444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Арсеньева » Осень на краю » Текст книги (страница 11)
Осень на краю
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 04:07

Текст книги "Осень на краю"


Автор книги: Елена Арсеньева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 26 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

– Так точно, понятно, васкородие, – хором, со смехом ответили они.

Через три дня пошли на позицию. Солдаты были настроены бодро и весело. К Дмитрию подскочил один из взводных, сверхсрочный унтер-офицер Кулешов:

– Позвольте доложить, васкородие... Солдаты оченно довольны, васкородие, что вы им про баб напомнили. Веселые теперь стали, больно уж смешно им показалось, как вы сказали, что бабы на деревне заклюют их. Теперь они постараются, васкобродь!

– Ну что же, слава Богу, что нам удалось ободрить их такими пустяками.

– Так точно, слава Богу. А вот другие не могут так насмешить, васкородие...

Что-то невыносимо фальшивое показалось Дмитрию в последних словах. Он не выносил желания выслужиться.

– Ну что ж, значит, они не клоуны, только и всего, – сказал сухо. – Между прочим, я тоже. Так что ежели низшие чины будут ждать, что я их каждый день веселить стану, то ждут они этого напрасно, так им и передайте.

Неведомо, в каких красках Кулешов передал солдатам слова ротного, но что-то явно передал. С тех пор Дмитрий видел перед собой только оловянные глаза и слышал истовое:

– Так точно, васкородие!

Или:

– Никак нет, васкородие!

Дмитрий совершенно точно знал, что упрекнуть себя ему не в чем: за чужими спинами в атаках он не прятался, старался быть, как у Лермонтова, «слуга царю, отец солдатам», однако некая стеночка имела место быть между ним и подчиненными, и пробивать ее не имел желания никто: ни ротный, ни низшие чины. Но таких вот откровенно издевательских смешочков, как сейчас, слышать не приходилось.

«Гадость», – подумал он в первую минуту с тяжелым чувством. Но постарался прогнать это ощущение: впереди бой, вон, обозы санитарные идут с той стороны, мало ли кого из них, из его роты, повезут таким образом через несколько часов, так стоит ли собачиться?

Мимо провезли раненых. Дмитрий вспомнил, как в первые дни, встречая скорбные встречные обозы, он не понимал, почему у раненых такие заостренные черты лица, точно у мертвецов. Для него это казалось странным и непонятным. «Ну, трудно, – думал он, – ну, больно, но не до такой же степени, чтобы так измениться в лице!» Потом он уже стольких раненых повидал, что понял – зарекаться вряд ли стоит: никто не знает, какое у него будет выражение лица, когда понесут на носилках...

Не доходя за версту до находившихся в бою войск, сделали небольшую остановку: для раздачи людям сахару и хлеба.

Выяснилось, что рота будет наступать по направлению к стоящей на холме ветряной мельнице, а дальше – на лес, где происходит самый бой. Ружейная и пулеметная трескотня доносилась отчетливо, но впереди – кроме леса – ничего не было видно. Мимо, со стороны боя проскакало во весь опор несколько казаков, то и дело почему-то оглядываясь назад...

Вскоре роте было предложено рассыпаться в цепь и дальнейшее движение продолжать уже цепью. Опять сделали остановку. Рота Аксакова в числе других была назначена в передовую цепь. Дмитрий объявил это. Многие сняли фуражки и начали истово креститься. «Господи, благослови!» – звучало со всех сторон.

Дмитрий пробежал взглядом по лицам. Лица были недовольные и злые. На некоторых отчетливо читалось выражение: «Ага, нашими телами дыры затыкают!»

«Черт, – подумал Дмитрий с внезапным, щемящим холодком, – никогда я таких лиц раньше у них не видел. И смешочков раньше не слышал. Что произошло? Распропагандирована рота, да? Как же это я прозевал? Когда это случилось? Вроде бы не водилось здесь агитаторов...»

Кто-то из знакомых офицеров говорил ему, что пропагандистские удары выбьют столько же жертв, сколько пули и снаряды. Дмитрий вспомнил одну из листовок, которые сбрасывались с немецких аэропланов, – обращение Вильгельма к своим солдатам, переведенное, однако, на русский язык... Ну да, этакая маленькая любезность противнику!

«Воины мои! – провозглашал германский император. – Вот уже наступила вторая Пасха, которую вы встречаете не среди своей семьи, а в открытом поле, где свистят вражеские пули и раздаются стоны умирающих за дорогую родину ваших товарищей и где витает постоянный страшный призрак ежеминутно грозящей смерти.

За все время войны вы показали свое геройство.

Ваше терпение и силы ваши не только не уменьшились за все время, а наоборот, с каждым днем все увеличиваются.

И во всем этом я вижу залог нашей победы над всеми врагами и блестящей будущности дорогой для нас всех Германии.

Правда, противники наши весьма сильны и коварны, а поэтому война еще может затянуться, но конечный итог войны уже вполне ясен теперь: наш могучий одноглавый орел сломит их под свои когти, и по всему миру разнесется слава германского оружия.

Что осталось у наших врагов?

Польша – наша.

Сербии и Черногории больше нет.

Их же участь разделила Бельгия, а также Прибалтийский край России.

Недалеко и то время, когда падут и прочие области и города, находящиеся уже почти в наших руках, и тогда противник первый заговорит о мире.

Поздравляя вас, мои милые и храбрые воины, я выражаю надежду, что следующую Пасху нам удастся праздновать, почивая на лаврах, созданных вашими руками, вашей кровью, жизнью ваших погибших товарищей, которые на многие столетия послужат эмблемой могущества Германии.

Вильгельм II».

– А что ж наш-то чего-нибудь такого не написал? – проворчал тогда Назар Донцов, прочитав листовку.

Наш-то не написал... А не написал ли кто-то вместо него то же самое, что выкрикивают на митингах эти мерзкие агитаторы? Не передаются ли здесь тишком, украдкой, от одного к другому, листовки, отпечатанные в какой-то подпольной революционной типографии?

«Их гоняют, их колотят, их арестовывают, но они возникают снова и снова, – мрачно думал Дмитрий. – Словно некие распропагандированные большевиками Девкалион и Пирра снова и снова сеют этих каменноголовых агитаторов... Все многообразие их словес сводится к одному: штык в землю и айдате обратно, помещичью землю делить, превратим войну империалистическую в войну гражданскую. Идиоты, о, какие идиоты... Неужели они не понимают, что сейчас, хоть это и звучит чудовищно, только война удерживает Россию в состоянии относительной стабильности?! Вот говорят: какой ужас эта война, все сошло с места, все сдвинулось, сколько людей всего лишились, превратились в беженцев, предприятия эвакуированы на восток (сколь мне известно, даже в нашем богоспасаемом патриархальном Энске теперь сделался мощный промышленный центр)... Да, все верно. Но это ничто по сравнению с тем, что начнется, когда солдатская масса, отвыкшая за два года работать, привыкшая ничего не делать, а только убивать, причем убивать безнаказанно, отхлынет на восток. Этот процесс может пройти безболезненно только в том случае, если Россия выйдет победительницей из войны и сможет диктовать свою волю побежденному противнику, на равных делить лавры со своими союзниками. Тогда солдаты, возвращаясь по домам, понесут на своих штыках победу и славу России. В противном случае – смерть тем, кто, по их представлениям, отторгнул их от родного дома на долгие годы совершенно напрасно, жирея и богатея на их крови и слезах их жен и детей. Ну, понятно, когда русский человек начинает махать топором, он сильно не выбирает, кого именно бьет, старого или малого, правого или виноватого... Мы, офицеры и солдаты, те, кого можно назвать истинными патриотами, кто – еще? пока? – не распропагандирован губительными идеями революционеров, мы будем делать все, чтобы этого не случилось, чтобы ошалелая от революционного угара Россия не очутилась в один страшный момент в кольце стран, которые отнюдь не пожелают распространения губительных идей на своей территории и начнут уничтожать нашу державу всеми силами и воистину всем миром...»

Кажется, ни о чем в жизни так не жалел Дмитрий, как о том, что когда-то, потворствуя своим слабостям, ненадолго нюхнул ядовитого дыма, якшался с теми, кто разжигал огонь, говорил с ними на одном языке, пачкал руки в той же грязи, что и они! Это были, можно сказать, детские шалости и глупости, однако из-за них он погряз в паутине, возможности выбраться из которой пока не находил, из-за них подвергал опасности семью.

– Да появись хоть кто-то из них в моей роте... – пробормотал яростно. – Не уйдет живым!

Неприятное лицо Полуэктова всплыло в памяти. Всяких трепачей видеть приходилось, однако именно этот отчего-то стал для Дмитрия олицетворением агитаторов, заслуживающих только пули, больше ничего.

Даже не военно-полевого суда – только пули.

Больше ничего!

Скомандовали вперед.

– С Богом, вперед! – крикнул Дмитрий.

Рота поднялась.

Местность была адски «пересеченная». Приходилось то опускаться в глубокую лощину, то вновь подниматься на возвышенность. Это крайне изнуряло людей.

Разрывы немецких тяжелых снарядов происходили почти беспрерывно над одним мостом на опушке леса, несколько впереди и влево от наступающих. То и дело появлялись вдруг черные клубы дыма, сопровождавшиеся потом звонким, отчетливым грохотом.

Взоры невольно притягивало к этому зрелищу...

За мельницей снова простиралась довольно глубокая лощина, которая тянулась уже вплоть до самого леса. На скате холма, обращенном к противнику, было приказано временно окопаться. Из лесу по-прежнему доносилась отчаянная пулеметная трескотня.

Вот оттуда появился всадник, подскакал к Дмитрию. Он оказался артиллерийским поручиком.

– Голубчики, ради Бога, помогите! – кричал он. – Вывезите орудия! Прислуга и лошади частью перебиты, частью ранены... Пожалуйста, сделайте милость! Жалко бросать орудия!

Дмитрий вспомнил этого поручика – видел его несколько дней назад в местечке. В тот день по улицам проходило несколько гаубичных батарей. Дмитрий невольно залюбовался: орудия все новенькие, словно «с иголочки», хотя вряд ли такое выражение можно применить к артиллерийской батарее. У солдат, находившихся при гаубицах, тоже был веселый, праздничный вид. Когда батарея приостановилась на дорожной развилке, молоденький поручик с разбегу вскочил на ствол пушки и попытался пойти вприсядку, но поскользнулся, начал падать – ловко спрыгнул... Его безусое смуглое лицо было исполнено мальчишеского восторга.

Теперь оно казалось постаревшим втрое и все равно мальчишеским – наверное, от слез, блестевших в глазах. Поручик и не пытался скрыть их.

Да, бедняга волновался ужасно, даже плакал. Он снова поскакал туда, в лес, к своим орудиям. Дмитрий отчаянно оглянулся. Что он мог сделать без приказания начальства? Донес об этом батальонному, прося его назначить хотя бы один взвод для вывозки орудий. Посыльный от командира еще не вернулся, а из лесу начали медленно выезжать повозки отходивших частей... Дорога проходила неподалеку. Дмитрий вышел на нее и спросил одного из встреченных офицеров, в чем дело.

– Милые, продержитесь немножко, мы быстро устроимся у вас в тылу и сейчас же снова присоединимся к вам... Немцы, подлецы, отчаянно напирают...

– А как же артиллеристы? – пробормотал Дмитрий, не сознавая, что говорит вслух. – И где же мой посыльный?! – И вдруг вскричал: – Второй взвод, отправляйтесь помочь артиллеристам!

В ту же минуту он увидел бегущего человека. Это был его посыльный к батальонному командиру.

– Не велено! – прокричал посыльный, размахивая рукой. – Не велел батальонный рассредоточиваться! Сказал, пускай артиллеристы справляются! А нам – отступать!

Дмитрий оглянулся на второго взводного. Тот стоял с видом облегчения.

– Что ж это, господин штабс-капитан? – пробормотал, укоризненно глядя на Дмитрия. – Что задумали? В нарушение приказа?

Отступать? Да ведь только что с Богом в атаку готовились?!

Чувство невольного разочарования охватило Дмитрия. Точно чего-то не сделал, самого важного в жизни...

Начали медленно отходить. Поравнялись с массивной, таинственной мельницей, крылья которой перед самым носом у пехоты резко качнулись. Напряженным нервам Дмитрия вдруг почудилась насмешка в этом движении. Рука дернулась к кобуре.

«Что со мной?! – одернул он себя, спохватившись. – С ума схожу?» И с ужасом осознал, что пристрелит всякого за любую насмешку.

Впереди, правее леса, дальше к западу, Дмитрий увидел в бинокль в мутной синеватой мгле, как выезжала на новую позицию немецкая артиллерия...

– Вот обстрелять бы нам теперь этих молодчиков, – сказал Дмитрий шедшему рядом Назару Донцову.

– Из орудий можно бы. А из ружей бесполезно – пули не достанут до них, далеко! – ответил он.

«Из орудий!» – угрюмо подумал Дмитрий.

Пока шли цепью по лощине, все было благополучно. Но едва поднялись на бугор, по которому пролегала дорога, и построились в походную колонну, как вдали раздалось несколько глухих орудийных выстрелов. Снаряды с воем понеслись к военной колонне...

Стреляла, очевидно, та самая немецкая батарея, которую Дмитрий видел выезжавшей на позицию.

Страшный грохот раздался вдруг над головой, и осколки с воем полетели в разные стороны. По счастливой случайности никто не был ранен. Но пришлось снова рассыпаться в цепь, чтобы меньше нести потерь от артиллерийского огня противника.

Залпы, один за другим, неслись вслед, снаряды рвались высоко над головой, не причиняя ни малейшего вреда... Впрочем, одному солдату ударило осколком в «скатку» шинели. Сшибло с ног, но, кроме ожога на шинели, ничего не произвело.

– Бог шельму метит, – проворчал Назар Донцов.

– В чем же его шельмовство? – устало оглянулся Дмитрий.

Донцов промолчал.

* * *

Призрак появился вечером.

Грачевский вернулся из театра (он был занят только в первом акте) и по пути зашел в лавку, которая размещалась внизу доходного дома на Рождественской улице, где он снимал квартиру. У входа стояла пьяная, довольная собой старуха в заплатанной летней кофте и нараспев бормотала:

– И с широкой вас, и с глубокой вас!

Грачевский глянул на нее дикими глазами. Старуха, довольная, захохотала.

– Да ничего, – махнул рукой лавочник, увидев его испуганное лицо, – это Матрешка из ночлежки андреевской. Она добрая, а что с Масленой поздравляет, так разве ж оно плохо?

Грачевский смекнул, что «широкая», а также «глубокая» – это о раздольной госпоже Масленице.

– Не поздновато ли в августе Масленую праздновать? – пробормотал Грачевский. – Вроде бы она в феврале была...

– Да какая разница, февраль или август? – философски пожал плечами лавочник. – Не все ли равно?

Лавочнику, похоже, было и впрямь все равно, потому что он был одет в подшитые кожей валенки и овчинную безрукавку поверх бурой, усыпанной черным горошком рубахи. Да уж, в лавочке было студено – как говорится, «под кроватью квас мерзнет».

Грачевский оглядел полки. Товару в лавке, ежели считать по-прежнему, – всего лишь на сотню-другую рублей, а ежели на нынешние «боны» или «марки», заменившие деньги, – много будет. Но в основном чай, чай и чай – разных видов и фасовок.

– Вам чего, милостивый государь? – спросил лавочник. – Чем богаты, тем и рады. Ежели карточки отоварить желаете, то нынче ничего нет, кроме чаю да масла.

– Чаю я возьму, – кивнул Грачевский, – да сахару еще, да полфунта масла коровьего.

– Эва! Где ж вы нынче в лавках масло коровье видели?! – удивился лавочник. – Ровно на годочек отстали от жизни. Разве что на базаре на Мытном сыщете в базарный день, а у нас только подсолнечное.

– Ну ладно, за маслом я кухарку с бутылкой пришлю, – вздохнул Грачевский. – А пока ты мне сахару дай и чаю.

– И мне тоже, – послышался мужской голос за его спиной.

– Эвона! – сказал лавочник с испуганным выражением. – Как же это ты, мил-человек, порскнул, что я тебя не приметил?

– Да вроде ногами вошел, – сказал высокий, сильно сутулый человек в донельзя обтрепанной шинели. Вид у одежонки был такой, словно ее обладатель не прошел, а прополз в ней по всем фронтовым дорогам, причем и на брюхе елозил, и на спине, и на боках. На ногах мужчины были столь же безобразного вида сапоги, а на лоб была низко надвинута солдатская фуражка с поломанным козырьком. Темно-русые, кое-где смешанные с сединой патлы обрамляли бородатое лицо.

Всем была бы хороша улица Рождественка, на которой жил Грачевский, кабы часть ее не была занята ночлежными домами для самого отъявленного отребья! «Разве что съехать отсюда?» – угрюмо спросил себя в который раз Грачевский и в который же раз твердо ответил: «Непременно надобно съехать!» Но он так же твердо знал, что никуда отсюда не денется: только на Рождественке, которую в Энске гораздо чаще называли Миллионкой, можно в любое время суток достать любой «марафет» – и морфий, и кокаин, – причем по самой бросовой цене даже и сейчас, в военную пору, когда все лекарства вроде бы стали наперечет. Грачевский был застарелым морфинистом и алкоголиком. По всей России действовал «сухой закон военного времени», однако на Миллионке люди с деньгами и связями пили отнюдь не только денатурат, за который теперь стояли в монопольках длиннющие очереди. Коньяк «Шустовский», который Грачевский пивал и в прежние, мирные времена, он пил и нынче. Другое дело, что обходилось это гораздо дороже, и если раньше «Шустовский» можно было купить в любом магазине, то нынче для добычи коньячку следовало знать некие ходы и выходы. Грачевский их, конечно, знал...

– Чего угодно? – спросил меж тем лавочник, неприязненно глядя на солдата, который так и шарил острым глазом по полкам.

– Фунт сахару.

– А чаю не потребуется? – настороженно буркнул лавочник.

– Чай у меня свой есть, – хмыкнул солдат. – Ты мне сахару продай, да лучше не песку, а пиленого аль колотого.

– Ого! – удивился лавочник. – Ты, мил-человек, как с печки упал. Где это нынче пиленый да колотый? Еще скажи, рафинаду тебе.

– Отчего ж, можно и рафинаду, – согласился солдат, и в голосе его прозвучала издевательская нотка.

– Смеешься?! – так и вызверился лавочник. – Небось и за песочек спасибо скажешь!

– Ну что ж, давай песку, – согласился солдат все с той же издевательско-покладистой интонацией. – Фунта два возьму.

– Фунта два?! – вспыхнул лавочник. – Положено – фунт в руки по карточкам! Карточки у тебя есть?

– А как же, – кивнул солдат.

– Зато сахару у нас нету! – мстительно выкрикнул лавочник. – Коли одного сахару надо, в управу ступай, а мы им не торгуем-с! Лампасье продадим! – И он возмущенно обернулся к Грачевскому: – Сахару по пуду на неделю дают, а без сахару никто чаю не берет. Как тут быть, чем тут жить? Оптовикам хорошо: мы к ним со всем почтением, только не откажи, Христа ради, а нас наш покупатель костит почем зря. Оптовик в стороне, а мы в бороне!

– Небось господину-то сахар продашь? – мягко спросил солдат и повернулся к Грачевскому.

Тот пришел в лавку, держа в руках газету, которую не успел прочитать днем между репетициями. Сейчас газета упала на грязный, затоптанный, семешной шелухой заплеванный пол, да так и осталась лежать.

Освободившаяся рука Грачевского медленно поползла ко лбу – сотворить крестное знамение.

Солдат смотрел с любопытством, лавочник – несколько ошарашенно.

– Ну чего? – спросил солдат, когда рука Грачевского вдруг замерла на полпути. – Креститься задумал? Так давай, крестись. Только я ведь все равно никуда не денусь. Небось не черт!

Грачевский руку до лба так и не донес – прикрыл ею глаза.

– Вы чего это, господин? – с любопытством спросил лавочник.

– Так, ничего, – пробормотал Грачевский, опуская руку и открывая глаза. И тотчас принялся оглядываться с диким, изумленным выражением.

– Да вы чего?! – опять спросил лавочник, уж вовсе испуганно.

– А где он?

– Кто?!

– Да этот... который здесь был!

– Солдат, что ли? – скорчил рожу лавочник. – Пошел искать сахару в другую лавку. Разозлился на меня, с матерью ушел. Вон, слышите, как поливает с улицы? Эх, до чего ж язык поганый! Ну и ладно, сам-ка и закуси матерью вместо сахару!

– Ты его раньше тут видал? – спросил Грачевский, тяжело дыша.

– Да мало ли их шляется! Небось полны казармы.

– Это не настоящий солдат! Это и не солдат вовсе! – крикнул Грачевский, хватаясь за сердце.

– А кто? – с любопытством спросил лавочник.

– Черт...

– Где черт? – послышался старушечий надтреснутый голос. Это вошла Матреша, та самая, которая никак не могла уняться Маслену отмечать: и широкую, и глубокую.

– Да вишь ты, господин говорит, не солдат сейчас отсюда вышел, а черт! – словоохотливо пояснил лавочник.

– Вы что, господа хорошие, оба очумели? – вытаращилась на них Матреша. – Никакого солдата тута не было! Никакой солдат отсюда не выходил!

– Как не было? Как не выходил?! – в один голос спросили лавочник и Грачевский – первый недоуменно, а второй с нескрываемым ужасом.

– Да так! – пожала плечами Матреша и умильно воззрилась на лавочника: – Слышь-ко, Харитоныч... в честь Маслены и старинного знакомства расщедрись на тройку «марок». В монопольку сбегать, денатуратцу глотнуть... Завтра небось великий посток затянет поясок.

– Да ну тебя, дура! – отмахнулся лавочник. – Какой тебе великий посток об эту пору? Еще денатуратцу ей... И так навовсе спилась. Мимо тебя солдат прошел, а ты говоришь, не было никого.

– Да какой же он солдат! – снова вытаращила глаза Матреша. – На меня шинель надень, я что, тоже буду солдат? Не солдат он, а ночлежник. Живет в андреевских хоромах. В ночлеге тоись.

– А кто он? – жадно спросил Грачевский. – Зовут его как?

– Да бес его ведает, – пожала плечами Матреша, потом, спохватившись, что помянула всуе врага рода человеческого, перекрестила беззубый рот и опять умильно взглянула на лавочника: – Ну так как, Харитоныч, отжалеешь «марочек» в честь Маслены?

– Да сказано ж было... – начал свирепо лавочник, однако Грачевский остановил его движением руки:

– Погоди-ка. Я тебе дам. Вот, возьми. – Он протянул Матреше «марку» в пять рублей и, внимательно глядя в глаза старухе, от такой щедрости лишившейся дара речи, сказал: – И еще столько же получишь, коли узнаешь, кто этот ночлежник, как его зовут и откуда он тут взялся. Поняла?

– Чего ж непонятного, – кивнула старуха с таким отупелым выражением, как если бы у нее враз вылетели из головы последние остатки былого соображения.

– Я вон там живу, в полугоре, в доме с фонарем, квартира во втором этаже, фамилия моя Грачевский, – настойчиво сказал он. – Узнаешь, придешь, скажешь – получишь денег. Да ты поняла ли?

– Дура я, что ли?! – оскорбилась старуха. – Отродясь дурой не была. В разведку, значит, посылаешь? – щегольнула она словцом военного времени. – Ну, так и быть, сделаю тебе разведку. А ты не омманешь, господин хороший? Отдашь деньги? Ну-ка, перекрестись! А то, может, ты не православный, а душа жидовская, некрещеная!

– Ополоумела... – неодобрительно буркнул лавочник, однако Грачевский послушно перекрестился.

– Ну ладно, – милостиво кивнула Матреша, – коли так, разузнаю, чего тебе надобно. А пока что прощевайте, люди добрые!

И она вышла с достоинством, кое, впрочем, было несколько подпорчено на пороге, ибо Матреша наступила на оборванный, обвисший подол своей юбки и едва не клюнула носом. Потом с улицы послышалось шарканье Матрешиных опорок, и скоро все стихло.

– Плакали ваши денежки, – буркнул лавочник, выдвигая из-под прилавка коробку с чаем, сворачивая кулек и берясь за совок. – Больше вы ее не увидите. Ничего она для вас не узнает, никакую разведку не сделает.

Грачевский вынул из кармана пиджака платок и отер ледяной, покрытый крупными каплями пота лоб. Странно, повергающее в дрожь вещее чувство подсказывало ему, что лавочник прав. И то же самое чувство гласило, что совершенно незачем было ему посылать Матрешу в разведку, просить ее выяснить имя солдата (или черта – без разницы), потому что имя его Грачевский и без всякой Матреши знал. Только отчаянно хотел верить, что ошибся, ошибся, ошибся...

* * *

Марина лежала на траве, уткнув нос в плечо Андреаса, и осторожно трогала губами влажную от пота кожу. Волей-неволей она сравнивала его с Андреем, вернее, с Павлом, или как его там. Марина уж и не помнила, как было тогда, помнила только, что он все время что-то бормотал, смеялся, бранился грязно, а то вдруг начинал просить: «А ну, подмахни! Еще подмахни!»

Андреас молчал, не говорил ни слова, не признавался в любви, все слова говорила Марина – никогда не произносившиеся ею слова. Но ей так хотелось услышать их от Андреаса, что она нарочно спрашивала иногда:

– Как будет по-немецки: я тебя люблю? Я тебя хочу? Мне так хорошо с тобой?

Он отвечал, и Марина переставала дышать от счастья, услышав эти вынужденные признания. Наконец, в совсем уж бесстыдную минуту, она спросила:

– А как сказать – подмахни?

– Подмах... Что? – не понял Андреас. – Махни – schwenke. Ты хочешь со мной прощаться и махать рукой на прощанье?

Она начала хохотать и никак не могла уняться. Сначала он спрашивал, что ее развеселило, а она знай отнекивалась и объясняла, что это невозможно перевести на немецкий язык. В конце концов Андреас сам стал хохотать и целовать ее, и они снова покатились по траве, стиснув друг друга руками и ногами, а во время очередной передышки Андреас, продолжая смеяться, сказал, что они попали в переделку. Мартин очень счастлив, что Грушенька передала ему записку, он решил, что она помогает их побегу, и даже начал поговаривать о том, что ее нужно взять с собой. Они доберутся до Вены, там Мартин приведет ее к родителям, они будут восхищены ее красотой и, конечно, благословят их брак. А впрочем, Мартин надеялся стать мужем Грушеньки еще в пути, обвенчаться же и потом можно.

– Что ты! – чуть ли не подскочила Марина. – Она может быть опасна, ей нельзя доверять. Я ее буквально заставила передать записку Мартину. Ни в коем случае ничего нельзя ей рассказывать!

Андреас огорчился:

– Бедный Мартин... Он так влюблен. Сердце его будет разбито разлукой с этой девушкой.

– Ничего, переживет, – жестко, с мстительной интонацией сказала Марина.

Андреас вгляделся в ее лицо в темноте:

– Ты, видимо, хорошо знаешь, что от разбитого сердца не умирают?

– Да, знаю, – буркнула Марина. Вот уж на эту тему ей совершенно не хотелось говорить!

Андреас, видимо, почувствовал ее настроение, потому что только выдохнул тихонько:

– Also, gut... ну, хорошо ... – И больше о Грушеньке не вспоминал. Сказал только: – Наверное, нам нужно одеться. Когда придет герр доктор?

– Думаю, через полчаса, а то и через час, – усмехнулась Марина. – Я ему нарочно встречу попозже назначила, чтобы с тобой подольше побыть.

Андреас помолчал, потом сдержанно сказал:

– Мне очень трудно уходить из казармы. И очень опасно оставаться где-то надолго. Ведь я подвергаю опасности не только себя, но и своих сотоварищей, очень многих людей, которым и так плохо придется после нашего побега. Они знают это и сознательно идут на жертву... а заставлять их рисковать из-за того, что я просто отправился auf das Wiedersehen, на свидание... это жестоко по отношению к ним!

Марина вздрогнула, такой холодок прозвучал в его голосе. И в то же мгновение все ее обнаженное тело проняло холодом... Отодвинулась было, но Андреас тотчас прижал ее к себе:

– Прости, если я был груб. Потерпи, скоро мы будем вместе, вместе навсегда.

Они опять начали целоваться. А потом, уже одеваясь, Андреас с улыбкой в голосе сказал, что, конечно, она правильно сделала, попросив доктора прийти попозже. От улыбки голос его чуть вздрагивал, а у Марины дрожало от счастья сердце.

Ждановский не опоздал. А может быть, он появился гораздо раньше, прятался где-то между могил (Марина ничуть не сомневалась, что уж он-то не боится мертвецов, ни реальных, ни выдуманных!) и многое чего успел увидеть. А впрочем, Марине было наплевать на него и на то, что он о ней подумает. Доктору Ждановскому предстояло всего лишь сыграть небольшую роль в ее жизни – и исчезнуть из нее навсегда, так стоит ли заботиться о впечатлении, которое она на него произведет? Но Андреас должен показаться ему человеком надежным, с которым не опасно иметь дело...

Ну, судя по голосу Ждановского, с этим все было в порядке. Мужчины посматривали друг на друга весьма одобрительно. Ждановский блестяще говорил по-немецки, и они с Андреасом обменивались репликами с такой скоростью, что Марина почти ничего не понимала. Вроде бы они сговаривались, как и где заберут одежду, доктор прикидывал, удастся ли принести ее на кладбище и спрятать где-нибудь здесь.

Так, переговариваясь, они и ушли вдвоем. Марина же побрела домой, и сны ее были тяжелы, непроглядны. Она не могла вспомнить потом, что ей снилось, но точно знала – что-то отвратительное.

Проснулась с тяжелой головой, все раздражало: суета Сяо-лю, капризы Павлика, который запросил леденечика, а леденцов, конечно, не было, откуда их взять? Марина с тоской вспомнила пирожные из «Чашки чая», вспомнила кондитерский отдел в магазине «Кунста и Альберса», изобилие конфет, целыми горами лежащих на витринах, от самых дешевых до самых дорогих. Почему она не может купить все это своему сыну? Только копеечного петушка на палочке! Ну что ж, она пойдет и принесет ему этого петушка. Где их продают, кстати? На базарной площади? Но ведь нынче не базарный день. Где же искать?

Она глупо, бессмысленно исходила полгорода, сбила ноги, но не нашла сахарных петушков. В конце концов зашла в этот «Кунст и Альберс», купила четверть фунта «монпансье», которое в Х., так же как в Энске, и лавочники, и покупатели, и приказчики дорогих магазинов называли «лампасье» и даже «лампасейки».

Марина была вне себя от раздражения. Что-то заставляло ее спешить домой, мучила неясная тревога, словно мутный сон продолжался. Торопилась, как могла, чуть ли не бегом бежала. Сяо-лю на пороге встретила известием:

– Красная сапка приходила, письмесо приносила.

«Красными шапками» звались посыльные, с которыми можно было отправить все, что угодно, от букета цветов и роскошного подарка до самой незначительной записки. До войны их было много при каждом отеле, магазине, теперь же большинство посыльных забрали в армию. Название свое «красные шапки» они заслужили из-за красного околыша и красного верха их форменных фуражек. Когда-то они должны были носить особую форму рассыльного, но теперь одевались с бору по сосенке, и главной приметой их оставалась именно что «красная шапка».

При словах Сяо-лю о «письмесе» сердце Марины так и подскочило: она решила, что письмо – от Андреаса или от Ждановского. Но нет – записочка, написанная на дорогой бумаге с муаровыми разводами, заклеенная бледно-зеленой облаткой и перехваченная такой же ленточкой, имела невинный вид девичьего дружеского послания и была подписана аккуратненьким, витиеватым Грушенькиным почерком. Содержание ее тоже было самое обыденное: просьба к дорогой «Мариночке Игнатьевне» нынче же, безотлагательно повидаться с нею в городском саду, «около черепахи», в пять часов вечера. Подпись была – «преданная Вам Агриппина Васильева».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю