355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Арсеньева » И звезды любить умеют (новеллы) » Текст книги (страница 7)
И звезды любить умеют (новеллы)
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:18

Текст книги "И звезды любить умеют (новеллы)"


Автор книги: Елена Арсеньева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 21 страниц)

– Так, так и разэтак тебе и следует, подлецу, мерзавцу!

– Да за что ж вы себя честите?! – спросила изумленная Надежда, услышав сие впервые.

– За грехи молодости. Больно веселился мальчик, – скрипя зубами от боли, отвечал Заремба.

Ах, как потом ей вспомнятся эти слова! Ведь все они «больно веселились», все грешили самозабвенно, не чуя, как страшно придется заплатить за беззаботное счастье, за последние дни старой жизни!

Судьба начала выставлять счета 26 июля 1914 года, когда в отель на Невшатедском озере пришла весть об убийстве в Сараеве австрийского эрцгерцога Франца-Фердинанда. Надежда не могла понять – какое отношение к ним с Василием имеет это событие? И почему надо немедленно срываться с места и возвращаться в Россию?

Они вернулись, и полк Василия был немедленно отправлен к месту боевых действий. Вместе с ним уехала и Надежда, потому что жить без него она не могла – и это вовсе не фигура речи.

Она могла бы просто пойти работать в столичный лазарет, как сделали многие светские дамы и даже царица с великими княжнами (например, Ольга стала санитаркой на самой грязной работе, а Татьяна оказалась отличной ассистенткой при операциях). Кроме того, Александра Федоровна дала клятву, что, пока идет война, не сошьет ни себе, ни великим княжнам ни одного платья. Эта жертва, понятная только женщинам, не была поддержана светскими дамами. Как ни странно, отказаться от новых нарядов оказалось труднее, чем каждый день работать в лазаретах и госпиталях.

Их было довольно в каждом тыловом и прифронтовом городе близ железных дорог, однако Плевицкая воспользовалась всеми своими высокими связями, чтобы быть зачисленной в дивизионный лазарет. И получила отказ. В то время в дивизионных лазаретах сестрам быть запрещалось, дозволялось только милосердным братьям и санитарам. Ну что же, подумала Надежда, санитаром так санитаром! И она, с помощью начальника штаба 73-й пехотной дивизии, выступила в поход при лазарете в качестве санитара.

В походе она одета была в мужскую фельдшерскую форму или в шинельку, волосы прятала в папаху или под большую фуражку. Когда в разгар боя Надежда появилась в лазаретной палатке, полковой священник, седой иеромонах, который пытался помогать врачам и неумело резал марлю для бинтов, глянул непонимающе:

– А ты откуда тут? Не разберешь, не то ты солдат, не то ты сестра. Но хорошо, что ты пришла. Ты быстрее меня нарежешь марлю.

И стал спокойно рассказывать, откуда он родом, из какой обители и как трудно было ему привыкать к скоромному.

Надежда смотрела то на него, то вокруг. Было столько раненых, что врачи выбивались из сил, руки их были в крови: нет времени мыть. А он… о чем он говорит среди крови и стонов? Да не придурковатый ли? Но, встретив взгляд иеромонаха, она поняла, что лучисто-синие глаза его таят мудрость.

Руки Надежды уже не дрожали и уверенно резали марлю: от монаха ей передалось спокойствие. Позже, через несколько месяцев, она узнает, что полк прорывался из окружения, и этот иеромонах, в полном облачении, с крестом на груди, шел впереди. Его ранили пулеметной очередью в обе ноги. Тогда он приказал вести себя под руки. Он пал смертью храбрых…

В лазаретной палатке не было места для ночлега, и Надежда ушла в избу без окон, где помещался штаб. Горячий чай в железной кружке казался райским напитком, а брошенная на пол охапка соломы – роскошным пуховиком. На этом «пуховике» она уснула мертвым сном и даже не слышала, что поздней ночью в штаб приезжал тот, ради кого она, собственно, и оказалась здесь. Василий не потревожил сна Надежды, и только после гибели Шангина она прочла в его дневнике запись, помеченную тем числом:

«Чуть не заплакал над спящим бедным моим Дю – свернувшийся комочек на соломе, среди чужих людей».

Но нет, война не только разводила их, но и сводила. Каким счастьем были короткие, безумно пылкие встречи где-нибудь в заброшенной избе, в сарае, на соломе, на глинобитном полу или на «приличной постели» в каком-нибудь разрушенном доме, где только и оставалось мебели, что эта вожделенная кровать… Надежда всегда маниакально заботилась о своей внешности – ведь актриса же! К тому же она исполнительница русских народных песен, а русская красавица – женщина в теле, и Надежда страшно боялась похудеть. А уж как заботилась она о своем нежном бело-розовом лице, о матово-черных, тяжелых, роскошных волосах! Теперь же ничто из этих суетных хлопот не имело значения для Надежды, потому что не имело значения для Василия. Она похудела так, что фельдшерская форма болталась, будто на вешалке. Лицо обветрилось, а уж волосы-то… Однажды Надежда обнаружила в косе вшей. Было бы удивительно, если бы их там не оказалось: Надежда и вспомнить не могла, когда мыла голову. Не глядя (а куда глядеть, если нет зеркала?), она обрезала косу до плеч, вшей вытравила керосином и, как могла, вычесала частым гребнем. Так делали в деревне, когда случалась с каким-то грязнулей такая беда, как вши. В их, Винниковых, доме это стало бы позором! А теперь она не чувствовала стыда и не тревожилась, что Василий зарывается лицом в ее пахнущие керосином волосы. Весь огромный мир ее довоенных желаний, одновременно честолюбивых и трогательных (как бы не отвернулась удача, как бы не разлюбила публика, как бы снискать милость не только государя, но и государыни, добиться развода у Эдмунда Плевицкого и не огорчить при этом любящую его собственную матушку, Акулину Фроловну, как бы сшить новый наряд для концерта, выстроить дом в родной деревне, на опушке Мороскина леса, самого красивого места в мире…), теперь свелся к двум: увидеться с Василием наедине и чтобы его не убили! О своей жизни она не молила Бога, только о его.

Молитвы мешались в ее душе с самыми древними, самыми что ни есть женскими, а может, даже бабьими суевериями. Мрачные предчувствия мучили ее, какие-то жуткие приметы нагромождались одна на другую. Был неподалеку от штаба дивизии какой-то заброшенный дом – низкий и мрачный. Стоило Надежде его завидеть, как сердце ее начинало ныть от тоски и неведомого страха. Но минует дом – и все проходит.

Грянуло немецкое наступление. Штаб и лазарет отошли вместе с войсками. После нескольких дней суматохи и беспрерывной кровавой работы Надежда добралась наконец до штаба дивизии – и узнала о своем страшном горе. Спасая товарищей, прикрывая со своим небольшим отрядом их отступление, Василий Шангин погиб… у того самого дома, который Надежда не могла видеть без приступов тяжкой тоски. А у нее даже не было времени вернуться к тому месту, где пролилась кровь ее любимого. Немцы настигали, надо было бежать. Один из штабных офицеров предложил Надежде место в своих санях, укрыл буркою.

Где-то – Надежда не помнила где – во время этого бегства она обронила или забыла свой чемоданчик с драгоценностями, среди которых была и брошь с бриллиантовым орлом, пожалованная ей государем. Странное совпадение, подумала она: навеки потерян Василий, навеки потерян памятный знак от императора… Смысл этого совпадения ей станет ясен в феврале семнадцатого года.

Надежда находилась в таком потрясении, что с трудом воспринимала приметы мира. Если она не покончила с собой, то лишь потому, что самоубийство для нее, православной верующей, было выходом немыслимым, непредставимым. И страшным прежде всего тем, что начисто исключало возможность встречи с Василием на том свете. Он, герой, погибший за Родину, пойдет в рай. А его любимая Дю, грешница-самоубийца, куда? То-то и оно… Но при всех этих, безусловно здравых, рассуждениях она находилась на грани безумия, и лучший друг покойного Василия, Юрий Апрелев, и его матушка, на глазах которых разворачивалась история любви певицы и кирасира, уговорили ее обратиться в так называемую водолечебницу доктора Абрамова. Слово «водолечебница» было выбрано для того, чтобы пощадить чувства пациентов и их родственников. На самом же деле это была психиатрическая больница, где, например, находился в то время знаменитый своими рассказами и своей неуравновешенностью писатель Леонид Андреев. Надежда отправилась туда, хотя больше всего на свете ей хотелось бы уйти в монастырь. И… даже пение бросить!

Надежда размышляла так: «В жизни я знала две радости: радость славы артистической и радость духа, приходящую через страдания. Чтобы понять, какая радость мне дороже, я скажу, что после радостного артистического подъема чувствуется усталость духовная, как бы с похмелья. Аромат этой радости можно сравнить с туберозой. Прекрасен ее аромат, но долго дышать им нельзя, ибо от него болит голова и даже умертвить он может. А радость духовная – легкая, она тихая и счастливая, как улыбка младенца. Куда ни взглянешь, повсюду светится радость, и ты всех любишь, и все прощаешь. Такая радость – дыхание нежных фиалок, дыхание их хочешь пить без конца. Радость первая проходит, но духовная радует до конца дней…»

Вот этой радости и захотелось для себя певице Надежде Плевицкой.

Такое уже было с ней в жизни: с самого детства она мечтала о монастыре, к великому огорчению матушки. Но той пришлось-таки уступить – после того как умер отец. Со словами «Видно, уж Господь направил Дежку на путь праведный, истинный!» мать отвезла Дежку в Троицкий монастырь, что в Курске, на Сергиевской улице. Впрочем, надобно сказать, Акулина Фроловна всегда несколько идеализировала (хоть такого слова в ее словаре, конечно, быть не могло) своего последыша. Если Дежку наставлял Бог, то кто же в самое скорое время начал неистово подзуживать ее из монастыря сбежать? Как говорила та же Акулина Фроловна, лукава ты, жизнь, бес полуденный! Но, наверное, этот самый, не к ночи будь помянут, здесь тоже ни при чем. Все дело в песне. Именно желание петь в церковном хоре привело ее в обитель. И неистовая страсть к красоте. Ведь собор когда-то казался ей самым прекрасным местом в мире. Множество свечей, как стая огненных мотыльков, колыхалось над огромными серебряными подсвечниками, заливая светом своим драгоценные ризы святых. У большого образа Матери Божией играло огнями множество лампад. Искрились пелены, изумительно расшитые золотом. Все сияло изумительной красой!

Это была красота неземная, возвышенная. Однако Дежка, выросшая в буквальном смысле слова на земле, в крестьянской избе, не была создана для мира иного. Именно поэтому она сбежала из монастыря – и не куда-нибудь, а в балаган! – сбежала с той же страстью желания вернуться в мирскую суету, с какой когда-то мечтала уйти от нее. Случилось это просто – на Пасху послушницу (Дежку еще только готовили к постригу) отпустили с сестрой прогуляться на ярмарку, и Дежка увидела в балагане, бродячем цирке И.М. Заикина, расположенном у Покровского рынка, наездниц и акробаток неописуемой, незнаемой, невероятной красоты. А уж как сияли там огни! Поярче небось, чем даже в церкви! И юный восторженный мотылек так и полетел на их свет.

Смешная карьера Дежки в качестве наездницы и балаганной актерки длилась всего лишь один денек. Сестра ее хватилась, в монастыре затревожились, приехала из деревни мать, пошла искать – и нашла. И увезла дочку домой (в монастырь дорога теперь была заказана), причитая:

– Из святой обители – да в арфянки (так в деревне называли артисток, и позорнее этого слова трудно было даже представить!)… Лукавый тебя, что ли, осетовал[23]23
  Обошел, то есть соблазнил, искусил, голову заморочил.


[Закрыть]
?

Лукавый, повторимся, был здесь совершенно ни при чем…

Всю эту историю вспоминала Надежда, когда вышла из «водолечебницы» доктора Абрамова и поняла, что затворяться от мира она уже не хочет. Да и не может, потому что ее искусство нужно, необходимо, ее возвращения на сцену ждут. Те же самые огни рампы, которые когда-то показались ей гораздо ярче и привлекательней сияния церковных свечей, снова вспыхнули перед ней и снова поманили. Аромат туберозы показался сладостней аромата фиалок. Покой – это не для нее. Ей нужна песня – песня, которая всегда, всю жизнь была стержнем ее существования!

На второй неделе поста в Михайловском театре давали концерт под покровительством великой княжны Ольги Николаевны в пользу семей убитых воинов. Не было более подходящего повода снова выйти на сцену певице Надежде Плевицкой, только что потерявшей своего единственного. И более подходящей песни, чем та, которую она спела, просто не было:

 
Средь далеких полей, на чужбине,
На холодной и мерзлой земле,
Русский раненый воин томился
В предрассветной безрадостной мгле.
 

В первое мгновение перехватило голос при воспоминании о безрадостной мгле, которая клубилась и будет вечно клубиться около того дома, но в это мгновение задрожали сердца, перехватило горло у всех слушателей, и заминки певицы никто не заметил. А если и заметил, то сразу о ней забыл – она еще более добавила выразительности наивным словам песни:

 
«Господи, с радостью я умираю
За великий народ, за тебя.
Но болит мое бедное сердце
И душа неспокойна моя.
Там, в далекой любимой отчизне,
Без приюта осталась семья…»
 
 
«Храбрый воин, не бойся, ведь ныне
Совершил ты свой подвиг святой.
Будь спокоен: защитником верным
Станет Бог для малюток-сирот».
 
 
И с улыбкой в краю неизвестном
Встретил воин наш смертный свой час,
Осенил себя знаменьем крестным
И без жалоб навеки угас.
 

В зале была тишина, словно зрители раздумывали, можно ли аплодировать. Но вот все вокруг загремело от рукоплесканий, и ковш для сбора пожертвований, с которым вышла в публику Надежда, моментально наполнился доверху. «Как хорошо сознавать, – подумала она, – что бывают минуты, когда люди одинаково добры – все до одного!»

Именно тогда Надежда и начала потихоньку отогреваться душой. Но, к несчастью, еще не закончился список ее самых горьких потерь.

Пришла телеграмма о кончине матери.

Акулина Фроловна спокойно готовилась к смертному часу. Хоть не было в ее русых волосах ни единого седого волоса, хоть белы были ее зубы («Здорова, как девка, право слово!» – говорили о ней), а все же ей шел восемьдесят шестой год. Она готовилась к смертному часу, словно собиралась в далекий путь, и говорила дочери:

– Ты, Дежечка, не горюй, когда я умру. Сама я смерти не боюсь. Так Господом положено, чтоб люди кончались. Я вот с двадцати годов смертное себе приготовила, а ты только ходочки купи, чтобы было в чем по мытарствам ходить, когда предстану пред судией Праведным. А гроб лиловый с позументами мне нравится. Да подруг моих одари платками, а мужиков, которые понесут меня, рубахами пожалуй. Ну, вот и все. А как поминки справить, сама знаешь.

Надежда все исполнила, как было завещано. Матушку похоронили, но дочь не уезжала из Винникова, вернее, из своего, на опушке Мороскина леса выстроенного, дома. Там жил теперь ее бывший муж, Эдмунд Плевицкий. Прежние отношения восстановиться не могли, но хотя бы друзьями они остались.

Вскоре после похорон матери Надежде приснился сон. Будто стоит она на колокольне деревенской церкви, и далеко видны пашни и поля. И вдруг она видит, что летит белый голубь, гонимый стаей черных птиц. Голубь метался, и черные птицы его настигали, и Надежда тоскливо закричала:

– Заклюют, заклюют бедного голубочка!

Так и случилось. И тут Надежда увидела внизу, на земле, матушку свою, которая шла со стороны кладбища. Ринулась к ней вниз по лестнице, а лестница эта, всегда-то шаткая, теперь была крепка и устлана ковровой дорожкой.

Надежда обняла мать, а та подала ей крылышко белое и сказала:

– Вот тебе, Дежка, крылышко голубочка, которого вороны заклевали.

Голос матушки был печален и нежен. Надежда взяла крылышко – и проснулась…

А вскоре пришла весть о беспорядках в Петербурге, о том, что в России больше нет государя.

Это привело крестьян в ужас. Царя любили просто потому, что он царь. На его власти вся Россия держится! Зря он, конечно, женился на немке, которая и есть первопричина всех бед, однако, лелеял мечту народ, царь наверняка образумится, отправит «Алиску» в монастырь или на родину прогонит, а за себя возьмет русскую боярышню – как у прадедов велось. Не сбылось… Государь отрекся от престола за себя и за наследника, потом и сам Николай, и Александра Федоровна, и дети их были арестованы, а к власти пришло какое-то Временное правительство.

– Да кому оно нужно – временное-то? – негодовали мужики. – Какое же это правительство?

Надежда рвалась в Петербург, но вернуться туда было уже невозможно. Она так и застряла в Винникове, и там же узнала об Октябрьском перевороте. Итак, к власти пришел народ.

Народ, к которому, между прочим, принадлежала и Надежда Плевицкая.

Ну да, ведь ее так и называли – народной певицей! И песни она пела – народные. И эти мужики деревенские, и работяги с фабрик и заводов, которые теперь вершили суд и расправу над страной, – они были для нее своими. Прежде всего, потому, что прижали к ногтю тех «умственных господ», которые предали своего государя на станции Дно. Предали, продали, обрекли на смерть! Это ведь «умственным господам», в числе которых были, между прочим, и некоторые великие князья, до смерти хотелось демократии в России. В России, которая создана для единовластия и твердой государевой руки! Ну вот и получили теперь в свои лилейные личики полную горсть назьма – а то и чего похуже! От того самого демоса и получили!

Революция не казалась Надежде бедой и трагедией. Бедой и трагедией стало низвержение государя. Сколько раз в эти дни Надежда вспоминала прежнее – свои выступления то в Ливадии, то в Царском Селе, то в других дворцах, где она пела для Николая и его семьи. И не только пела, но и говорила с ним. На одном из праздников она даже поднесла императору заздравную чашу, напевая при этом:

 
Солнышко красное, просим выпить,
Светлый царь,
Так певали с чаркою деды наши встарь!
Ура, ура, грянемте, солдаты,
Да здравствует русский родимый государь!
 

Воистину он был для нее и для всех окружающих солнышком красным. Когда от подъезда тронулись царские сани, офицерская молодежь бросилась им вслед и долго бежала по улице без шапок, в одних мундирах.

И вот теперь, в «новой стране Советов», каким-то непостижимым образом заменившей Россию, Надежда Плевицкая с возмущением думала:

«Где же вы те, кто любил его, кто бежал в зимнюю стужу за царскими санями по белой улице Царского Села? Или вы все сложили свои молодые головы на полях тяжких сражений за Отечество? Иначе не оставили бы вы государя одного в те дни грозной грозы с неповинными голубками-царевнами и голубком-царевичем. Вы точно любили его от всего молодого сердца…»

Но мыслями о прошлом жить невозможно. Пришлось привыкать к новой жизни: прежде всего к тому, что разительно переменилось лицо курских главных улиц (Надежда так и не смогла оттуда выбраться в столицу). Исчезла так называемая «чистая публика», главные улицы заполонили те, кто еще недавно звался простонародьем, а теперь – «хозяевами новой жизни». Иван Бунин, один из последних настоящих русских аристократов, великий писатель, в своих «Окаянных днях» так писал о новых этих лицах:

«Бог шельму метит. Еще в древности была всеобщая ненависть к рыжим, скуластым. Сократ видеть не мог бледных. А современная уголовная антропология установила: у огромного количества так называемых «прирожденных преступников» – бледные лица, большие скулы, грубая нижняя челюсть, глубоко сидящие глаза. Как не вспомнить после этого Ленина и тысячи прочих? А сколько лиц бледных, скуластых, с разительно асимметрическими чертами среди этих красноармейцев и вообще среди русского простонародья, – сколько их, этих атавистических особей, круто замешенных на монгольском атавизме! Весь, Мурома, Чудь белоглазая… И как раз именно из них, из этих самых русичей, издревле славных своей антисоциальностью, давших столько «удалых разбойничков», столько бродяг, бегунов[24]24
  Бунин имеет в виду раскольничью изуверскую секту бегунов, или странников.


[Закрыть]
, а потом хитровцев[25]25
  То есть обитателей Хитровского рынка в Москве, преступников, мошенников.


[Закрыть]
, босяков, как раз из них и вербовали мы красу, гордость и надежду русской социальной революции. Что же тут дивиться результатам?»

Бунин возненавидел народ, который он еще недавно так чудесно описывал в своих книгах, но который обернулся-таки и к нему, и ко всей России, и ко всему миру «своею азиатской рожей», как пророчествовал Блок. Надежда воспринимала новую жизнь, новые лица менее остро. Во-первых, она тоже происходила именно из народа – народнее просто некуда! Во-вторых, во время своего хоть и недолгого пребывания на фронте она сроднилась с солдатами, как с братьями. Портянки и вшивые шинели не вызывали у нее совершенно никакой брезгливости. А потом, Надежда и сама-то никогда не обладала изящной аристократической внешностью. Напротив – лицо ее было типичным крестьянским: круглое, скуластое (!), свежее, словно молоком умытое, с небольшими, чуть раскосыми глазами, правда, очень живыми и яркими, и рот был яркий, пухлый, сочный. Кстати, внешность ее раньше служила объектом для карикатуристов, высмеивавших «фабрично-кухарочную певицу». Ее широкие ступни с трудом втискивались в модные остроносые туфельки, и никакой маникюр не мог скрыть, что руки у нее широкие, с короткими пальцами – обыкновенные руки обыкновенной крестьянки. Всегда она своих рук стеснялась, и рядом с изысканным Плевицким, и рядом с благородным Шангиным, однако нынче, оказывается, только такие руки были «модными». Да и, если честно, в «высшее общество» Надежда угодила только недавно, несколько лет назад. А прежде ее публикой было купечество: и на Нижегородской ярмарке, в ресторане Наумова, где ее разглядел и благословил знаменитый Леонид Собинов (он, можно сказать, был ее крестным отцом – предложил участвовать в его благотворительном концерте и назвал истинным талантом), и в ресторане «Яр» в Москве. А кто такие купцы, как не разбогатевшее простонародье? Да и сам Шаляпин, восторгаясь талантом Надежды, требовал: «Пой свои песни, что от земли принесла, у меня таких песен нет, я – слобожанин, не деревенский!» Именно эти песни – от земли, от сохи, – прежде всего и помогли Надежде найти свое место в новой толпе, заполонившей теперь не только главные, «чистые» улицы городов, но и всю Россию.

Она не возражала, когда ее мобилизовали ездить с концертами по солдатским частям – поднимать «боевой дух». Во-первых, надо было на что-то жить. Она всегда, и при «старом режиме», жила за счет своих песен, и глупо было надеяться, что ее кто-то станет даром кормить при новом строе. А во-вторых, особенно возражать теперешним «хозяевам жизни» было не просто опасно, но смертельно опасно! Поди-ка откажись купить, например, какую-нибудь красную газетку – запросто убьют прямо на улице, немедленно обвинив в контрреволюции и наслаждаясь своей полной и неограниченной властью над бывшими!

А впрочем, Надежде никто не угрожал. Когда-то в домах и избах этих «гегемонов» висели ее хромолитографические портреты: в кокошнике и ярком сарафане. Теперь они счастливо смотрели на «живую» Плевицкую и слушали ее песни. Может быть, их восторг был даже более искренним, чем восторг прежних ее поклонников, аплодировавших в унисон с аплодисментами семьи государевой… Что она пела этим людям? Да то же, что и прежде пела. Про то, что есть на Волге утес, а тройка борзая несется, ровно из лука стрела; про то, как тихо тащится лошадка, везущая крестьянский гроб, а ухарь-купец (это была ее самая знаменитая песня, любимая песня Нижегородской ярмарки!) обгулял крестьянскую девчонку, которую попросту продала ему расчетливая мамаша; пела про крестьянина, который не выплатил недоимку и угодил за это на каторгу, и про беднягу, который умер в больнице военной… Правда, про солдата, которому добрый Бог посулил позаботиться о его детях, она уже не пела. Зато…

 
Кровью народной залитые троны
Кровью мы наших врагов обагрим.
Смерть беспощадная всем супостатам,
Всем паразитам трудящихся масс!
Новое время – новые песни.
 

С ними, с этими новыми песнями, а также с полками Красной Армии Надежда прошла на юг – пока не оказалась в Одессе, которую только что отбили от французских интервентов и в которой непреклонно устанавливали новый, революционный порядок.

Сюда немало прибилось «осколков старого режима» вообще и его культурной жизни в частности. Все они бежали от красной заразы, от красного террора и, к ужасу своему, оказались в самой что ни на есть красной Одессе. Каждый выживал по-своему. Больной от ненависти к быдлу, Бунин писал свои «Окаянные дни», которые приходилось прятать в самые невероятные места, опасаясь обысков (в конце концов он так хорошо спрятал вторую часть записок, что при спешном отъезде из России не смог их найти, оттого «Окаянные дни» состоят всего лишь из одной части). В Доме артистов пели Иза Кремер и сам Пьеро-Вертинский!

В то время в Одессе заправлял всем (в том числе и искусством) начальник красного гарнизона Домбровский, а помощником его был матрос Андрей Шульга. Фигура эта совершенно фантастическая. Позднее писатель Константин Тренев именно его запечатлеет в образе матроса Шванди в пьесе «Любовь Яровая», с этим его незабываемым «бюстгальтером на меху». В настоящем Шванде, то есть, пардон, Шульге много было карикатурного: ленты бескозырки развеваются за плечами, клоши такие, что «из одной штанины пальто приготовишке сшить можно», воистину – Черное море! А на ногах не ботинки и не сапоги, а бальные туфельки от Вейса и сиреневые (!) шелковые носочки, очень может статься, из тех шести тысяч пар носков, которые были конфискованы в гардеробе самого Николая II и розданы «нуждающимся матросам». Смешно… Однако смеяться при взгляде на мощные челюсти, высокие скулы, играющие желваки и прищуренные глаза матроса Шульги мог только о-очень большой юморист. Или человек, которому просто-напросто надоело жить.

Надежда не принадлежала к числу таких безумцев. Напротив – жить ей хотелось как никогда раньше! Словно бы ветер революции заразил ее какой-то «красной лихорадкой», от которой живее билось сердце, и кровь быстрее бежала по жилам, и ярче сверкали глаза, ослепляя… ослепляя прежде всего матроса Шульгу.

В его постель Надежда пришла отнюдь не под конвоем. Упала в нее по доброй воле, потому что она была страстная женщина, а он – настоящий мужик, такой, какого она хотела, свой, от той же сохи, от той же пашни, что и она, и рядом с ним она могла себя чувствовать не простолюдинкой, осчастливленной барином, как с Эдмундом и даже с Василием Шангиным, а вполне равной своему избраннику. И, наверное, не обошлось без того же пресловутого ветра революции. Вернее, чада, угара ее.

 
Я в сердце девушки вложу восторг убийства
И в душу детскую кровавые мечты.
И дух возлюбит смерть, возлюбит крови алость!
 

Так писал поэт, о котором Надежда никогда и слыхом не слыхала, Максимилиан Волошин. Словно бы про нее, Надежду, писал, про ее настоящее и будущее, которое пока, разумеется, было ей неведомо.

Что ж, революцию приветствовали очень многие – и до ее свершения, и даже в самые первые дни ее этот чад и угар еще туманили головы. Потом-то просветление мозгов пошло со страшной скоростью, особенно при виде крупных и мелких ужасов, которые насаждали в Одессе большевики. Ну да, ведь революцию в белых перчатках не делают! Какие там белые перчатки – руки выше локтя были в крови… Массовые расстрелы офицеров, поверивших в милосердные обещания новой власти и добровольно сдавшихся, и не только расстрелы, а массовые потопления и сжигания в топках паровозов; и еврейские погромы, устроенные самими же красноармейцами, что было сущим нонсенсом, учитывая, сколько евреев стояло, извините за выражение, у кормила революции; и разруха, голод, учиненные в Одессе; и каждодневные издевательства, которым беспрерывно подвергались обыватели – просто потому, что они одеты малость почище, чем фабричные или биндюжники[26]26
  Так в Одессе назывались портовые грузчики.


[Закрыть]
. Однако пресловутый демос, возглавляемый матросом Шульгой, все никак не мог успокоиться.

То большевики ходили по квартирам и сурово спрашивали, нет ли лишних матрасов. Найдя, реквизировали, а те самые пресловутые кухарки, которые все, как одна, могли теперь управлять государством, вопили злорадно:

– Ничего, хорошо, пускай поспят на дранках, на досках!

То на улицах появлялись бывшие чиновники или университетские профессора, которые свои галстуки красили красной масляной краской, дабы соответствовать текущему моменту.

То молодой человек, бывший студент и прапорщик, недурной стихотворец и начинающий прозаик, вдруг восклицал в приступе патологической откровенности:

– За сто тысяч убью кого угодно. Я хочу хорошо есть, хочу иметь хорошую шляпу, отличные ботинки[27]27
  Эта реплика, по свидетельству И. Бунина, принадлежала В. Катаеву, который сначала воспел революцию в романах «Белеет парус одинокий», «Хуторок в степи», «Зимний ветер», «Трава забвения» и даже в «Алмазном моем венце», а потом отрекался от «заблуждений молодости» в повести «Уже написан Вертер».


[Закрыть]

Легко осуждать его, этого молодого циника. Но никто не знает, как бы кто поступил, когда нечего есть. До того нечего, что даже поганый гороховый хлеб, поев которого люди кричат от колик, перестали выдавать по карточкам! Тогда одесские евреи, узнав, что на Киев идет атаман Зеленый под лозунгом «Бей жидов и коммунистов, за веру и Отечество!», жарко шептались:

– Я сам, так сказать, жид, но пусть хоть дьявол придет, только бы этих вымели!

И хоть говорили, что черт просто мальчишка и щенок по сравнению с красными, однако их вдруг в самом деле начали выметать… Одесса за время гражданской войны не единожды переходила из рук в руки, власть менялась куда чаще, чем времена года, и не эта ли неустойчивость окружающего мира однажды поколебала страсть, которую испытывала Надежда Плевицкая к своему любовнику в клошах? Русский народ сам про себя говорит: «Из нас, как из дерева, и дубина, и икона!» Надежде осточертело быть дубиной, а вновь захотелось сделаться иконой. Да и, несомненно, она тоже поняла, как знаменитая Екатерина Кускова[28]28
  Кускова Екатерина Дмитриевна (1869–1958) – идеолог «экономистов», поддерживала большевиков, после Октября работала в Помголе, но разошлась с властями, выслана из Советского Союза в 1922 г., жила в Париже.


[Закрыть]
, что «русская революция проделана была зоологически». И это, конечно, оскорбление зоологии и зверям. Потому что до таких зверств человеков, на которые нагляделась Надежда, не додумается никакой зверь зоологического мира…

А между тем Деникин наступал на Одессу. Сейчас было не до концертов, и даже любовница всесильного Шульги вынуждена была работать в лазаретах в отступающих частях Красной Армии. Впрочем, Надежда ничего не имела против работы милосердной сестры: это было привычно. Чужая боль помогала отвлечься от страха за свою жизнь, от ужаса перед будущим. И вот как-то раз в лазарет привезли раненого красного командира Юрия Левицкого. При одном взгляде на него Надежда мгновенно узнала «белую кость». Да, Левицкий был одним из тех восторженных демократов, которые в феврале семнадцатого бегали с алыми бантами, а после Октября вынуждены были обратить оружие против своих же прежних товарищей по юнкерской школе – чтобы выжить среди всеобщего громокипящего хамства. Но Юрий Левицкий сейчас находился в том же состоянии души, что и Надежда Плевицкая: чад революции постепенно выветрился из его мозгов, оставив по себе страшную тоску по утраченному и нестерпимый стыд от того, что было содеяно в этом чаду. Именно поэтому Левицкий не смог сдержать слез, когда по лазарету вдруг пронеслась весть о том, что в Екатеринбурге расстрелян-таки бывший русский император, гражданин Романов Николай Александрович, вместе со всей своей семьей.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю