Текст книги "И звезды любить умеют (новеллы)"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 21 страниц)
4. Состоит или состояла в браке: состоит.
5. Находится при ней: дочь Анна.
Предъявительница сего Тверской губернии Вышневолоцкого уезда Осеченской волости деревни Бор солдатская жена Любовь Федоровна Павлова уволена в разные города и селения Российской империи от нижеписанного числа.
Дан с приложением печати тысяча восемьсот девяносто восьмого года октября десятого дня.
Волостной старшина М. Жуков».
Сие «отпускное свидетельство» по законам Российской империи было необходимо для «солдатской женки». А таковой теперь значилась Любовь Федоровна Павлова, «став женой» запасного рядового Павлова. Где он там состоял в запасе и был ли таковой вообще на белом свете – одному господу ведомо. Зато Любовь Федоровна теперь вполне имела право жить в Петербурге и где угодно, по собственному произволению, а главное – Анюта была принята в балетную школу. И она всегда считала, что именно тогда началась ее жизнь.
Такое ощущение, что это монастырь. Рано-рано, едва забрезжит серое утро, раздается звон колокольчика. Его трясет заспанная, неодетая, непричесанная горничная, пробегая мимо дортуаров. Воспитанницы – их называли только так и с прибавлением фамилии (а на афишах писали вообще «в-ца», никаких имен, тем паче – уменьшительно-ласкательных) – бежали в раздевалку. Посередине громоздился круглый умывальник, окруженный круглым же стоком. Множество кранов, из которых течет вода. Холодная-прехолодная! Ее наливали в чан с вечера, за ночь она вроде бы должна была сделаться «комнатной», однако поскольку в комнатах не топили, разница между студеной невской водицей и вот этой, предназначенной для умывания лиц, рук, плеч, была невелика.
По стенкам раздевалки множество шкафов. В них трико, туфли, платья для занятий. Платья серые, полотняные, с квадратным вырезом и юбкой до середины икры. Оделись – пошли в столовую на молитву. Потом завтрак – чай с булкой. И – поскорей на урок.
В огромном зале – окна от пола до потолка, за окнами медленно расходится мрак ночи, сменяясь сумеречным светом петербургского дня. Вдоль стен – перекладина, знаменитая «палка». Занятия с незапамятных времен так и назывались – «у палки». Взявшись за нее левой рукой, воспитанницы начинали медленно приседать, развернув ноги врозь носками. Жэтэ, батманы, плие – у балерин свой язык, непостижимый другими. Неловкие поначалу, движения становились все более отточенными, потом сменялись цельными связками, вариациями, комбинациями, танцевальными фразами. Но это еще не танец, это подступы к нему. Учительница, бывшая балерина Екатерина Оттовна Вязем, не уставала повторять:
– Танцевать успеете после.
Академические, классические знания ставились превыше всего. Ну, разве что кроме вдохновения, кроме искры божией, которыми, как выяснилось, воспитанница Павлова-2 (была, видать, еще какая-то Павлова, имя которой кануло в Лету), обладала с избытком, даром что приходилось ей непрестанно прописывать рыбий жир, дабы удержать душу в ее чрезмерно худощавом и легком теле. «Способная, но слабенькая», – так отзывалась о ней Екатерина Оттовна Вязем. Зато… зато она не прыгала, а летела!
В хореографии в то время владычествовал знаменитый Мариус Петипа. Щеголеватый, сухой, седой, он был способен изукрасить немыслимыми движениями любой музыкальный фрагмент. Воплощал его фантазии в жизнь танцовщик и балетмейстер Павел Гердт. Он помнил девицу Павлову еще с приемных испытаний и радовался, что одобрил ее тогда. В ее утонченности и отрешенности от мира он видел нечто родственное своей душе, и чудилось ему порой: одна лишь Павлова-2 сумеет его замыслы оживить!
Да нет, талантливых среди девочек в школе и балерин в театре было много. И все же… даже среди них, многих, среди Вагановой, Кшесинской, Егоровой, Рославлевой, Преображенской, Гельцер она, Павлова, была одна. Слишком, пожалуй, отрешенная от жизни и суеты (такое ощущение, что реальность для нее лишь ожидание), она преображалась в балете. Технике можно научиться – грации не приобретешь. А у нее грация была. И постепенно Гердт убеждался: не существует для нее невозможного. Надо – ее движения будут расплывчаты и туманны. Надо – остры и сверкающи. Именно поэтому она равно блистательна и в русской пляске, и в испанском танце.
Петипа тоже поглядывал на воспитанницу Павлову и на ее партнера Михаила Фокина. Оба обладали незаурядным лирическим даром, однако если Фокин был человеком в балете, то Павлова балетом жила. Причем это было видно всякому мало-мальски внимательному взгляду. Именно за это ее недолюбливали подруги (то есть одноклассницы, потому что подруг у нее не было и быть не могло, у схимницы-то!), именно этим начали восхищаться критики с первых же шагов Павловой на публичной сцене. Известный балетный критик Валериан Светлов писал об ее участии в выпускном спектакле «Мнимые дриады»: «Тоненькая и гибкая, воздушная и хрупкая, с наивным и несколько смущенным выражением лица, она походила на ожившую танагрскую статуэтку».
Спектакль на музыку Цезаря Пуни был поставлен незамысловатый, с простенькой интригой. Главное было актрисе не блеснуть драматическим талантом, а показать свое умение танцевать. «Я не знаю, сколько ученое жюри поставило воспитаннице Павловой, но в душе своей я тогда же поставил ей полный балл – двенадцать, а очутившись на улице, под холодным дождем, и вспомнив эту мнимую дриаду, прибавил великодушно плюс», – писал Светлов.
В те времена слово «балерина» не было синонимом слова «танцовщица». «Балерина» – официальный титул, звание – почетное звание, заслужить которое было не слишком-то просто, даже танцуя в балете. Кордебалет – это были не балерины. Павлова получила титул в 1902 году, более чем заслужив его за три года работы на сцене. Роли сыпались на нее дождем: «Дочь фараона», «Раймонда», «Тщетная предосторожность», «Марко Бомба», «Жизель», «Эсмеральда», «Коппелия», «Привал кавалерии», «Арлекинада», «Времена года», «Царь Кандавл», «Баядерка», «Синяя борода», «Сильвия», «Ацис и Галатея», «Фея кукол», «Пробуждение Флоры», «Пахита», «Камарго», «Спящая красавица», «Волшебная флейта», «Приглашение к танцу», «Дон-Кихот», «Корсар», «Ручей» и многие другие. В некоторых из этих спектаклей она проходила путь от роли промежуточной до заглавной.
Рецензенты изощрялись в комплиментах: «Гибкая, грациозная, музыкальная, с полной жизни и огня мимикой, она превосходит всех своей удивительной воздушностью. Когда Павлова играет и танцует, в театре особое настроение. Как быстро и пышно расцвел этот яркий, разносторонний талант, в котором каждый раз находишь новые красоты!»
Или вот это: «Она не играла, а буквально трепетала, и не танцевала – а просто-таки летала по воздусям. Можно было наблюдать собственно два спектакля: один – на сцене, а другой – в зрительном зале; не только мужчины, но и женщины не могли сдерживать волнения чувств и то и дело прерывали танцы г-жи Павловой одобрительными возгласами от глубины и напряженности испытываемых ощущений».
И еще: «Эта танцовщица по типу своих танцев напоминает что-то давно минувшее, нечто такое, что теперь уже отошло в область преданий».
То, что в данном отзыве названо достоинством – то есть верность традициям, – раздражало партнера Павловой Михаила Фокина. Классика казалась ему посыпанной нафталином, завязшей в зубах. Много позже он попытается передать свое раздражение от бесконечного повторения одного и того же в воспоминаниях, описывая одну из репетиций:
«Под конец всех этих adagio мы шли вперед, всегда по середине сцены. Она на пальцах, с глазами, устремленными на капельмейстера, а я за нею, с глазами, направленными на ее талию, приготовляя уже руки, чтобы «подхватить». Часто она говорила при этом:
– Не забудьте подтолкнуть…
Когда танцовщица вертелась на пальцах полтора круга, «кавалер» должен был одной рукой подтолкнуть ее так, чтобы вышло два. В оркестре в эту минуту обычно было тремоло, которое капельмейстер Дриго держал, пока Павлова находила равновесие. Вот она нашла, завертелась, я подтолкнул, повернул ее, как обещал, Дриго взмахнул палочкой, удар в барабан… и мы счастливы, застыли в финальной позе… Мне делалось совершенно ясно, что это не нужно, что это ничего не значит. Когда на репетиции, усталые, мы садились и я начинал развивать свою тему, видно было, что Павлову мои сомнения мало волнуют…
Обычно наш спор кончался фразой:
– Ну, Миша, пройдем еще раз.
И мы «проходили».
В то время Павлову, кроме танца, вообще ничто не волновало. Ну что ж, хоть Фокина и обижало, и охлаждало ее полное равнодушие к попыткам новаций, зато, быть может, и оберегало. Ведь никакие новации не поощрялись, и в 1901 году чиновник при дирекции Императорских театров Дягилев был уволен за подрыв традиций только потому, что задумал ставить «Сильвию» Делиба, отступив от правил академической «античности».
В танце Павловой еще не было «отступлений». В ней была индивидуальность, которая пока что всего лишь окрашивала ее искусство неповторимостью, но уже скоро уведет ее в мир нескончаемых скитаний…
Кажется, именно тогда она первый раз произнесла свой знаменитый девиз: «Красота не терпит дилетантства. Служить ей – значит посвятить себя ей целиком. Без остатка». Потом она выразится более определенно: «По-моему, истинная артистка должна жертвовать собой своему искусству. Подобно монахине, она не вправе вести жизнь, желанную для большинства женщин».
Если это касается замужества и рождения ребенка, неумения и нежелания жить жизнью своего мужчины, господина и повелителя, то да – Павлова всегда исповедовала именно это. Но, хоть она и была, что называется, balerina absoluta, классическая балерина, а все же ее искусство не стало бы таким блистательно разнообразным и чарующим, если бы она оставалась всего лишь бесстрастной балетной машиной, а не женщиной – в великом и ничтожном значении этого слова.
Начав получать регулярное жалованье в дирекции Императорских театров, Анна поселилась с матушкой на Коломенской улице, в скромной квартирке. Сюда-то и захаживали первые робкие поклонники, офицеры, чиновники, даже купчики-балетоманы, начиная попытки ухаживаний с комплиментов: вы-де в «Синей Бороде» в роли Венеры были бесподобно-грациозно-воздушны… И в польке всех прочих затмевали своей живостью…
Она улыбалась и скромно опускала голову. Право, рецензенты выражались куда поэтичнее!
Захаживали на Коломенскую и господа поавантажнее, побогаче, постарше. Разглядывали гостиную, обставленную без всякого намека на уют. Те, что поглупее, открыто брякали: такому-де брильянту нужна достойная оправа. Те, что поумнее, намекали, что могли бы устроить не только поездку в Италию, в Милан, для обучения мастерству у великой синьоры Беретта, но и протекцию создать, чтобы отныне – только ведущие партии…
Она снова улыбалась и снова скромно опускала голову. Простенькие комплименты этих так называемых знатоков и меценатов были ей – что цветики придорожные, пылью присыпанные, потому что она знала свою цену, и цена эта была высока.
Кстати, о цветах. По окончании акта и особенно всего спектакля танцовщиц засыпали букетами. Это воспринималось как должное. А вот когда капельдинеры несли корзины с цветами, на них смотрели внимательнее. На ручке каждого укреплена карточка магазина, и чем он дороже, роскошнее, тем больше чести той, которой преподнесены цветы. Для Кшесинской корзины доставлялись порою прямиком из Парижа, Пармы, Ниццы! Вместе с корзинами передавались обернутые шелковой бумагой коробки или сафьяновые футляры: духи, конфеты, драгоценности. Изображая лицом некую непостижимую смесь вежливой признательности и равнодушия, танцовщицы жестами отправляли приношения за кулисы, в свои уборные, ну а там накидывались с детским азартом на подарки, отыскивая главное: визитки. Читали их, радовались, огорчались, завидовали коллежанкам, букеты которых были богаче, корзины – роскошнее, коробки – больше… На другой день с восхищением или с ненавистью замечали на той или иной особе новые серьги, браслет, цепочку, кольцо, иногда даже более интимные предметы, к примеру ботинки, или шляпку, или шаль…
До поры до времени Анна Павлова в своем фанатичном отрешении от мирского не обращала на это внимание. Но наконец постигла, что теперь они, выпускницы одного училища, одного класса, одного года, стали отличаться друг от друга не только качеством танца или количеством ролей, но еще и качеством нарядов, украшений. И еще неизвестно, что ценилось выше… О да, когда репетирует Павлова, в зале собирается вся труппа, даже рабочие сцены порою забывают о своих обязанностях. Но что сквозит в их глазах, когда она, в своей поношенной беличьей шубке и потертой шапочке, в чиненых ботинках, выходит со служебного подъезда, чтобы уехать на Коломенскую на случайном, обтерханном «ваньке»? Уж не жалость ли? Во всяком случае, не то восхищение, которое вызывает миниатюрная (ну, разве что самую малость пополневшая после родов, но и это ей на пользу!), окутанная соболями и дорогими ароматами фигурка госпожи Кшесинской, которая легко вспархивает в карету с гербами, а в последнее время – и в баснословный автомотор!
Зависть снедала Анну. О, если бы это была только зависть к мастерству – такое чувство созидательно. Но женская зависть к нарядам и украшениям разрушает, словно тайная, постыдная болезнь: если она закралась в душу, ее уже не изгонишь оттуда… Разве что оденешься богаче и бриллианты твои засверкают ярче.
Жалованья балерины на это не хватит – даже жалованья первой солистки, которая начала гастролировать и в Москве, и в других городах Российской империи, приобрела статус знаменитости. И даже если ты выйдешь замуж за такого же танцора (например, за Михаила Фокина, а впрочем, у него уже есть жена, милашка Верочка!), по-прежнему будешь донашивать старье. Значит, нужен не муж, а покровитель, и чем раньше ты смиришься с этой мыслью, тем лучше.
Какой-то циник сказал, что каждая женщина имеет свою цену – надо только ее правильно назвать. Увы, это так… А впрочем, почему собственно увы?! Мы знаем, что за все в жизни надо платить. За любовь – разлукой, за счастье – горем, за молодость – старостью, за жизнь – смертью. Почему бы не платить за красоту? Платят ведь не только мужчины, но и женщины. Неведомо, что дается дороже: покупка или продажа.
Анна Павлова постигла эту прописную истину достаточно рано (в основном благодаря наставлениям Любови Федоровны, которая извлекла из своей многотрудной жизни тяжкий урок и намерена была остеречь дочь от собственных ошибок) и если продержалась в роли «монахини» слишком долго, то лишь потому, что никто не давал за ее блистательный талант хорошую цену. Но вот она заметила, что корзины, подаваемые ей, от спектакля к спектаклю становятся все роскошней. И к ним, и к долгожданным сафьяновым футлярам была приложена одна и та же карточка – с именем Виктора Дандре.
Тридцатипятилетний потомок древнего эмигрантского французского рода, барон, статский советник, сенатский прокурор, председатель ревизионной комиссии городской думы, он жил необычайно широко. Одна его квартира на Итальянской обходилась в пять тысяч рублей в год. С точки зрения Любови Федоровны, на ухаживания такого великолепного господина можно ответить благосклонно. Тем паче что Дандре был редкостно деликатен: к букетам и подаркам прилагались только его визитные карточки – никаких фривольностей, никаких пошлых записочек, даже самых сдержанных комплиментов вроде: «Блистающей звезде от восхищенного поклонника». Ну что ж, быть может, Дандре ненавидел плеоназмы, а без них какой комплимент?
Словом, Любовь Федоровна только приготовилась поговорить с Анной о Викторе Эмильевиче Дандре, как балерину пригласили на гастроли в Москву. И здесь произошло событие, которое бесконечно изумило маменьку, привыкшую видеть в своей дочери покорную монашенку.
Анна влюбилась.
И в кого? В своего же, что называется, брата, балетного танцора!
Его звали Михаил Михайлович Мордкин. Он был молод – старше Павловой всего лишь на два месяца – и поразительно красив. Его прозвали «Геракл балетной сцены». И в самом деле в его внешности было нечто античное: тщательно наработанная мускулатура, безупречные черты лица, золотые волосы и синие глаза… Воистину олимпиец!
Классическая правильность черт не делала его красоту холодной и невыразительной, напротив – она была необыкновенно эффектна. К тому же Михаил умел ее подать и беззастенчиво пленял публику Большого театра в главных партиях балетных спектаклей. Он славился напористой энергией танца не меньше, чем яркой колоритностью образов и сценическим темпераментом. Михаил отлично смотрелся в «исторических» театральных костюмах и легко чувствовал себя в них во время танца. Другим его прозвищем было – «Танцующий актер». Среди множества ролей Михаила Мордкина были испанский цирюльник Базиль в «Дон-Кихоте», капитан Феб в «Дочери Гудулы» (некая вариация «Эсмеральды» Цезаря Пуни, поставленного по «Собору Парижской Богоматери» Виктора Гюго) и воин-наемник Мато из древнего Карфагена (балет «Саламбо» по Флоберу). Михаил Мордкин родился быть любовником и героем, стал танцовщиком героического амплуа, однако он умел быть удивительно трогательным. Например, в «Саламбо» его Мато умирал так, что дамы в зале рыдали чуть не в голос и начинали ненавидеть главную героиню, ставшую причиной смерти этого обворожительного мужчины.
Короче, о Мордкине вполне можно сказать, что поклонницы его творчества носили его на руках и выстраивались к нему в очередь.
Впрочем, он был разборчив, не сказать – привередлив.
Недоброжелатели, петербургские танцовщики, которые завидовали не столько таланту Мордкина, сколько его ослепительной внешности, насмешливо прозвали его «московский калач». Но именно этот «калач» заставил блистательную Павлову на некоторое время потерять голову.
В Москве хореограф Александр Горский поставил в декабре 1905 года свой вариант балета «Дочь фараона», полностью переработав старинный спектакль Петипа. Анна Павлова должна была 15 января 1906 года выступить в нем в главной роли. Ее партнером стал Михаил Мордкин.
Она произвела на «калача» огромное впечатление. И все же оно было ничтожно по сравнению с тем впечатлением, которое на Павлову произвел он!
Привыкнув видеть в своих партнерах не то братьев (ну, в крайнем случае, кузенов), не то вовсе существа бесполые, некоторую разновидность евнухов, Павлова не ощущала в них мужчину. Привыкнув к откровенности сценических костюмов, она никогда не устремляла взгляд туда, куда смотрит при виде обтянутого трико танцовщика всякая нормальная женщина. А ведь популярность Мордкина у московских утонченных дам объяснялась не только его редкостными балетными достоинствами, сколько не менее редкостными достоинствами мужскими! Он обладал неописуемым даром вызывать желание. Причем провоцировал женщин на эти вспышки порою невзначай, а порою совершенно сознательно, просто чтобы самоутвердиться. Однако влечение его в к Павловой было искренним, так же, как и ее тяга к нему. И эта взаимная вспышка чувств, разумеется, не осталась незамеченной.
Мордкин привык брать женщин везде, где они попадались, – было бы желание! Причем более всего важно было, чтобы желание появилось у него, а в женской готовности отдаться он не сомневался. Что было естественно – ему никто не мог отказать. Более того – дамы шли на самые разные ухищрения, чтобы затащить его в постель.
Из уст в уста среди московских танцовщиков и балетоманов ходила не то сплетня, не то байка о некоей даме из самого высшего общества, которая влюбилась в Мордкина и не пропускала ни одного спектакля с его участием. И вот как-то раз она, сидя в простой черной карете, подстерегла актера у служебного выхода. Двое слуг, невзирая на сопротивление Михаила, втолкнули его в карету, а сами остались на улице. Кучер нахлестывал лошадей, пока…
О том, что именно происходило, Михаил никогда не рассказывал, отделывался лишь намеками, из которых, однако, можно было понять, что дама целовала ему руки и рыдала, умоляя овладеть ею. Ну, он был слишком галантен, чтобы заставлять ее просить слишком долго, и не без любопытства внял ее мольбам. Через несколько минут после свершившегося он был высажен в полуквартале от своего дома. La scéne d’amour[65]65
Любовная сцена (франц.).
[Закрыть] показалась ему выше всяких похвал. Тем паче что спустя неделю она повторилась, и на сей раз Мордкин уже не сопротивлялся слугам, а даме вообще не пришлось тратить время на просьбы. Эти les scénes[66]66
Сцены (франц.).
[Закрыть] повторялись примерно раз в неделю, ну, раз в десять дней, причем потом Мордкин обнаруживал у себя в кармане то золотые часы, то золотой же портсигар с эмалевым павлином на крышке, в оперенье которого были вкраплены сапфиры, изумруды и рубины, то булавку для галстука с баснословным бриллиантом, то еще какие-нибудь милые, прелестные подарочки. Самое захватывающее, что Мордкин не видел лица своей любовницы: окна кареты всегда были зашторены наглухо. То есть он так уверял… Насколько мог судить Мордкин на ощупь, дама оказалась не слишком юна, однако опытна и страстна. Словом, Михаил был немало огорчен, когда неожиданная любовница исчезла из его жизни так же внезапно, как появилась в ней. Возможно, конечно, она уехала лишь на время, однако Михаил ощущал немалую пустоту… И надо же, чтобы в это самое время он познакомился с Анной Павловой!
Сразу было видно, что эти двое пылают друг к другу страстью. Но как неразборчивость Мордкина, так и монашеский образ жизни петербургской балерины были общеизвестны. Впрочем, судя по взглядам, которые Анна бросала на своего нового партнера, она вполне готова была расстаться со своей хваленой праведностью. В глазах Михаила уже блестела улыбка победителя, как вдруг…
Как вдруг Анна прихворнула. Два дня она не покидала снятой для нее квартиры на Никитской, а когда вновь появилась в театре, у всех создалось впечатление, будто гостью подменили. О нет, она танцевала с прежним блеском, она вгоняла прочих в пот своей неутомимостью, своей работоспособностью, своей готовностью снова и снова репетировать одну и ту же сцену… Но в глазах ее, обращенных на Мордкина, погас свет. Сдержанность ее граничила с отвращением, она сторонилась того, к чему откровенно рвалась еще недавно, а при первой же попытке слишком уж рьяно поддержать ее между ног отпрянула с такой неприкрытой брезгливостью, что Михаил вполголоса выругался. Чудилось, эту «спящую красавицу», пробудившуюся для любви, вновь околдовала и погрузила в зачарованный сон злая фея Карабос!
Оскорбленный Мордкин сильно переживал, однако, что и говорить, он был прежде всего актером, профессионалом, а уж потом героем романтических грез, поэтому на его работе сердечное разочарование никак не отразилось. И все же он не мог найти объяснения столь внезапному превращению пылкой девушки в ледышку. Теперь ее в постель Мордкина и калачом не заманишь. Московским калачом!
Он не знал, огорчаться или злиться. Потом пожал плечами. Ну ладно, все равно Павловой скоро уезжать. К тому же около служебного подъезда вновь появилась знакомая карета, и Мордкин с восторгом предался les gamineries d’amour[67]67
Любовным шалостям (франц.).
[Закрыть], по которым успел порядочно наскучаться.
Анна же вернулась в Петербург с израненным сердцем. Ей было тем паче тяжело, что потрясение, которое она испытала в Москве и о котором ей отвратительно было даже вспоминать, не то что кому-то рассказывать о нем, усугубилось недовольством работой. Уж, казалось бы, она достигла всего, чего хотела, – стала одной из прим императорского балета. Забыта убогая квартирка на Коломенской – снят дом на Английском проспекте, а в том доме устроен репетиционный зал с зеркалами, где она может заниматься в свое удовольствие, в любое время дня и ночи. И – даже без помощи покровителя! – одета она теперь, как кукла. Всего добилась сама, на свои деньги съездила наконец-то в Милан, к знаменитой синьоре Беретта. И все же недовольна! Ведь счастье – как мотылек, которого невозможно поймать. То же и успех. Достигнутый – Анне уже не интересен. Словно бы, оторвавшись от театра, она смогла взглянуть на него, на себя, на весь Петербург со стороны – и убедилась: прав, к сожалению, Фокин – здесь все безнадежно устарело, от репертуара и хореографии до отношения к актерам. Кшесинская толстеет, становится неповоротливей, однако легконогой Павловой в жизни не завладеть ее партиями, потому что кто она – и кто Кшесинская! Вот если бы изменилась хореография спектаклей, стала более органичной музыке, более современной, более… ну, спортивной, что ли, – тогда понятно было бы, что новую ткань танца может соткать, новый узор может вышить только Павлова! И нужно менять одежду для танца. Тюник словно бы оттаскивает танцовщицу на проторенные дороги, на исхоженные пути. Нужны новые, стильные одежды, какие-то развевающиеся, свободные, легкие…
Словно бы ответом на ее сомнения явилось выступление в Петербурге знаменитой американской танцовщицы Айседоры Дункан.
– Да она совсем голая! – негодующе шептал кто-то за спиной Павловой, которая смотрела выступление эксцентричной американки из партера.
И верно – ни корсета, ни трико, ни лифа. Свободный разлет складок ее хитона (о чем-то в таком роде мечтала и Анна, представляя себе новые, стильные одеяния) не скрывает вызывающей наготы, которая перестает смущать уже через мгновение, настолько все гармонично: музыка, движения – танцовщица словно летит на гребне волны! – одежда и эта нагота. Чудится, все здесь сплошная импровизация… но неужели мыслима импровизация такого качества? Хотя она отшвыривает со своего пути все классические движения и позы, и это уж слишком, но кое-что у нее, конечно, можно перенять. Удивительно – танцует одна, вот хотя бы амазонку, но полное впечатление, будто вокруг еще как минимум полсотни таких же «дев Артемиды» – пламенных, полунагих, опьяненных битвой…
Как сделать так, чтобы, когда ты танцуешь в одиночестве, зрители даже без декораций видели вокруг тебя заколдованный лес, как, например, в «Лебедином озере»? И само это озеро, по которому плывет белый лебедь… лебедь, который поет перед смертью…
Фантазия о «Лебеде» Сен-Санса зародилась у Анны Павловой на концерте Айседоры Дункан.
После этого концерта, после многочисленных разговоров с Фокиным, который всегда был бунтарем, она стала добиваться гастрольных поездок по России и за границу. Это оказалось легче, чем она думала: за многочисленные «крамольные» высказывания против иерархии императорского балета Павлова была временно «отлучена» от сцены. Она моментально воспользовалась случаем, чтобы отправиться в зарубежные гастроли.
Тем временем Любовь Федоровна с сожалением простилась с мыслью «пристроить» дочь под крылышко Виктора Дандре. К тому же его знаки внимания оставались столь же бесплотными и высокодуховными, как прежде. Видимо, в Анне он видел только некий прекрасный образ, коему платонически поклонялся. Любовь Федоровна, жизнь которой некогда разбилась оттого, что мужчины видели в ней отнюдь не образ, а сугубую плоть, все же втихомолку презирала «обожателей». Мужчина может быть только мужем или любовником. А Дандре… Да бог с ним! Аня хочет уехать за границу – значит, надо ехать.
Гастроли начались в 1908 году в Гельсингфорсе, продолжились в Стокгольме, Копенгагене, Праге, в городах Германии и закончились в Берлине. Этот год можно считать началом международного признания Анны Павловой.
Тот самый «чиновник при дирекции Императорских театров Дягилев», некогда уволенный за ненужные новации, теперь собирался устроить в Париже «Русские балетные сезоны». Фокин жаждал танцевать у него и уговорил попытаться попробовать Павлову.
Возможность выступать в труппе Сергея Дягилева в Париже была для нее своего рода реваншем за отлучение от императорской сцены, а для Дягилева участие Анны Павловой в его антрепризе означало гарантию успеха: слух о ее таланте, об успехе гастролей шел по Европе. Неудивительно, что он решил поместить в театре «Шатле» на афишу своего первого «Русского сезона» в 1909 году рисунок Валентина Серова с изображением Павловой в «Сильфидах», из которых потом родилась знаменитая «Шопениана» в постановке Фокина. С Павловой танцевал Михаил Обухов. Тогда же Фокин, который был должен Анне немалую сумму денег, в качестве возмещения долга поставил для нее «Лебедя» на музыку Сен-Санса.
Французы наградили Академическими пальмами Фокина, Вацлава Нижинского, режиссера Григорьева и Анну Павлову. Однако феерическое выступление в Париже окончилось очень скоро.
Почему Анна Павлова оставила «Русские сезоны»? Ей не нравилась музыка Стравинского в «Жар-птице»: казалась недостаточно мелодичной. А Дягилев упивался Стравинским и с легкостью заменил недовольную Павлову Тамарой Карсавиной. После этого Анна Павлова танцевала лишь в семи дягилевских спектаклях во время гастролей 1911 года в Лондоне.
К тому же Павлова, великая balerina absoluta, балерина классического стиля, ни душой, ни телом не принимала эстетики тех хореографов-новаторов, которые вслед за Фокиным пришли в «Русские балеты Дягилева» и произвели революцию в мире танца. От Айседоры Дункан и К° она готова была принимать вольные костюмы и то, что французы называют l’expression[68]68
Выражение (франц.).
[Закрыть], но с полным отвержением эстетики классического балета (его Айседора Дункан ненавидела со всем своим вулканическим темпераментом!) Анна Павлова не могла согласиться.
Она любила повторять, что красота танца значила для нее всё, а уродство – ничего (и она категорически отвергала то, что казалось ей уродливым, и, в частности, некоторые пластические элементы новой хореографии). По ее суждению, красота дарила людям счастье и приближала к совершенству. Дягилев же был ищущим новатором, всегда стремившимся удивить публику. В постановках его труппы танец подчас оттесняли на второй план художественно-постановочные элементы: декорации и костюмы, которые для него создавали, скажем, Ларионов или Пикассо. Для Павловой все это было неприемлемо.
И все же, все же, все же главное было не в этом! И не только в том, что Дягилев отказался ставить «Жизель» именно для нее и именно так, как она хотела. Ни Дягилев, ни дирекция Императорского балета не могли измениться ради Павловой до такой степени, чтобы весь репертуар, все собственное видение балета перестроить сугубо под нее, под ее самовыражение, под ее требования. И у Дягилева, и в Петербурге она была всего лишь одной из многих, может быть, лучшей, но все же – на чьем-то фоне, а фон менялся, он вполне мог сделаться неожиданно ярким и заслонить приму… Этого Павлова со своим эгоистическим видением мира и восприятием балета перенести не могла. Она норовила весь мир переделать под себя с тем же великолепным l’aplomb[69]69
Гонор, самоуверенность, апломб (франц.).
[Закрыть], с каким, например, самоуправствовала в музыке для своих танцев.