355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Арсеньева » И звезды любить умеют (новеллы) » Текст книги (страница 17)
И звезды любить умеют (новеллы)
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 16:18

Текст книги "И звезды любить умеют (новеллы)"


Автор книги: Елена Арсеньева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 21 страниц)

 
Пой же, пой! В роковом размахе
Этих рук роковая беда…
 

Есенин смотрел на нее не отрываясь.

Анатолий Мариенгоф покосился на друга раз и другой, потом лицо его омрачилось.

– Кто бы мог подумать, – пробормотал он ревниво, – что «Славянский марш» может сыграть не только оркестр, но и отяжелевший живот, грудь и немой красный рот, словно кривым ножом вырезанный на круглом лице.

Есенин бешено сверкнул на него синим, раскаленным оком, потом отошел в сторону и снова уставился на Айседору.

 
Не гляди на ее запястья
И с плечей ее льющийся шелк…
 

Танец кончился. Все зааплодировали, окружили Айседору. Рядом с ней был и Есенин, пытавшийся что-то сказать. Она взглядывала на него с улыбкой, исподлобья, пожимала нагими плечами, не понимая его восторженных слов… Вдруг он воскликнул:

– Отойдите все! – сбросил ботинки и начал танцевать вокруг Айседоры какой-то дикий, невообразимый танец. Потом рухнул ниц и обнял ее колени.

Мариенгоф содрогнулся и вышел.

Айседора снова погладила золотистые кудри поэта, и Есенин встал. Они смотрели друг на друга, обнявшись, и долго молчали.

Уезжала Айседора, как всегда, в сопровождении Шнейдера. Но в ту ночь с ними вместе поехал Есенин. Место в пролетке рядом с Айседорой было занято им. Шнейдеру пришлось сесть на облучке. Ему было видно, что эти двое сидят, взявшись за руки. У них был вид одурманенных.

 
Я не знал, что любовь – зараза,
Я не знал, что любовь – чума.
Подошла и прищуренным глазом
Хулигана свела с ума.
 

Собственно, была уже не ночь – светало. Проехали Садовые улицы, потом свернули за Смоленский. Усталый извозчик клевал носом и не особенно-то следил за тем, куда идет лошадь. Сквозь дрему Шнейдер вдруг заметил, что она уже выехала на Пречистенский бульвар, где находился дом Айседоры (там же размещалась ее школа), и кружит вокруг большой церкви.

– Эй, отец! – встрепенулся Шнейдер, хлопая извозчика по плечу. – Ты что, венчаешь нас, что ли? Вокруг церкви, как вокруг аналоя, третий раз едешь!

Услышав его слова, Есенин вышел из транса и радостно захохотал:

– Повенчал! Повенчал! – Он был в полном восторге.

Айседора теребила то его, то Шнейдера, пытаясь понять, что произошло. А когда ей объяснили, изумленно покачала головой:

– Свадьба…

Шнейдер, знающий историю ее жизни, понимал, чему она изумлена. Айседора имела множество любовников, но ни за одного из них не хотела выйти замуж. Разве что, может быть, за Гордона Крэгга, сына великой актрисы Эллен Терри, но он уже был женат во время их встречи, имел детей. И даже миллионер Парис Санжер (Лоэнгрин, как его называла Айседора за поразительную красоту и благородство) не смог увлечь ее под венец. И вот теперь такая странная, судьбоносная случайность!

После этого Шнейдер уже не удивился, когда Есенин вошел вместе с ними в особняк на Пречистенке и проследовал вместе с Айседорой в ее комнаты.

На публике они появились только через две недели – вместе. Есенин сразу ринулся в Богословский переулок, к другу-приятелю Мариенгофу:

– Толя, слушай, я влюбился в эту Сидору Дункан. По уши! Честное слово! Ну, увлекся, что ли. Она мне нравится. Мы сейчас на Пречистенке живем, ты к нам заходи, она славная.

Мариенгоф сидел за столом и собирался писать. Огромная капля чернил упала с пера на белый лист и расползлась по нему безобразными потеками. Есенин побледнел как смерть и громко охнул.

– Очень плохая примета, – выдавил он и поспешно ушел от Мариенгофа.

Он верил в приметы.

Впрочем, слишком заманчивым было для полуголодных и полубезумных поэтов знакомство со всемирно известной танцовщицей, чтобы пренебречь им. Поэтому Мариенгоф вскоре перестал чесать своим злобным языком (он бесился от ревности! Правда, не вполне было понятно, ревнует ли он Есенина, который, по слухам, отведал с Мариенгофом запретных страстей, или к Есенину: все же Анатолий Мариенгоф был поразительно красив, и он не мог понять, почему любительница молодых красавцев Айседора предпочла ему, высокому, томному, изящному, словно Арлекин, простака-русака Есенина с его курносеньким носиком) и появился в особняке на Пречистенке. Вместе с ним туда пришли прочие поэты-имажинисты, помешанные на красоте формы стиха: Вадим Шершневич, Рюрик Ивнев, Иван Старцев, который выразил всеобщую зависть к Есенину незамысловатым стишком – чуть ли не единственным, который он создал:

 
Ваня ходит немыт,
А Сережа – чистенький,
Потому Сережа спит
Часто на Пречистенке.
 

Есенин и впрямь прижился на Пречистенке: здесь писал поэму о Пугачеве, другие стихи, здесь дотягивал «Волчью гибель»: то самое стихотворение, которое читал на вечеринке у Якулова. Айседора намекала, что неплохо бы ему выучиться хоть одному иностранному языку, однако он твердо заявил, что знание другого языка мешало бы ему работать. Спустя год он напишет Шнейдеру из Америки: «Кроме русского никакого другого не признаю и держу себя так, что ежели кому-нибудь любопытно со мной говорить, то пусть учится по-русски».

Ничего, кроме воинствующего хамства, в этом не было, никакой такой «национальной гордости великороссов». Но, увы, Есенин, при всем его безудержном таланте, и в самом деле всю жизнь был страшным, невыносимым хамом, хулиганом, истериком, который очень скоро сделал невыносимой жизнь женщины, которая влюбилась в него до страсти – так, как умела влюбляться только она.

Она даже начала учить русский язык и называла возлюбленного «Сергей Александрович»! А он называл ее «проклятой сукой» и гнусаво спрашивал, выставляя напоказ свое к ней гнусное отношение: «Что ж ты смотришь так синими брызгами? Иль в морду хошь?»

Увы, Есенин оказался патологически ревнив. И хотя он хвастал:

 
Много девушек я перещупал,
Много женщин в углах прижимал, —
 

а все же не стыдился называть свою подругу «молодой, красивой дрянью» и признавался:

 
Да! есть горькая правда земли,
Подсмотрел я ребяческим оком:
Лижут в очередь кобели
Истекающую суку соком.
 
 
Так чего ж мне ее ревновать,
Так чего ж мне болеть такому.
Наша жизнь – простыня да кровать,
Наша жизнь – поцелуй да в омут.
 

Наверное, Есенин донимал бы ревностью «к прошлому» даже невинную девушку, которую из девственницы сам бы сделал женщиной, ну а Айседора отнюдь не была девственницей. К тому же она, как всякий творческий человек, была откровенна и искренна – часто во вред себе, ибо окружающий мир скрытен, ощетинен против наивной искренности и презирает ее, считает простотой, а ведь известно, что простота хуже воровства. К несчастью, Айседора была аристократкой духа, ну а Есенин, гениальный Есенин был плебеем до мозга костей и до последнего слова своих невероятных стихов. Облагородила его только смерть, а вот любовь… любовь и ревность пробуждали в нем просто скота. Животное. Даже зверя.

Впрочем, Айседору было к чему зверски ревновать.

Она вспоминала любовные истории своей жизни с удовольствием, не стыдясь их, а только гордясь. Потому что ее любили люди, мягко говоря, незаурядные. Настоящие мужчины! Ну разве можно было стыдиться страсти скульптора Огюста Родена… который, кстати, так и не стал ее любовником?!

Но это было такое прелестное воспоминание!

Однажды Айседора, которая была тогда еще совсем юной и пока что не стала мировой знаменитостью, проникла, со свойственной ей настойчивостью, в студию Родена. Знаменитый скульптор оказался небольшого роста, коренастый, сильный, с гладко остриженной головой и пышной бородой. Он напомнил Айседоре Пана – лесного бога Древней Эллады. Показав свои работы наивной танцовщице, он вдруг взял небольшой кусок глины и сжал между ладонями. Тяжело дыша («От него полыхало жаром, как от пылающего горна!» – расскажет потом Айседора), он в несколько минут вылепил женскую грудь, которая трепетала под его пальцами.

Потом поехали в студию Айседоры, и там она танцевала свою вдохновенную вариацию на тему идиллии Теокрита:

 
Пан любил нимфу Эхо,
Эхо любила Сатира…
 

Стоило Айседоре приостановиться, чтобы объяснить свою теорию нового танца, как Роден схватил ее в объятия. На лице его появилось то же выражение, какое было, когда он лепил.

– Его руки заскользили по моей шее, груди, погладили мои плечи и скользнули по бедрам, по обнаженным коленям и ступням, – вспоминала Айседора. – Он начал мять все мое тело, словно оно было из глины. От него исходил жар, опалявший и разжигавший меня. Возникло желание покориться ему всем своим существом, и действительно, я бы так и поступила, если бы не испуг – результат моего нелепого воспитания. Я отступила, набросила платье поверх туники и, придя в замешательство, прогнала его. Как жаль! Как часто я раскаивалась в этом ребяческом, ложном понимании стыда, которое лишило меня случая отдать свою девственность самому великому Пану, могучему Родену!

Даже к этому невинному воспоминанию Есенин ревновал. Наверное, прежде всего не к тому, что Роден «мял все тело» Айседоры, а в том, что она была знакома с Роденом! Это была даже не ревность, а род уязвленного честолюбия, зависть к блистательным знакомствам и феерически прожитой жизни. Это чувство еще даст себя знать, когда Есенин и Дункан отправятся путешествовать. Но пока ему хватало «нормальной» ревности.

Сохранив свою девственность от неистовых рук Родена, Айседора вскоре с восторгом отдала ее ослепительному красавцу-мадьяру Оскару Бережи, которого она называла Ромео, потому что он был актером Королевского национального театра Венгрии.

– Признаюсь, первым моим впечатлением был ужасный испуг, – откровенничала Айседора потом.

Это было во время гастролей в Будапеште, который восторженно принимал танцовщицу. Прекрасное время любви, страсти… К сожалению, ее возлюбленный венгр оказался актером до мозга костей. Он настолько входил в роль, что уже не видел разницы между нею и реальной жизнью. Ромео беззаветно, страстно, пылко любил свою Джульетту – танцовщицу, которая ради него готова была отказаться от своего искусства. Марк Антоний, все интересы которого сосредоточивались на римской черни, пришел ему на смену и вышиб из головы и из сердца прекрасного венгра все эти сентиментальные глупости.

После расставания с ним Айседора снова вынула из чемодана свои туники и поклялась никогда больше не покидать искусства ради любви. Во всяком случае, у Ромео-Антония она научилась сложному искусству сублимации – воплощать свои переживания и страдания в искусстве и подменять этими выдуманными страданиями истинные. Большие мастера сублимации великолепно проживают жизнь в творческих мечтах, даже не чувствуя потребности в реальности!

Потом у нее был роман с Генрихом Тоде, историком искусств, который по ночам приходил к дому Айседоры, чтобы только увидеть, как она танцует. Айседора вызывала у бедного профессора всепоглощающую страсть, однако то ли он уже целиком перешел в духовную жизнь, то ли ее охлаждало такое невероятное количество серого вещества в одной, отдельно взятой, притом довольно невзрачной черепной коробке, – роман так и остался платоническим.

Между тем романы были только украшением ее жизни. Все в ее судьбе было посвящено танцу, который все более восхищал мир. В 1905 году она впервые оказалась на гастролях в России. Айседора угодила в Петербург в самый разгар похорон жертв 9 января. Москва тоже не слишком понравилась танцовщице. Да и вообще, заснеженная, зимняя Россия показалась ей каким-то кладбищем.

Впрочем, и на этом кладбище бывали премилые встречи со вполне живыми людьми…

Например, однажды к ней пришла прелестная, миниатюрная дама в несметном количестве бриллиантов и принялась приветствовать от имени русского классического балета. Это оказалась Матильда Кшесинская, звезда сцены и возлюбленная русского императора Николая в ту пору, когда он был еще цесаревичем, звался просто Ники и с помощью этой очаровашки на пуантах решал свои гормональные проблемы. Теперь Кшесинская была любовницей одного из великих князей (ни на кого, кроме мужчин из царской фамилии, она не разменивалась) и источала благожелательность и довольство жизнью. Ее не смутило даже то, что в великолепной карете, обитой дорогими мехами, она привезла в свою собственную театральную ложу, изобилующую цветами и конфетами, особу в короткой белой тунике и греческих сандалиях… в разгар русской зимы!

Хоть Айседора и была воинствующей противницей классического балета, она все же не могла не оценить мастерства русских балерин. А поглядев утром на тренировку «у палки» Анны Павловой под руководством знаменитого Петипа, Айседора сочла русских «сильфид» истинными подвижницами.

Кстати, именно благодаря «палке» все они и в постбальзаковском возрасте обладали фигурами, словно у юных девушек, чего нельзя было сказать об Айседоре. Хоть она и проповедовала пользу ежедневной гимнастики, но не всегда следовала собственным проповедям. Так что ехидные реплики Мариенгофа в двадцать первом году насчет ее несколько преизбыточно-роскошных форм, увы, не были абсолютной инсинуацией.

В тот, свой первый приезд в Россию Айседора встретилась с Константином Сергеевичем Станиславским. Каждый из них был гениален в своем роде, и, что характерно, Станиславского не обуревал мужской шовинизм – он охотно признавал знания и талант Айседоры. Однако ей очень скоро надоело выступать около этого высоченного, широкоплечего, черноволосого театрального гения в роли, как она изящно выразилась, нимфы Эгерии[57]57
  В мифах Древнего Рима эта нимфа – советчица легендарного правителя Нумы Помпилия, которая после его смерти превратилась в источник, названный ее именем.


[Закрыть]
. Как-то раз, когда Станиславский собрался уходить, Айседора положила руки ему на плечи и, притянув его голову к своей, поцеловала в губы. Станиславский нежно ответил, однако принял весьма удивленный вид и торопливо отстранился.

Недоумевающая Айседора потянулась к нему вновь, однако Станиславский отвел ее руки и очень серьезно спросил:

– А что мы будем делать с ребенком?

– С каким ребенком? – опешила Айседора.

– Да, разумеется, с нашим ребенком! – нетерпеливо воскликнул Станиславский. – Что мы станем с ним делать? Видите ли, – глубокомысленно продолжал он, – я никогда не соглашусь, чтобы кто-либо из моих детей воспитывался вне моего надзора, а это оказалось бы затруднительным при моем семейном положении.

Он был настолько серьезен и до того витиевато объяснялся, что Айседора не могла удержаться от смеха. Станиславский, похоже, обиделся: скорбно посмотрел на хохочущую красавицу и вышел из гостиницы, а Айседора всю ночь не могла успокоиться и то и дело принималась хихикать.

У знаменитой танцовщицы оказалось настолько изощренное (или извращенное?) чувство юмора, что вскоре она рассказала эту историю жене Константина Сергеевича, с которой подружилась. По счастью, оказалось, что и та не лишена вышеназванного чувства. Она очень развеселилась и воскликнула:

– О, но это на него так похоже. Ведь он относится к жизни очень серьезно!

Убедившись, что лишь Цирцея смогла бы разрушить добродетель Станиславского, Айседора отправилась на поиски новых приключений, вернувшись из России в Берлин. Они не заставили себя ждать, и это оказались именно те приключения, воспоминания о которых могли бы свести с ума даже и человека, не обладающего столь обостренной восприимчивостью и обидчивостью, как Есенин, гораздо менее ревнивого, чем он.

Гордон Крэгг… Знаменитый театральный художник, сравнимый гениальностью в своих исканиях со Станиславским и самой Айседорой. Он увидел ее танец среди синих занавесей и не то поразился, не то возмутился такому удивительному совпадению их представлений об идеальных декорациях.

Разумеется, любовь с первого взгляда вспыхнула меж ними, и Крэгг, набросив на тунику Айседоры плащ, увел танцовщицу к себе в студию, откуда они не выходили две недели, а вышли, только когда очень уж надоело спать (вернее, заниматься любовью) на полу и делить на двоих одну порцию обеда, отпускаемого Крэггу в кредит. Матушка Айседоры называла Крэгга теперь не иначе как подлым соблазнителем.

Идиллия меж двумя совершенными любовниками (а они себя считали именно таковыми) очень скоро закончилась, потому что Крэгг оказался страшно эгоистичен. Это был воистину шовинист из шовинистов, который признавал только свою работу. Человек на сцене казался ему излишеством, весь мир представлялся лишь декорацией к какому-то еще не поставленному балету или спектаклю. И его работа, конечно, казалась главной и единственной в мире. Между ним и Айседорой то и дело вспыхивали споры о том, что первично: декорации для актера или актер для декораций. Крэгг говорил:

– Почему ты не бросишь театр? Почему ты предпочитаешь появляться на сцене и размахивать вокруг себя руками? Почему бы тебе не остаться дома и не точить мне карандаши?

Между тем проблемы любовников заключались не только в этом. Айседора почувствовала себя беременной и твердо решила родить. Дамы-патронессы балетной школы Айседоры (в то время у нее в Грюневальде была школа на сорок человек) прислали ей возмущенное письмо, сообщая, что не могут исполнять прежние должности при директрисе, которая имеет такие странные представления о морали и нравственности. Даже матушка Дункан, особа на редкость многотерпеливая, безропотно соглашавшаяся голодать, только бы не стоять поперек дороги дочери к успеху и счастью, была возмущена ее сожительством с Крэггом. Родить ребенка вне брака для нее представлялось не просто аморальным, но и греховным, невозможным, недопустимым, ужасным… etc. Она покинула дочь-блудницу, оставив ее возмущенно размышлять о нелепости человеческих предрассудков: ведь, родив четверых детей в браке, матушка Айседоры настолько возненавидела мужа, что развелась с ним, а когда он являлся навестить детей, запиралась на ключ в своей комнате и не выходила, пока он не уйдет. Опять же – Крэгг был женат, имел детей. То есть Айседора должна была разрушить одну семью, чтобы создать другую? Нелогичность матери возмутила ее, но поделать она ничего не могла, потому что миссис Дункан уехала в Америку.

Время шло, родился ребенок, девочка, которую назвали Дирдрэ – прелестным ирландским именем. Роды укрепили Айседору в ее феминизме:

– Неслыханное, грубое варварство, что женщина вынуждена переносить такую пытку! Нужно исправить это! Нужно положить этому конец! Просто нелепо, что при нынешнем уровне нашей науки безболезненность родов не стала еще в порядке вещей. Это так же непростительно, как если бы врачи оперировали аппендицит без обезболивания!

Ну что ж, вторые роды прошли у Айседоры так, как она хотела: безболезненно. На сей раз на свет появился мальчик, Патрик. Правда, Крэгг к тому времени уже канул в Лету, и отцом ребенка стал благородный, щедрый Лоэнгрин – Парис Эжен Санжер (или Зингер, кому как угодно). Он финансировал балетную школу Айседоры, исполнял все ее прихоти, обожал ее, покинув ради нее прежнюю свою возлюбленную – жену знаменитого доктора Дуайена, прославленного нейрохирурга. Санжер спал с женой Дуайена и финансировал его клинику. Доктор, судя по всему, ничего не имел против.

Зато мадам была очень даже против – с ножом на Санжера бросалась, когда он влюбился в Айседору и посвятил ей и ее причудливой жизни всего себя. И даже когда возлюбленные расстались (буржуазные, мещанские наклонности Санжера, непременно желавшего жениться на матери своего ребенка, глубоко возмущали мятежный дух Айседоры, ведь она стояла за свободную любовь и исповедовала свои взгляды где только можно и с каждым, кто готов был эти взгляды поддержать, пока однажды Санжер не застал ее с неким старым другом в самой недвусмысленной ситуации… вдобавок отраженной в двух десятках зеркал…), он не вернулся к прежней пассии. Во всех своих бедах мадам Дуайен винила танцовщицу и возненавидела ее болезненной, вернее, маниакальной, патологической ненавистью. И в том чудовищном несчастье, которое произошло потом, Айседора, не имея никаких доказательств, в глубине души подозревала эту женщину.

Однажды пришла посылка, и в ней… оказалась книга «Ниобея, оплакивающая своих детей». Айседора, для которой мифология Древней Греции была частью ее собственной жизни, конечно, отлично знала эту трагическую легенду.

Многодетная фиванская царица Ниобея однажды похвасталась своей плодовитостью перед красавицей Лето, у которой детей было только двое. И не просто похвасталась, но жестоко оскорбила ее. А между тем дети Лето звались всего-навсего Аполлоном и Артемидой. Они отомстили за оскорбленную мать, открыв настоящую охоту на детей Ниобеи: Аполлон поразил всех юношей, а Артемида – девушек. Потрясенный несчастьем отец, фиванский царь Амфион, покончил с собой, а Ниобея плакала до тех пор, пока не окаменела от горя и не превратилась в скалу, из которой бил источник слез.

Никакое недоброе предчувствие не омрачило сердца безмятежной, счастливой Айседоры, когда она получила эту посылку, а между тем ей вскоре суждено было превратиться в Ниобею. И до конца жизни точило ее страшное подозрение, что несчастье было подстроено: шофер находился снаружи, когда автомобиль с детьми словно бы сам по себе двинулся к краю моста, к тому же водитель не сразу бросился за помощью, а спустя несколько месяцев после трагедии он вдруг купил виллу за пятьдесят тысяч франков…

Все эти размышления, впрочем, пришли в голову Айседоры куда позднее. А сначала она находилась в состоянии умоисступления, на грани смерти… И хотя ее великая подруга, трагическая актриса Элеонора Дузе, заклинала ее не искать больше счастья («На вашем лбу вы носите печать величайшей несчастливицы на земле!» – бубнила она с видом закоренелой пифии), Айседора не послушалась – и обрела новое успокоение в любви, пусть и случайной, с незнакомым юношей, с которым встретилась на морском берегу, где она блуждала в поисках не то утешения, не то пытаясь отважиться на самоубийство, чтобы не сойти с ума. От этого незнакомого красавца, словно бы сошедшего с фресок Микеланджело, Айседора получила искомое утешение, очень огорчив Дузе, которая, привыкнув умирать и мучиться во мраке сценических страстей, никак не могла примириться даже с легким светом улыбок в реальности.

Конечно, эта скоропалительная связь (юного красавца звали Анжело, то есть ангел, и он оказался скульптором), которая зиждилась только на плотском влечении, не трогающем сердца, не излечила скорби Айседоры, однако, несомненно, спасла ее рассудок. Опять оказались правы вульгарные матерьялисты: бытие определяло сознание, вернее, возвращало его в помраченную горем голову танцовщицы.

Первая мировая война, которую Айседора провела в гастролях по Америке, уничтожила ее школу во Франции, разорила ее, однако во время господства великой мировой скорби в сердце танцовщицы вновь вспыхнула любовь. Он был пианистом по имени Вальтер Руммель – молодым, вдохновенным и красивым.

Вернувшись в Париж после объявления перемирия, Айседора собрала нескольких своих бывших учениц и отправилась с ними в обожаемую Грецию. Ох, напрасно… На сей раз страна насмешливых богов и неумолимого Рока стала могилой ее любви. Айседора, которая была вечно молода душой, никогда не помнила, сколько ей лет. Увы, она также забыла, что женщина, которая обладает молодым любовником, не должна позволять ему сравнивать ее лицо с девичьими лицами – пусть глупыми, даже тупыми, но юными, свежими, ее тело – с другими телами: гладкими, тугими… Лишняя морщинка на прекрасном и вдохновенном лице величайшей в мире танцовщицы (актрисы, поэтессы, деловой женщины… да любой женщины!) порою может сыграть роковую роль в ее love story, в ее l’histoire d’amour, в ее Liebesgeschichte[58]58
  История любви (англ., франц., нем.).


[Закрыть]
… Плотское влечение даже самого умного мужчины (тем более – молодого мужчины), увы, подчиняется своим примитивным законам, которые не имеют ничего общего с восхищением интеллектом и талантом подруги, оставившей далеко позади не только первую, но и вторую молодость.

А может быть, Айседора думала, что с нею ничего подобного не произойдет? Что ее возлюбленный просто не разглядит следов времени на ее лице? О господи, наверное, каждая женщина, которая потеряла голову из-за юного красавца, мечтает, чтобы он однажды ослеп…

Случилось то, что должно было случиться. Пианист не ослеп, а, наоборот, прозрел – и влюбился в одну из учениц Айседоры. Что характерно, юная красотка даже возмутилась, обнаружив, что ее учительница – «эта старуха!» – продолжает цепляться за умершую любовь Руммеля и не отрекается от своих прав.

Но в конце концов Айседора нашла в себе силы, чтобы отречься, и вернулась в Париж, в свой старый дом на Рю де ла Помп, свидетель и приют стольких горестей, стольких слез, стольких трагедий ее жизни. И снова ей казалось, что не отыщется для нее другого утешения, кроме смерти…

«Сколько раз в жизни я приходила к такому заключению! – со снисходительной улыбкой вспомнит она потом. – Меж тем стоит заглянуть за ближайший угол, и там окажется долина цветов и счастья, которая оживит нас. В особенности же я исключаю выводы, к которым приходит столько женщин, а именно, что после того, как им миновало сорок лет, их жизненное достоинство должно исключить всякую любовь. О, как это неверно!»

Спустя некоторое время вместо цифры «сорок» Айседора в этом умозаключении поставит «пятьдесят». Ее блистательное «жизненное достоинство» не исключило бы, наверное, и «шестьдесят», и «семьдесят»… Однако ни ей, ни нам уже не дано этого узнать.

Впрочем, вернемся в 1921 год, когда «долина цветов и счастья» открылась Айседоре в разрушенной России, в объятиях отчаянного русского поэта-хулигана.

Цветы в той долине оказались с таки-ими шипами, что в кровь ранили любовников. И Есенин, который бросился в эту связь, будто в омут, – совершенно как обожаемые Айседорой эллины «бросались в ночь со скалы Левкадской и безвольно носились в волнах седых, пьяные от жаркой страсти»[59]59
  В стихах античных поэтов «броситься с Левкадской скалы» означает погибнуть от любви, потому что именно с этой скалы бросилась Сафо, обуреваемая безнадежной страстью к прекрасному Фаону.


[Закрыть]
, – Есенин, который когда-то гордо кричал Мариенгофу: «Ты ничего не понимаешь! Она великолепная любовница. У нее были тысячи мужчин, и я стану последним!», вдруг осознал всю правоту своего ехидного и злоязычного, ревнивого и циничного, но такого мудрого друга, сказавшего:

– Ты станешь тысяча первым, только и всего.

 
Расскажи мне, скольких ты ласкала?
Сколько рук ты помнишь? Сколько губ?
 

Есенин сделался невыносим. Не то беда, что он разбил вдребезги золотые карманные часы с миниатюрным портретом Айседоры, ее подарок. Он разбил их в пьяном угаре, не помня себя, это можно было простить, что Айседора и сделала тотчас. Не то беда, что порою он срывался бог весть куда – то на Кавказ, то в родимую деревню, где как бы навечно застыла на обочине дороги его мать-старушка в своем «старомодном, ветхом шушуне», которым Есенин почему-то бог весть как гордился, хотя при своих-то гонорарах, до копейки пропиваемых в компании прилипал, мог бы купить обожаемой мамаше шубейку или хотя бы обновить пресловутый «шушун», или что там надевают рязанские крестьянки, прежде чем сходить на дорогу, тая тревогу и шибко загрустив? Не то беда, что в доме Айседоры дневала и ночевала есенинская шобла, которая потом вдохновенно облыгала ее, вроде Мариенгофа, написавшего «Роман без вранья» (его следовало бы назвать «Роман из вранья»), или вроде ханжи, начетчика, «ладожского дьячка» Клюева (стихи его были подобны, по словам самого Есенина, телогрейке и от них «в клетке сдохла канарейка»), который, с выражением хитро… хитроумного, скажем так, богоборца на лице, любил вспоминать:

– Пришел я к ним рано-ранехоньку чаечку попить, а она, плясавица ента, Саломея, Иродиада, значитца, налила мне с самовару чаю стакан крепкого-прекрепкого. Хлебнул – и едва не окачурился, инда очи на чело повылезли. Коньяк оказался! Коньячишка! – И, покачав головенкой, волосы на которой были, конечно, подстрижены в скобку и щедро умащены маслом (а как же, Клюев ведь, по его собственным словам, был «не поэт, а мужик»), добавил: – Вот, думаю, ловко! Это она с утра-то, натощак, и из самовара прямо! Что же за обедом делать будут?!

Вообще-то в доме Дункан не было самовара, за исключением двухведерного, который стоял в ванной, однако Клюеву было это не суть важно.

Ладно, наговоры не беда, на Айседору наговаривали всю жизнь, она уже привыкла, что жизнь ее состоит из мифов и легенд. Куда горше было ей, что Есенин бил ее теперь не только физически (случалось и такое! а как же, ведь по-русски бьет – значит, любит!), но и унижал словами:

– Твоя слава – ничто, это слава недолгая. Танец – что такое твой танец?! Пока ты на сцене, все только и кричат: божественная и несравненная, а когда умрешь, тебя никто не вспомнит. А мои стихи будут жить вечно, мое имя – тоже!

Он словно не помнил, что́ лишь вчера делал с людьми ее танец на музыку «Славянского марша» Чайковского, перемежаемого «Марсельезой» и «Интернационалом». Айседора изображала раба, который побеждает свое рабство, олицетворенное двуглавым царским орлом. Эта птица, повисшая над сценой, особенно пугала людей, такой она казалась зловещей. Болгарин Христо Паков, бывший на том концерте, спустя много лет так описывал ее танец:

«Внезапно прозвучала мелодия ненавистного народу гимна «Боже, царя храни…». В то же мгновение в глубине сцены возник страшный двуглавый орел. Он хотел растерзать раба…Но вот рабу удалось, освободив от цепей одну руку, схватить двуглавого орла…»

О кровожадной, пугающей птице, нависшей над танцующей Айседорой, вспоминали многие зрители. Но самое поразительное, что никакого орла на сцене или над сценой не было! Зрители увидели его только благодаря таланту Айседоры. И после этого Есенин твердил, что ее танец – ничто…

А впрочем, близко знавшие их люди заметили, что он не выносил ее искусства.

И еще больше не выносил ее превосходства над собой…

Вообще Есенин не мог видеть и понимать – его просто колотило! – когда кто-то оказывался лучше его, когда кто-то смотрел на него с чувством превосходства. Сразу оживало в памяти унижение, пережитое в начале его «вхождения в литературу».

По воспоминаниям поэта Георгия Адамовича, появился Есенин в Петербурге во время Первой мировой войны и принят был в писательской среде с насмешливым недоумением. Он был в валенках, в голубой шелковой рубашке с пояском, желтые волосы стриг в скобку, глаза держал опущенными долу, скромно вздыхал по поводу и без повода: «Где уж нам, деревенщине!» А за всем этим маскарадом – неистовый карьеризм, ненасытное самолюбие и славолюбие, ежеминутно готовое прорваться в дерзость. Сологуб отозвался о нем так, что и повторить в печати невозможно, Кузьмин морщился, Гумилев пожимал плечами, Гиппиус, взглянув на его валенки в лорнет, спросила: «Что это у вас за гетры такие?» Именно поэтому Есенин быстренько перебрался в Москву и примкнул к «имажинистам», где почувствовал себя как рыба в воде. Потом начались его скандалы, дебоши, приступы мании величия…

И тем не менее Айседора была так влюблена, что прощала его снова и снова: и за несправедливость к ее искусству, и за пьянки, и за ругань, и за рассчитанную, жестокую ревность. И нигде, ни от кого не скрывала своей любви к нему – так же, как и восторга перед Россией.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю