Текст книги "Осень на краю"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Вечерело. Нетерпение любопытных нарастало. Вдруг прошел слух, что пленных провели Покровкой. Разочарованная толпа быстро растаяла.
Шурка пошел домой, но близ часовни Варвары-великомученицы его остановил какой-то невысокий лысоватый человек в куцей фуражке, поношенной шинельке без погон и знаков различия, давно, такое впечатление, перешедшей из разряда одежды военной в разряд штатской, повседневной и даже где-то затрапезной. Вообще же встречный напоминал отнюдь не военного, а чиновника, который, может, и знавал лучшие времена, а теперь их прочно позабыл.
– Погодите, молодой человек! – вскричал чиновник. – Погодите, Христа ради! Ух, запыхался, сил нет! Вы, случайно, не с Острожной площади возвращаетесь?
– С нее, – кивнул Шурка, слегка замедляя шаг. – Ох, и народищу было! Но уже все разошлись.
– Эх, опоздал я! – всплеснул руками чиновник. – А правду говорят, будто народ там собирался и ждал, что в наш Острог императора Вильгельма посадят?
– Правда, думали, будто его в плен захватили. Вот смехота! Давно я так не хохотал! – оживленно сообщил Шурка.
– Расскажите-ка, – попросил чиновник.
Шурке жалко было, что ли? Конечно, нет. Начал рассказывать. В том числе, смеясь, про «Вильгельма дурацкого». Чиновник сначала просто так слушал, потом достал блокнот, карандаш и принялся делать какие-то почеркушки.
«Зачем бы ему писать? – не прерывая рассказа, размышлял Шурка. – Может, он из какого-нибудь городского управления? По делам пленных или, наоборот, беженцев?»
Карандаш между тем поломался, чиновник с досадой его отбросил. Пошарил по карманам, ничего больше не нашел – и с надеждой воззрился на Шуркин побитый и потертый ранец, висящий не за спиной (этак одни приготовишки ходят!), а небрежно и элегантно – на одном плече:
– Слушайте, молодой человек, вы же гимназист?
– Ну да, – кивнул Шурка.
– Так у вас же небось карандаш есть!
– Ну, есть.
– А сами про все написать сможете?
– Как это? – не понял Шурка.
– Ну как пишут? – пожал плечами чиновник. – Читали небось в газетах раздел «Происшествия»? Вот так и напишите.
– Для газеты?! – не веря своим ушам, пробормотал Шурка.
– Ну да!
– А вы что же, газетчик?
– Ну, знаете! – хмыкнул чиновник. – Газетчик – это который по Покровке носится да орет, словно очумелый: «Новое наступление противника на Западном фронте!»
Он так похоже кричал писклявым мальчишеским голосом, что Шурка невольно захохотал.
– Это – газетчик, – повторил новый знакомец. – А я – газетный репортер. Пишу то, что вы все потом читаете.
– А для какой газеты вы пишете?
– Для «Энского листка», разумеется. А вы что думали, для «Ведомостей» или «Волгаря»? – В голосе репортера прозвучало такое пренебрежение, что Шурке стало ужасно стыдно, что он мог хотя бы предположить подобное.
– Нет, нет, я так и понял, что для «Листка», мой отец его всегда читает, – быстро принялся оправдываться он. – А как ваша фамилия?
– Моей фамилии ты не увидишь, у нас у всех псевдонимы. Мой, к примеру, псевдоним – Перо.
– Перо?!
Шурка чуть не сел, где стоял, прямо в пыль дорожную.
– Здорово! Вот знал бы отец, что я со знаменитым Пером буду разговаривать...
– А кто твой отец?
– Присяжный поверенный Русанов.
– Ну ты только представь: вот открывает отец твой газету, а там – ваша фамилия... Зовут тебя как?
– Шурка... в смысле, Александр.
– Ну вот, открывает он газету, а там заметка и подпись – Александр Русанов. Прославишься! – уговаривал Перо. – И всего-то нужно для этого – сесть и написать про то, как в Энске пленного Вильгельма дурацкого ждали.
– А где писать-то? Прямо на улице, что ли? – спросил Шурка, уже сдаваясь.
– А пуркуа па? – спросил в свою очередь и Перо. – Вон, видишь, какой хороший пенечек, рядом с часовней? Садись, а я подожду. Но ты все же побыстрей пиши, а то февраль ведь, небось не июнь. Холодновато!
Ну, Шурка сел на пенек рядом с часовней Варвары-великомученицы, вынул карандаш, положил на свой твердый ранец листок, вырванный из репортерского блокнота Пера, и в две минуты описал все, что видел и слышал. Перо не успел еще папироску выкурить! Шурка заметил – он курил «любимицу публики, боевую папиросу «Кумир», о которой в «Энском листке» из номера в номер печаталась целая эпопея. «Ну сущая «Одиссея»!» – посмеивался отец, читая о новых и новых приключениях храбреца Маркела, большого любителя папирос «Кумир». Этот Маркел сначала работал на заводе, жил себе да жил, а потом его призвали в армию. На сие событие «Энский листок» совсем недавно откликнулся третьей главой «одиссеи» под названием «Маркел и «Кумир»:
Наш Маркел втянулся в дело:
Бил он немцев лихо, смело,
Быстро навык приобрел,
Как мышей, врагов колол!
Но однажды на разведке
Он застрял во вражьей сетке,
А когда стал вылезать,
Враг давай в него стрелять!
Но Маркел наш сметлив был:
Взял «Кумир» и закурил!
Как отведал немец дыма,
Пропустил он пули мимо!
И, окончивши стрелять,
Стал «Кумира» дым вдыхать.
А тем временем Маркел
Из-под проволок ушел.
И, тевтону дав по шее,
Быстро выгнал из траншеи.
Снова дым «Кумира» спас,
И в который уже раз!
Далее следовало непременное: «Любимица публики, боевая папироса «КУМИР». 20 шт. 16 коп. Упаковка заменяет портсигар. Т-во бр. Шапшал. Продолж. следует».
Словом, Перо не выкурил еще папиросу из «упаковки, заменяющей портсигар», а Шурка уже протянул ему исписанный листок:
– Готово.
Перо взглянул недоверчиво, потом принялся читать. Прочел раз, другой и третий. Лицо его оставалось неподвижным.
«Не понравилось!» – решил Шурка и почему-то ужасно огорчился. Он и сам не мог понять, отчего ему так важно, чтобы Перо одобрил его писанину. Ну, почерк у Русанова-младшего, конечно, не ахти... Нацарапал, будто курица лапой. Надо было писать, как экзаменационное сочинение, буковка к буковке!
– Что ж, – пробурчал наконец Перо, – на первый раз годится. Конечно, кое-что и кое-где придется поправить, причем поправить немало, но в общей сложности...
– Что, напечатаете? – недоверчиво прошептал Шурка.
– А то! – сказал Перо, убирая листок в блокнот.
– И когда? В каком выпуске? – чуть не подпрыгивая от нетерпения, принялся спрашивать Шурка.
– В ближайшем, – уклончиво ответил Перо. – Ты читай «Листок» – вот и увидишь однажды свое рукомесло. Вы с отцом как, подписчики или в розницу покупаете? Подписка, имей в виду, дешевле выходит.
– Я знаю, – кивнул Шурка. – Нас тетя подписала. Она обожает объявления читать – ну, знаете, про всякие такие дамские глупости, про этот, как его, «всемирно известный крем «Казими-Метаморфоза», единственно признанный женщинами мира. Бесспорно радикально удаляет веснушки, угри, пятна, загар, морщины и все дефекты лица», – процитировал он с бойкостью, делавшей честь его памяти.
– Молодец твоя тетя, знает, что читать, – рассеянно пробормотал Перо, поворачивая в сторону Большой Покровской улицы, где, как было известно Шурке, в доме Приспешникова находились редакция и контора «Энского листка». Но вдруг оглянулся: – Погоди, Русанов. Мы с тобой самое главное забыли.
Шурка думал, Перо сейчас спросит его адрес – ну а как же, ведь в газетах платят репортерам гонорары, и, по слухам, немаленькие, небось и Шурке гонорар за заметку причитается, который отправят по домашнему адресу почтовым переводом. Однако тот озабоченно спросил:
– Как ты думаешь назвать свой матерьяльчик?
Матерьяльчик! Какое слово! Шурка от гордости чуть не лопнул. И пробормотал, чувствуя, как предательски горят щеки:
– Как назвать? А может, так и назвать: «Вильгельмов ждут», а?
– «Вильгельмов ждут»... «Вильгельмов ждут»... – несколько раз повторил Перо. – Ну, не знаю, одобрит ли редактор. У нас, знаешь, редактор – сущий зверь! Какова фамилия, таков и он.
Шурка хихикнул, потому что фамилия редактора «Энского листка» была знатная – Тараканов.
Перо посмотрел подозрительно – наверное, обиделся за это хихиканье – и, не обмолвясь более ни словом, только кивнув на прощание, ринулся в сторону Дворянской улицы – так можно было изрядно сократить путь до Большой Покровки.
– До свиданья! – крикнул вслед Шурка. И пошел себе дальше по Варварке домой, даже не подозревая, что жизнь его с этой минуты совершенно изменилась.
* * *
Конечно, Варя Савельева даже представить себе не могла, что ее ожидает, куда приведет ее судьба, когда в августе 14-го года пошла записываться на курсы Красного Креста. Выяснилось, что она опоздала, – вакансий не было на две очереди вперед, то есть на три месяца! Девушки, опоздавшие со своими заявлениями, а среди них – Варя, Тамара Салтыкова и Саша Русанова, то есть Аксакова (к этому все ее подруги все еще никак привыкнуть не могли, а Варя-то уж тем паче... может, и не привыкнет никогда, хотя уже очень навострилась делать хорошую мину при плохой игре и счастливо улыбаться разлучнице!), растерянно стояли на продуваемой всеми ветрами Верхней Волжской набережной, около ворот городской Бабушкинской больницы, превращенной теперь в главный лазарет Энска, и не знали, что делать. Домой возвращаться несолоно хлебавши?
– Ну и ладно, – сказала наконец Варя, пожав плечами. – Через три месяца так через три. Подождем. Какая, по сути, разница, война в три месяца все равно не кончится, хватит на наш век раненых.
– Да, правда, какая разница? – поддержала Тамара Салтыкова со своей милой, бессмысленной улыбкой. Она никогда ни с кем не спорила, со всеми соглашалась, и эта улыбка почти не сходила с ее лица.
Конечно, полубезумную Тамару было жалко, но иногда она Варю страшно раздражала. Вот как сейчас, например.
– Нет, – покачала головой Саша. – Ждать я не хочу. Просто не могу!
– Конечно, Митя ведь на фронте, и ты должна... – забормотала Тамара.
Варя с отсутствующим видом смотрела на сизую, медлительную Волгу, видную сквозь ветви лип, высаженных на бульваре.
Она была не столь простодушна, как бедная Тамарочка, навеки впавшая в детство. Вот Варя сейчас и размышляла, поглядывая на разлучницу... Сколь мало ни побыли вместе Саша и Дмитрий, немедленно после объявления войны мобилизованный, одну ночь они уж точно вместе провели. С тех пор прошел почти месяц. Сашка наверняка беременна и знает об этом. А через три месяца будут знать все. Как с животом на курсы ходить или в палаты к раненым? Конечно, ей хочется сейчас записаться, и наверняка запишется, она ведь такая проныра... пустит в ход все отцовские связи, а они есть: с энским предводителем дворянства фон Брином, уполномоченным Красного Креста в губернии, Константин Анатольевич Русанов на короткой ноге, выиграл ему какой-то сложный процесс. Будет, будет Сашка на курсах, да и Тамарку протащит с собой, они ведь вечно вместе, словно попугаи-неразлучники! Но надеяться на то, что с ними на курсы попадет Варя, нечего. С какой радости Сашка станет для нее стараться? Да Варе и не нужны ее старания, ее благодеяния – они комом поперек горла станут! И вообще, надоело ей изображать дружбу с той, которая увела у нее жениха. Неужели Сашке не ясно, что Дмитрий только из-за денег на ней женился?!
Даже стоять рядом с Сашей стало противно. Варя наскоро простилась и сделала вид, будто торопится домой. Она взяла извозчика, но поехала не домой, а на Острожную площадь, в небольшой частный лазарет, открытый на собственные средства госпожи Башкировой, и записалась туда на дневные дежурства в палатах. Ладно, пусть ей пока доверят только читать раненым и писать для них письма домой, пусть и санитаркой придется побыть – Варя и судно вынести не погнушается. Зато к тому времени, как придет ее черед заниматься на курсах, она уже немало будет знать о работе сестры милосердия.
Однако изображать доброго ангела в чистенькой палате номер пять, которая была передана на попечение волонтерки Варвары Савельевой, привелось ей недолго. Через три дня пришел большой поезд с ранеными, и необходимо было срочно менять «полевые» перевязки и даже делать операции. Лазарет Башкировой славился большой операционной, куда иногда привозили раненых даже из общегородского Бабушкинского лазарета и из Заречной части города. Все волонтерки, палатные дежурные сестры, вроде Вари, были «мобилизованы» в помощь хирургам и милосердным сестрам.
Бог весть, что такое показалось в Варином лице главному лазаретному хирургу Полякову, только он хмуро ткнул в нее пальцем и приказал идти в перевязочную с ним, держать ему таз. Варя не совсем поняла, что это значит. С чего-то она решила, будто это будет таз для мытья рук, и очень удивилась, потому что в лазарете Башкировой имелись краны с горячей и холодной водой. К чему какой-то таз?
Очень скоро она поняла свою ошибку... Ну да, в большом цинковом тазу, который ей вручили, рук никто мыть не собирался, туда бросали – Господи, спаси и помилуй, вот ужас-то! – туда бросали осколки костей, которые хирург вынимал из гнойных ран, ругательски ругая при этом «преступников и дураков», которые так плохо делают перевязки в санитарных поездах.
Впрочем, Варя его почти не слышала. Звон осколков костей, которые падали в ее таз, казался ей оглушительным. И она ничего не видела, кроме зеленовато-желтой гнойной, смешанной с кровью каши, из которой Поляков извлекал белые осколки...
А запах, Боже, этот запах заживо гниющего тела!
«Надо скорей выйти», – вяло подумала Варя, и это была ее последняя связная мысль. Впрочем, девушка еще помнила, как сунула кому-то таз, как двинулась, не чуя ног, к двери, как вышла из перевязочной в прохладу коридора...
Очнулась Варя, лежа на койке в какой-то палате, отгороженная от раненых ширмочкой. Рядом сидела сама хозяйка лазарета, госпожа Башкирова. Больше возиться с Варей оказалось некому: все были заняты с ранеными. Сочувственно покачивая головой и приговаривая: «Ничего, ничего, вы, главное, не волнуйтесь, моя бедняжка!» – хозяйка дала Варе стаканчик с валериановыми каплями и велела лежать тихо, приходить в себя, а если удастся, то немножко вздремнуть.
Варя капли выпила и закрыла глаза. Госпожа Башкирова еще немножко посидела рядом, а потом тихонечко вышла: решила, знать, что «бедняжка» заснула. Но Варя не спала. Она и в самом деле чувствовала себя ужасно жалкой и несчастной, воистину бедняжкой. Ей было скверно – на душе и в желудке, она клялась себе, что ни за что не вернется в эту ужасную перевязочную!
Однако постепенно капли подействовали, и Варя немного пришла в себя. Кое-как сползла с койки и вышла в коридор. Боже, да он полон носилками! Вон сколько народу своей очереди на перевязку ждет!
Раскаяние терзало ее: люди мучаются, а она не может быть им полезной. Не может облегчить их страданий. И всему виной слабое нутро. Неужели нельзя пересилить себя? Ради других? Неужели нельзя?!
По коридору шла госпожа Башкирова:
– Вам уже лучше, моя милая? О, ваше личико порозовело, прекрасно. А я только что из операционной. Там работа идет вовсю! Наш доктор Поляков уже перешел туда и просто чудеса медицинские творит, истинные чудеса! Хотите посмотреть?
Варя не посмела возразить...
Госпожа Башкирова ввела ее в большую комнату, блещущую светильниками. Вокруг стола толпилась масса народу, все в одинаковых белых халатах. Госпожа Башкирова подтолкнула Варю, и та увидела человека, лежащего ничком. Доктор Поляков что-то делал с его спиной. Варя увидела окровавленные руки хирурга, которыми он держал какие-то белые жилы... наверное, вытянутые из спины раненого!
В глазах снова потемнело, Варя пошатнулась...
– Вам, кажется, дурно? – испуганно спросила госпожа Башкирова, охватывая ее за талию.
– Уйдемте, уйдемте отсюда, – пробормотала Варя, сама себя не слыша из-за шума в ушах, и, поддерживаемая госпожой Башкировой, вышла из «этого ада», как про себя окрестила теперь и операционную – вслед за перевязочной.
И тут хозяйку лазарета окликнули.
– Посидите-ка вот здесь, в холодке, вам станет легче, – торопливо сказала она Варе. – Вот здесь, на диванчике.
Диванчик (он почему-то был зеленого цвета, клеенчатый) стоял на лестничной площадке, и здесь в самом деле было прохладно, хорошо продувало сквозняком. Варя словно видела себя со стороны: сестра в форменном сером платье, в переднике, в косынке с красным крестом сидит на странном зелененьком диванчике, скорчившись, закрыв лицо руками, и имеет ужасно жалкий вид...
Вот стыдобища-то!
«Всё, всё, всё!» – грозно сказала себе Варя, оторвала себя от зеленой скользкой клеенки и двинулась по коридору в проклятущую операционную.
Храбро открыв дверь, она остановилась – было страшно, страшно, страшно! Как ребенку, который боится войти в темную комнату, где, очень может быть, прячется домовой или даже оживший мертвец! Но Варя строго сказала себе, что так распускаться сестрам милосердия нельзя, и переступила-таки порог.
Старшая медицинская сестра грозно на нее посмотрела. А Варя не отрывала взгляда от руки, которую сестра держала в своих. Рука (слава те, Господи!) была не отрезана (Варя уже всего ожидала, самого страшного!), а принадлежала мужчине, лежащему на столе. В руке была большая, жестоко развороченная рана, и сквозь лохмотья раскромсанных мышц виднелась кость.
У Вари тотчас заныло в затылке и ладони похолодели, стали влажными... К счастью, старшая сестра повернулась, загородив эту ужасную руку с этой ужасной раной, и начала накладывать повязку. В следующий раз Варя увидела руку, когда та уже была перевязана, приобрела вполне пристойный, даже уютный и отнюдь не пугающий, а внушающий сочувствие вид.
– Савельева, отведите раненого в палату, – сказала старшая сестра сухо, но в глазах ее мелькнуло сочувствие.
Трудно было сказать, кто кого сильнее поддерживал, санитарка раненого или он ее, когда они брели по коридору...
Варя уложила раненого на кровать. Он выпил воды, а потом попросил написать письмо его жене. Оказывается, с тех пор как солдат был ранен, он ничего не сообщал ей о себе: боялся, что умрет, и не хотел писать печальное письмо. А сейчас доктор рану прочистил, выпустил из нее гной, а значит, «антонов огонь» ему больше не грозит и можно подать весточку.
Санитарка принесла чаю и раненым, и Варе. Выпив его, Варя немедленно почувствовала себя лучше и охотно взялась за карандаш. Кажется, ни одно письмо на свете она не писала с таким удовольствием! Этот адрес: деревня Вяземская Х-го уезда Приамурской губернии, Донцовой Марье Илларионовне, – она помнила потом долгие годы и даже имена всех родственников, которым передавались теплые приветы, помнила. Среди несчетных Павла, Игната, Захара, Лукерьи, Дарьи, Аксиньи, Натальи и прочих дважды прозвучало имя Макар. Варя решила, что раненый (его, к слову, звали Назар Семенович) ошибся, но нет, потом оказалось, что у него в родне и впрямь два Макара: младший брат, который живет не в деревне, а в городе Х., трудится там на заводе «Арсенал», и младший сын, названный в честь отцова брата. Отчего-то и эти Макары запали в Варину голову, как знак чего-то доброго, надежного, приятного. Да уж, конечно, приятней было приветы им передавать, чем обонять запахи крови и гноя, которыми наполнены операционная и перевязочная!
Девушка устыдилась своих мыслей, да так, что в жар бросило. Никому из тех, кто трудится в этих двух страшных комнатах, даже поесть-попить некогда, столь много у них работы, а она тут сидит, чайком балуется да Макарам приветы передает!
Письмо было закончено, и Варя снова заставила себя приблизиться к перевязочной. Ее встретили легкими улыбками, но она постаралась не обращать ни на что такое внимания и, хотя несколько раз выходила продышаться на лестничную площадку, на зеленый клеенчатый диванчик, все же потом возвращалась в перевязочную вновь. И так до конца дня. Да, ей все время хотелось убежать из больницы, ей было тяжело и страшно, но она боролась с собой, как с врагом, и победила-таки. Покидала она лазарет одной из последних, хотя знала, что отцовский экипаж давно ждет у подъезда.
Когда Варя вышла наконец на Острожную площадь, ей показалось, что никогда вечерний воздух не был так свеж. Она с удовольствием пошла бы домой пешком: жалко было садиться в коляску, которая повезет ее слишком быстро, хотелось дышать, дышать, без конца дышать этим чистым, невероятно чистым, золотисто-розовым, как закатное небо, воздухом, уже чуть напоенным тонким ароматом близкого осеннего увядания, – но у Вари не было сил даже стоять, не качаясь, не то что гулять!
Ночь она спала без сновидений, но беспрестанно чувствовала усталость во всем теле. Страшным казалось, что к восьми утра нужно снова будет ехать в лазарет, и утром у нее чуть не сделалась истерика оттого, что показалось: вчерашнее платье насквозь пропахло гноем и кровью... Перепуганные мать и горничная подали ей другое платье – предусмотрительно заказывали два комплекта сестринской формы, чтобы было во что переодеться в случае чего... вот этот «случай чего» и настал! Варя надела чистое и немного успокоилась. Позавтракала очень плотно – за вчерашний день маковой росинки, кроме того стакана чаю, во рту не имела, некогда было поесть. Кто знает, может, и сегодня такое ее ждет?
Этот день прошел гораздо лучше. Варя почти не выходила из перевязочной и даже присутствовала на двух операциях. И все сошло хорошо! Без обмороков и обмираний!
Варя выдержала, даже когда доктор особыми щипцами доставал кусочки раздробленных костей, и они трещали каким-то ужасным, хватающим за душу треском!
Снова ей велели сопроводить раненого до постели (он тоже был определен в ее пятую палату) и дежурить около, пока не отойдет он после наркоза.
– Ну что, сестрица, много у Васьки разбитых костей извлекли? – спросил его сосед по кровати.
– О, да вы знакомы? – удивилась Варя.
– Ну как же не быть знакомыми, коли мы земляки? Оба пензяки толстопятые, – хохотнул раненый. – Ваську пулей «дум-дум» поранило. Слышали про такую?
– Нет, – покачала головой Варя, которая в ту пору, разумеется, ни про какой «дум-дум» и слыхом не слыхала.
– Ну, это страшенная штука! – покрутил головой «толстопятый пензяк». – Так называются разрывные пули. У нас многие через них жестоко пострадали. Вот слушайте, что расскажу вам. Уже перейдя через австрийскую границу около Томашева, мы ночевали в австрийской деревне. Здесь были пленные. У одного из них были найдены странные пули в отдельном футлярчике. «Для чего у вас такие пули?» – спросил наш командир. Он слышал про пули «дум-дум», но раньше не видел. Пленный отвечал: «Наше военное начальство раздало такие пули самым хорошим стрелкам и приказало стрелять ими только в офицеров». – «Почему же только в офицеров стрелять?» – удивился наш ротный. «А для того, чтобы они не могли возвратиться в действующую армию, если даже будут только ранеными». Ну так вот, – продолжал раненый, – видать, тот австрияка, который в Ваську пульнул этим «дум-думом», ослеп, коли его за офицера принял. А может, ему все равно было, главное, боезапас израсходовать. Хорошо, в голову не попал, а то бы все Васькины мозги наружу вылетели.
Варя почувствовала, что у нее похолодели руки.
– Ладно тебе барышню пугать, – сказал вчерашний знакомец по имени Назар Семенович Донцов. – Вот я знаете что слыхал?
– Ну, что? – лениво отозвался пензяк.
– Что немцы еще похитрей «дум-думов» ваших штуковину придумали. Называется – стеклянные пули. Чтобы пули не разбивались, когда трутся о стенки дула, они заключаются в медные кружки. А когда пуля в тело попадает, она делает почти такое же ранение, как обыкновенная, но, угодив в кость, разбивается и производит очень тяжелое ранение.
– Врешь ты небось, Назар Семеныч, – сказал пензяк. – Сочиняешь! Стеклянные пули... Экая чепуха!
Честно говоря, Варе тоже казалось, что никаких стеклянных пуль не бывает и быть не может. Правда, потом, за те три месяца, пока не пришел ее черед идти на курсы Красного Креста и она не покинула лазарет Башкировой, ей привелось увидеть и последствия ранения стеклянными пулями, и обожженных она видела, и газами отравленных, и людей, у которых части тела были вырваны осколками артиллерийских снарядов, и ослепших, и тех, кто не мог сам есть из-за ранения в челюсть, так что приходилось им в горло вставлять трубку-воронку и с трудом пропихивать туда мелко протертую пищу...
А также она узнала, что руки хирургов на операциях кажутся глупеньким барышням окровавленными потому, что густо смазываются йодом – для дезинфекции, а какие-то белые жилы, которые хирурги якобы тянут из тела, на самом деле – нитки, обычные шелковые нитки, которыми зашивают раны...
Вот так – все было просто и обыденно в том новом мире, где теперь обитала Варя Савельева. Просто – и в то же время сложно, страшно. Ведь этот мир граничил со смертью столь тесно, что раньше ей такое даже представить было невозможно. Она начала ощущать эту слитность и неразрывность жизни и смерти еще в госпитале, ну а потом, когда после окончания курсов уехала волонтеркой в действующую армию, ей вообще стало казаться, будто она – некий пограничник, постоянно находящийся в дозоре. Она неусыпно, бдительно, неустанно охраняла жизнь от смерти. Иногда это у нее даже получалось.
* * *
На Барабашевской, на мосту через Чердымовку, водовозная бочка провалилась колесом между двумя разошедшимися досками. Возчик ходил вокруг, хлопая себя по бокам и громко причмокивая губами. Старая чалая кобыла этого звука пугалась и нервно дергалась, отчего колесо приподнималось было, а потом оседало в щель еще глубже.
Ох уж эти мосты через помойные речушки Плюснинку и Чердымовку, перерезавшие город Х. между тремя «горами» – главными улицами! Сколько раз на них проваливались телеги и всевозможные повозки! Иной раз проще и скорей было перебраться по камушкам, пешком, чем брать извозчика. Марина так и делала. Да и денег у нее не было лишних. Впрочем, даже ходьба влетала в изрядную копеечку. Башмаки так и горели на ее быстрых ногах, а предметы сапожного ремесла в военные годы вздорожали непомерно. Некоторые женщины, те, что победней, уже обзавелись «стукалками», которые мастерски умели шить китайские сапожники. Вернее, не шить, а перешивать из верховок старой обуви, которые хитрым образом прикреплялись к деревянным подошвам. Однако Марина до такого не дошла: Сяо-лю придумала, где можно раздобыть материал на подшивку туфель. Теперь у Марины всегда были прочные подметки, а когда ее пациентки начинали при ней жаловаться на «сущую беду», которая настала теперь с обувью, она просто отмалчивалась.
Это никого не удивляло. Окружающие привыкли, что ссыльная фельдшерица – великая молчунья, и ничего иного от нее не ждали. Главное – дело свое пусть хорошо исполняет!
Марина старалась изо всех сил, хотя в ее распоряжении было совсем немного средств. Банки ставить она умела отменно, а также пиявки и клистир. Ну, еще горчичные обертывания делала... А главное, она каким-то образом внушала удивительное спокойствие и больным, и их родственникам: внушала этим своим сосредоточенным молчанием, румяным щекастым лицом, крупным телом, тяжелой поступью своей, оживленным блеском карих выпуклых глаз (из-за которых она когда-то заслужила прозвище «Толстый мопс» или просто «Мопся»), коротко остриженными каштановыми волосами, которые раньше были гладкими и прямыми, а от амурской воды вдруг, ни с того ни с сего, сделались пышными и кудрявыми. Внушала и черной одеждой своей – она теперь носила только черное и объясняла, что это траур по отцу, а также и по мужу, с которым так и не успела обвенчаться. Ну да, ведь она не успела обвенчаться с Андреем Туманским прежде всего потому, что тот этого не предлагал, а потом он как бы умер для нее, а Игнатий Тихонович Аверьянов, конечно, уже давным-давно был пожран злодейским раком, так что Марина не столь уж сильно и врала доверчивым своим слушателям. Тому же впечатлению способствовали большой старый медицинский саквояж с красным облупившимся крестом на боку – американский кожаный саквояж, подаренный сестрой Ковалевской, а той доставшийся от какого-то врача, убитого на тех самых «сопках Маньчжурии», о которых поется в песне. А особенно почему-то (Марина это знала и немало смеялась под незамысловатой житейской магией, которая так властна над обывательскими сердцами) успокаивала она своих пациентов большим старым черным зонтиком, который Сяо-лю нашла на какой-то помойке и с восторгом притащила хозяйке. Зонтик совершенно невероятно нравился ее пациентам, особенно маленьким. Их мамаши часто просили Марину Игнатьевну раскрыть зонтик над постелью больного ребенка (да и над взрослыми больными случалось его открывать!), уверяя, что после этого определенно наступает улучшение. Марина, конечно, не отказывала делать это, хотя в душе гомерически хохотала над глупыми суевериями. Главным для нее было, что сама она всегда защищена от проливных амурских дождей, не столь частых и нудных, как в Энске, зато внезапных, буйных, порой принимавших характер если не тропического, то субтропического ливня. И на этот зонтик было очень удобно опираться, когда улицы превращались в скользкие глинистые склоны (вот как сегодня, после обильного ночного дождя), а в темноте, переходя ненадежные мосты, он помогал нащупывать дорогу. Худо-бедно освещена в Х. была только главная улица, ну а на прочих тусклые керосиновые фонари торчали лишь на перекрестках, середины же кварталов тонули во мраке.
Марина уже почти поднялась по Барабашевской, когда с Муравьево-Амурской донеслись звуки духового оркестра, игравшего похоронный марш. Она прибавила шагу и вышла на главную улицу как раз вовремя, чтобы увидать хвост похоронной процессии, шествующей от Соборной площади, что находилась на высоком амурском берегу, к кладбищу.
В Х. питали слабость к торжественным похоронам. Погребальная контора «Конкордия» процветала! Служба «мортусом», участником погребальной команды (название сие проистекало от французского слова «mort», что означало – смерть), считалась делом весьма почетным и хлебным. Единственной трудностью для высоких, представительных «мортусов», облаченных в рабочее время в черные длиннополые одеяния вроде ряс и фетровые черные шляпы, стянутые парчовой тесьмой, было хранить на лице торжественно-печальное выражение. Впрочем, выражение сие требовалось лишь в то время, когда «мортусы» следовали по бокам траурной колесницы, запряженной вороными (большей частью – подкрашенными) лошадьми с черными султанами на головах. При возвращении с кладбища, усевшись на том месте, где совсем недавно стоял черно-серебристый, обитый глазетом гроб, после изрядного количества водочки, выпитой на помин души раба Божьего имярек, «мортусы» имели самый развеселый вид, шляпы свои держали под мышкой и галдели почем зря.
Марина задумчиво глядела вслед процессии. Интересно бы знать, не для этого ли покойника была вырыта та могила, в которую она нынче ночью свалила «хунхуза», убитого неизвестным «капитана»?