилось молчание. Потом председательствующий сказал: «Вас вызовут на горком. Можете быть свободны». И Люде: «Можете идти». И мы вместе вышли на улицу. Люда запричитала: «Что теперь будет, что будет?». Я ей на это довольно резко ответила: «Да ничего не будет». И действительно, ничего не было. На горком меня не вызывали.

Осенью Чалидзе принял приглашение приехать в США читать лекции. Андрей считал, что в этом есть элемент риска, так как его могут лишить гражданства. Но Валерий отрицал такую возможность. Андрей воспринимал это, как его неискренность. Он был огорчен и даже в какой-то мере обижен, потому что кроме деловых полагал еще доверительные человеческие отношения с Валерием. В деловом плане, Андрей думал, что, приняв идею Чалидзе о Комитете, став вместе с ним и Твердохлебовым членами-основателями, они втроем ответственны за его будущее. И поэтому Валерий не должен рисковать. А то, что разрешение было дано на поездку с женой быстро и без затруднений, демонстрировало заинтересованность КГБ в отъезде Валерия.

Кагэбэшные аналитики прекрасно понимали, что Валерий является двигающим мотором Комитета (и организационным, и интеллектуальным – со своими юридическими тонкостями, которые Сахарову и, возможно, Шафаревичу были неинтересны) и без него Комитет зачахнет. Что, между прочим, и произошло. Его – Комитет – на какое-то время спасло вступление Гриши Подъяпольского. Но с отъездом Валерия Комитет был обречен.

В конце ноября проходило ежегодное общее собрание Академии. Вечером последнего дня для участников собрания был концерт Рихтера в концертном зале гостиницы «Россия». Это был единственный случай за 19 лет моей жизни с Андреем, когда я пошла на академическое мероприятие. Ни до этого, ни после я не ходила на академические приемы и банкеты.

В антракте ко мне подошел академик Будкер и пригласил в буфет поесть мороженого. Вел он себя как старый знакомый и близкий приятель, хотя до этого я встречалась с ним всего один раз, когда мы с Андреем собирали подписи под Обращениями об амнистии и отмене смертной казни.

Сидя за столиком, он начал разговор фразой: «Надо спасать Андрея». Описал, какой угрозе Андрей подвергается в Москве – кругом иностранные шпионы, и корреспонденты тоже шпионы, и Андрей может из-за контактов с ними погибнуть. После такой преамбулы он перешел к конкретным предложениям. Он предлагает Андрею должность (название не помню) в Сибирском отделении Академии. Зарплату, которая показалась мне почти астрономической, хотя цифру тоже забыла. Прекрасные жилищные условия – отдельный коттедж в шесть комнат. И расписывал какие-то заманчивые картинки, из которых запомнила только, что каждый месяц в Академгородок приезжает какой-то магазин, где все вещи из «Березки», но покупать их можно за рубли.

Я ответила ему, что все это прельстительно, особенно «Березка». И если б меня приглашали на работу на таких условиях, то я бы отнеслась к этому серьезно. Но поскольку речь идет об Андрее, то ему все эти прелести и надо предлагать. После концерта я пересказала этот разговор Андрею. Оказалось, как я и ожидала, с ним Будкер не говорил. Но спустя несколько дней Андрей, придя с ФИАНовского семинара, рассказал, что кто-то из его коллег слышал в академических кругах, что существует план перевести его каким-либо способом из Москвы в Новосибирск, и что преподносится этот план именно той фразой, с которой Будкер начал разговор со мной – «надо спасать Андрея». Андрей считал, что эта идея рождена в КГБ, и разговор Будкера со мной был неким зондажем. А концерт Рихтера был очень хорош.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю