Текст книги "Королева эпатажа (новеллы)"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 19 страниц)
Итог, казалось ей, совершенно безрадостный. Жизнь немилосердно пихала во все бока. С одной стороны – началась мировая война, которая показалась Александре ужасным событием, вселенской катастрофой. С другой – мадам Коллонтай навсегда выдворили из Швеции с запрещением появляться там. С третьей – постоянные ссоры с любовником. С четвертой – мировоззренческие нестыковки с вождем мирового пролетариата, который высмеивал ее пацифистские лозунги и жадно алкал продолжения войны, чтобы она как‑то вот так взяла да и перетекла в революцию.
«Мы не можем стоять за ЛОЗУНГ мира, – настойчиво втолковывал Ленин Александре в письмах, – ибо считаем его архипутаным, пацифистским, мещанским, помогающим правительствам. Лозунг захолустный притом, воняет маленьким государством, отстраненностью от борьбы, убожеством взгляда…»
Ильич очень старался переубедить Александру. Он уже имел на нее некие далеко идущие виды, понимал, что такая страстная, самоотверженная женщина, блистательный оратор к тому же, может быть очень полезна, если станет без колебаний разделять его позицию. Александру раздражало упорство Ленина, она пылко спорила с ним (она ведь все делала с пылом, с жаром), а на душе кошки скребли из‑за одного открытия, которое она однажды сделала – относительно себя самой. Какой бы ни была женщина деловой, политизированной, эмансипированной, это открытие всегда повергает ее в шок…
«Неужели все?» – записала она однажды в дневник после того, как врач подтвердил ее печальные подозрения. А потом – как эпиграф своей бессмысленной (так ей вдруг показалось) женской жизни: «17 мая 1915 года (4 мая по русскому стилю). 26 лет назад в этот день я пережила первое горе. В этот день застрелился Ваня Драгомиров». Александра доселе ни разу не вспомнила о нем, но тут словно шлюзы памяти открылись: погрузилась в волну печальных размышлений о Дяденьке, который недавно женился на какой‑то совсем уж простой женщине, о сыне, который ей чужой («Не верю, что даже Мишулечке я дорога. Вот не верю!»), о себе и о Шляпникове…
«На днях приедет Саня. Опять начнется: „Сделай это! Найди то! Напиши для меня… и т. д.“ И потом. Меня прямо пугает мысль о физической близости. Старость, что ли? Но мне просто тяжела эта обязанность жены. Я так радуюсь своей постели, одиночеству, покою. Если бы еще эти объятия являлись завершением гаммы сердечных переживаний… Но у нас это теперь чисто супружеское, холодное, деловое. Так заканчивается день. И что досадно: мне кажется, Санька и сам часто вовсе не в настроении, но считает, что так надо!»
Когда тяжело на сердце, частенько хочется что‑нибудь сломать, уничтожить, разбить. Может, полегчает… Но просто «чего‑нибудь» Александре сейчас было мало! Хотелось весомого, грубого, зримого! Самым подходящим и достойным приложения сил объектом казался ей сейчас «весь мир насилья». Озлясь на себя, на Дяденьку, даже на бедного Ваню Драгомирова, который когда‑то заставил ее испытать «первое горе», она решительным почерком, от спешки прорывая пером бумагу, записала в дневнике: «С меньшевиками я хотела строить, но сейчас время разрушать. Дорогу большевикам! Дорогу левым! Какие уж там „реформы“, строительство и т. п. Еще надо воевать и воевать. Не строить, а разрушать приходится. Война открыла нам глаза, отрезвила нас. Я испытываю чувство громадного облегчения и радости, когда слышу от левых, от большевиков‑интернационалистов, настоящий, старый, забытый революционный язык. Язык „чистого социализма с его непримиримостью“! Надо вверх, вверх от земли. К идеалам!»
Итак, она «дала обет верности» Ленину. Затолкала подальше прежние разногласия, забыла обиду на Инессу Арманд, которая, с подачи Ильича, вдруг сделалась теоретиком в тех же самых женских вопросах, которые Александра считала своей вотчиной. Чтобы вернуть веру в себя, а заодно – еще больше укрепить доверие к себе Ленина, Александра отправилась в лекционное турне по Америке. Практически ничего не заработав (по глупости не обговорила вовремя условий турне), она тем не менее нашла издателей для ленинских опусов, которые в Европе как‑то вдруг перестали пользоваться успехом, а главное – получила необычайный заряд бодрости благодаря успеху, который имели ее лекции. Это вынуждены были подтвердить даже агенты царской полиции: «Лекции Коллонтай вызвали самый живой интерес у американской публики, среди которой преобладали русские и евреи». На гребне успеха Александра перенеслась в Европу, дала отставку Шляпникову, что было тем более просто сделать, что он рассорился с Лениным, обозвав его «чухотой», надулся, обиделся, что вождь его недооценивает, мечтал найти утешение в любви…
Но не до любви сейчас было. Надвигались СОБЫТИЯ! И Александра подумала, что природа избавила ее от всяких рабских‑бабских проблем очень своевременно. Теперь она всю себя сможет отдать только Революции!
Не тут‑то было.
Не зарекайся.
Никогда не говори никогда!
В феврале 17‑го Александра находилась в Норвегии, в прелестном пансионате Хольменколлене в горах – дописывала очередную агитку. Здесь она услышала об отречении царя. Здесь получила письмо Ленина с требованием спешно (архиспешно, само собой!) возвращаться в Россию. Здесь же узнала, для чего потребна такая архиспешка.
В благостный Хольменколлен к ней прибыли два загадочных субъекта: Яков Ганецкий и Александр Парвус. Эти деятели партии большевиков обеспечивали все ее финансовые дела. В частности, вели некоторые спекулятивные операции, контролировали работу издательства «Знание», которое основал Горький, и тому подобное. Но сейчас их задача была поистине архиважной: они привезли германские деньги, выданные Ленину на поддержку грядущей пролетарской революции. Выезд Ленина из Германии в запломбированном вагоне был уже делом решенным (компанию ему предстояло составить двум женщинам его жизни – Крупской и Арманд, а также группе наиболее приближенных к телу товарищей), а вот как переправить в Россию денежки? Сумма была поистине баснословной (по разным данным, от 70 до 150 миллионов марок!), абы кому не доверишь. Александра же Коллонтай на деле доказала, что твердо стоит на правильной марксистско‑ленинской (второе слово – главное!) позиции. Забегая вперед, следует сказать, что доверие она вполне оправдает, поэтому ее роль в совершении Октябрьского переворота окажется не менее (а где‑то даже и более!) судьбоносна, чем даже самого Владимира Ильича.
Итак, деньги она благополучно привезла. В Петербурге встретилась со Шляпниковым, в очередной раз дала ему понять, что «все кончено, меж нами связи нет!» – не до амуров, дорогой товарищ, когда надобно, натужась изо всей силы, раздувать мировой пожар… «мировой пожар в крови, Господи, благослови»…
Едва прибыв в российскую столицу, Александра была избрана в Петроградский Совет от военной организации большевиков, а спустя малое время и в исполком Совета (вместе с Каменевым, Шляпниковым, Троцким и др.). Исполком заседал непрерывно, аж дым из ноздрей валил, так что у Александры нашлось только десять минут, чтобы навестить умирающего Владимира Коллонтая, и ни единой – чтобы побывать на его похоронах. Наверное, у нее скорее отыскалось бы время навестить Дяденьку, но она просто струсила, представляя себе, что может от него услышать.
Кстати, Дяденька на похороны Владимира пришел…
Ну, а Александра встречала в это время в Финляндии Ленина, который потом немедленно помчался в Петербург и там с броневика вывалил на ошалелую толпу свои знаменитые Апрельские тезисы… Доводить до сознания масс (вернее, настойчиво вдалбливать в это сознание) вышеназванные тезисы предстояло самым проверенным товарищам, в числе которых была, понятно, и Александра. Ей это удавалось как нельзя лучше. Вот впечатление специального корреспондента парижской газеты «Журналь» в Петербурге Поля Эрио:
«На узком возвышении витийствовала женщина с острым, выразительным профилем и пронзительным голосом. Она металась из стороны в сторону по этой импровизированной сцене, безостановочно жестикулируя, то неистово прижимая руки к груди, то угрожающе разрубая воздух ладонью и завораживая внимавшую ей толпу. Она яростно клеймила врагов революции, обещая им неминуемую расплату. Этим оратором в юбке была знаменитая Коллонтай, подруга Ленина. Ее слова находились в полной гармонии с той истеричной атмосферой, которая сразу же возникала, где она только ни появлялась».
Само собой разумеется, что слово «подруга» здесь употреблено не в каком‑нибудь неприличном смысле, а как синоним нашего гордого слова «товарищ», которое нам – ей‑же‑ей! – дороже всех красивых слов.
Как уже было сказано, истеричная атмосфера, которую немедленно пробуждала к жизни Александра, пользовалась почему‑то жуткой популярностью у трудового народа, будь то рабочие, солдаты или матросы. Именно для вящего убеждения этих последних, публики ненадежной, переменчивой, как волны морские, товарищ Коллонтай и была командирована для проведения агитации на корабли Балтфлота.
Сопровождать Александру в Кронштадт и Гельсингфорс из Петрограда был назначен мичман Федор Раскольников, красавец богатырского сложения, вдобавок человек вполне начитанный, давненько уже играющий в революцию и, как «большой», даже имеющий партийную кличку – Ильин. Он мгновенно влюбился в Александру и всю дорогу пялился на нее с вожделением, лелея мечты о том мгновении, когда надо будет перебираться по трапу с причала на катер, а оттуда – на корабли. «Перенесу ее на руках!» – думал он.
Однако Федор малость оплошал, задержался с исполнением желаний. В Гельсингфорсе их встречал председатель Центробалта матрос Павел Дыбенко. Огромный, красивый, бородатый, светлоглазый, он происходил из крестьянской семьи, а потому всяческие мечтания считал пустым делом. Большая ценительница мужской красоты и злоехидная эстетка Зинаида Гиппиус описывала его так: «Рослый, с цепью на груди, похожий на содержателя бань». Оказывается, вот уже когда начали носить цепи на груди! Сбросили их с ног и, чтоб добро не пропадало, малость позолотили и обмотали ими крепкие шеи… Впрочем, Бог с ними, с цепями и шеями. На вкус и цвет, как известно… Зинаиде нравились интеллектуалы, Александре – мужланы. Suum cuique! note 2Note2
Suum cuique – каждому свое (лат).
[Закрыть] И вообще пора вернуться на Центробалт.
Едва поздоровавшись с товарищем Коллонтай, Дыбенко подхватил ее (или правильнее сказать – его, то есть товарища?) на руки, снес в катер, и Федору оставалось только губу прикусить, потому что не стоило труда догадаться: выносить красавицу‑агитаторшу из катера и вносить на корабль будет только Дыбенко, и никто другой. То же произойдет и на обратном пути. Не замай, Федька, рук попусту не протягивай, ты мне друг, но…
Но женщина дороже.
Эту невысказанную мысль Раскольников понял и скрепил сердце свое. Особенно когда заметил, какими глазами смотрит товарищ Коллонтай на товарища Дыбенко, как прижимается своей пышной грудью, немилосердно стянутой кожанкой, к его поистине богатырской груди, как смирно лежит в его лапищах, в которых она казалась маленькой‑маленькой, будто девочка…
Вернувшись домой, делая торопливые заметки о впечатлениях этого дня (вести дневник времени архи не хватало!), Александра черкнула в блокноте: «Неужели опять?!» С того времени, как она с трагическим выражением лица записала: «Неужели все?», минуло два года.
Как выразился бы поэт, что шевельнулось в глубине души, холодной и ленивой? Досада, суетность или вновь забота юности – любовь?
Так точно, товарищи.
Это было время взлета души, ума, чувств, политической карьеры… Это был страшный, роковой, переломный 17‑й год. Александра находилась в ближайшем окружении Ленина, пользовалась грандиозным авторитетом, успех ее выступлений был просто‑таки сокрушительным, и любая попытка как‑то обуздать неистовую валькирию революции вдребезги разбивалась о реальность. Этой самой валькирией ее назвал кто‑то из иностранных журналистов. И красивое прозвище прижилось. Особенно нравилось оно солдатам и матросам, хотя большая часть из них и слова‑то такого ведать не ведали – валькирия, що це таке? Точно знали, что зовут этого товарища, женщину, – Александра Коллонтай, ну, а валькира чи балькира, – видать, работа у ей такая…
Однако «работа у ей» была не совсем такая – на Шестом съезде партии товарища Валькирию избрали аж в ЦК. Правда, заглазно: сама Александра находилась в тот момент в Выборгской женской тюрьме – по обвинению в махинациях с германскими деньгами. Однако вскоре она оттуда вышла, чтобы снова кликушествовать на митингах. И везде, постоянно наталкивалась Александра на обожающие взгляды Павла Дыбенко. Пока что наивный матрос называл прекрасную даму «товарищ Коллонтай» и мечтал об одном: когда‑нибудь закрыть ее своим телом от пули. Учитывая семнадцать лет разницы, которые между ними существовали, это было вполне естественное желание. Однако высокая духовность быстро начала сменяться натуральными плотскими желаниями, потому что товарищ Коллонтай, почуяв, что она не только сама влюблена, но и любима, начала стремительно хорошеть, а годы ее словно бы пошли отматываться назад. Вскоре она изречет достаточно сакраментальную фразу, до безумия правдивую и точную: «Мы молоды, пока нас любят!» Следовало бы добавить: «И пока любим мы!»
Ей казалось, что такого мужчины еще не было в ее жизни. А уж он совершенно точно знал, что такой женщины в его жизни – не было!
Вообще что особенного и было‑то в жизни этого малограмотного крестьянского сына из украинской деревни? Землю пахал, коней пас, сено косил, девок портил, да вдруг припала к нему жажда обучиться грамоте. Но было ему тогда уже годков семнадцать, не в школу же с малолетками идти… Да и где она, та школа? Поп сельский, человек добрый, сказал: «А что б тебе, Пашка, не учиться у моей дочери? Все равно девка от безделья мается. Платить нечем? А ты мне гусей паси…»
Не ведал бедный поп, что творил…
И стал Пашка ходить к поповне. Учительница была старше ученика тремя годами, считала его недоумком‑переростком, черной костью и сначала очень задирала нос, встречала ученика с презрительно поджатыми губками. Потом слегка подобрела. Во‑первых, он так хотел учиться! Во‑вторых, он так хотел поповну! И очень старался этого не показывать, да вот беда: Пашка рос слишком быстро, портки вечно были ему узковаты, а рубашка коротковата. Очень трудно не заметить того, что так и бьет по глазам.
Не то чтобы она была так уж хороша собой, эта поповна… Но какая девушка не красавица в двадцать лет? К тому же Павла уже тогда тянуло (и всегда будет тянуть) к женщинам необыкновенным, к тем, кто превосходит его умом, образованностью, воспитанием. Не терпел соперников среди мужчин, а вот перед женщинами охотно преклонялся.
Ну и допреклонялся перед поповной…
Конечно, все, что произошло, осталось между ними. Вернее, то, что происходило, потому что длилось это несколько месяцев. И если поп недоумевал, с чего вдруг дочка ревела белугою, когда Пашку Дыбенко забрали в действующую армию, то решил, что жалко ей расставаться с хорошим учеником.
И что тут скажешь, все верно: жалко поповне было расставаться с таким хорошим учеником!
Между прочим, им еще суждено будет встретиться, но…
Но об этом позже.
То, что Павел Дыбенко, красный революционный матрос, председатель Центробалта, влюбился с первого взгляда в Александру Коллонтай, совершенно неудивительно. В нее все влюблялись с первого взгляда или не влюблялись вовсе. Опять же, повторимся: она находилась в расцвете своей красоты. Как выразился однажды Иван Сергеевич Тургенев: русских девушек страдания и переживания облагораживают. Поскольку страданий и переживаний в то время было несчетное количество, нет ничего странного, что Александра хорошела на глазах. И вскоре Павел Дыбенко принялся засыпать ее любовными письмами, пусть и невыносимо безграмотными, однако написанными довольно высоким штилем (видимо, поповна‑учителка любила романы. – А.Е.) и напоенными той неотразимой пылкостью, которая для женщины важнее всей грамотности на свете:
«Милая, дорогая Шурочка! Как бы мне хотелось видеть тебя в эти минуты увидеть твои милые очи упаст на груд твою и хотя бы одну минуту жить только‑только тобой. Но в эти минуты я лишен своего духовного счастья. В эти минуты я не могу сказать тебе ни единого слова. в эти минуты я не могу услышат звук твоего любимого голоса. О! как я одинок в эти минуты. Шура, милая, ты может быть получиш это письмо тогда, когда не будет меня я прошу тебя одно напиши и не забуд мою маму и успокой ее. Шура, я иду умират за свободу угнетенных. Вперед, к свободе! Прощай, милый мой Ангел! Вечно с тобой Павел».
К ошибкам в русском языке Александра вскоре привыкла и даже находила в них свою прелесть. Куда важнее было, что их с Павлом объединяет ДЕЛО, что он не намерен ставить буйную валькирию к плите или корыту, что он безоговорочно признает ее интеллектуальное и духовное превосходство над собой, а главное, что она для него – самая красивая, самая желанная из всех женщин в мире. Подвиньтесь, девушки! И вообще, идите вы все… на Центробалт!
И Господи Боже, какой это был мужик! Никто из прежних любовников Александры не мог сравниться с ним даже отдаленно. Наконец‑то, ну наконец‑то она встретила того, кто был воистину для нее создан!
Павел, впрочем, был убежден, что это она создана для него, но сие уже детали.
Запись из дневника:
«Где мой Павел?.. Как я люблю в нем сочетание крепкой воли и беспощадности, заставляющее видеть в нем „жестокого, страшного Дыбенко“, и страстно трепещущей нежности – это то, что я так в нем полюбила. Это то, что заставило меня без единой минуты колебания сказать себе: да, я хочу быть женой Павлуши… Много вероятия, что именно с Павлушей осуществима та высшая гармония – сочетание свободы и страстной любовной близости, которое дает двойную устойчивость и силу для борьбы. Павлуша вернул мне утраченную веру в то, что есть разница между мужской похотью и любовью. В нем, в его отношении, в его страстно нежной ласке нет ни одного ранящего, оскорбляющего женщину штриха. Похоть – зверь, благоговейная страсть – нежность.
Это человек, у которого преобладает не интеллект, а душа. Сердце, воля, энергия. Я верю в Павлушу и его звезду. Он – Орел».
Правда, испытывать сладость любовных объятий Орла Александре было ужасно некогда. Как‑то незаметно навалилось 25 октября 1917 года, когда несколько испуганные собственной смелостью, решительно не знающие, что делать дальше, большевики взяли власть у растерянного Временного правительства. Когда Ленин озвучил мысль Наполеона: «Главное – в драку ввязаться, а там посмотрим!» – и старая добрая Россия полетела вверх пятами…
Впрочем, оговоримся сразу. Если кто и был в той ситуации испуган, то это интеллигентские хлюпики вроде Зиновьева и Каменева. Товарищ же Коллонтай сомнений не ведала. За что и была удостоена министерского портфеля – стала наркомом государственного призрения. Одновременно с ней в большевистском правительстве оказались два ее любовника – нынешний и отставной. Кстати, Шляпников вообще был единственным рабочим в рабоче‑крестьянском правительстве и единственным сторонником многопартийности (но был задавлен массой сторонников исключительно большевистского правительства).
Пока Шляпников дискутировал с новорожденным Совнаркомом, Дыбенко по личному указанию Ленина изымал в бывшем Министерстве юстиции все документы, касающиеся контактов Ильича и его ближайших соратников с германским военным командованием, финансовые документы, подтверждающие получение немецких миллионов, – то есть сведения, с риском для жизни добытые русскими шпионами в Германии.
Ну а Валькирия в это время, грохоча крылами, с делом и без дела пуляя в воздух из «маузера», так, что досужим наблюдателям могло бы показаться, будто «ветреная Геба, кормя Зевесова орла, громокипящий кубок с неба, смеясь, на землю пролила», брала штурмом Александро‑Невскую лавру, где было решено, выплеснув в канаву опиум для народа, устроить Дом инвалидов. Вот только досужих наблюдателей в то время не сыскалось: боялись нос на улицу высунуть.
Натурально, ошметки старого режима начали возмущаться этим дьяволобесием и, используя свои старорежимные методы, предали комиссаршу анафеме со всех амвонов. Вечером в Совнаркоме была распита огромная бутыль самогонки, которую принес по этому случаю товарищ Дыбенко своей даме сердца (вот так – самогонку, а не букет душистых роз, и не тюльпаны, и не лилии). Впрочем, где было взять букет душистых роз в октябре 17‑го года?
С одной стороны, возмущение Отцев церкви было Александре глубоко безразлично. С другой – она была дама мстительная…
Ответ ее на анафему не замедлил явиться.
Видимо, вопросы брака и семьи подлежали юрисдикции департамента, возглавляемого Александрой, потому что первым узаконением, внесенным комиссаром Коллонтай на утверждение Совнаркома, был декрет о гражданском браке, который отныне заменял собой брак церковный, а также о равенстве супругов и признании равенства внебрачных детей с теми, кои родились в браке. Декрет был утвержден единогласно, так же, как и второй: о разводе. Отныне брак мог считаться расторгнутым по первому же требованию одного из супругов. А внизу подпись комиссарши Коллонтай.
А вот получите, святые отцы, гранату!
Вот так они и проистекали, первые шаги молодой Советской республики…
Конечно, рождение нового государства – дело хлопотное. И Дыбенко, и его возлюбленная были заняты день и ночь государственными делами. Чаще всего – в разных географических точках. Однако их отношения стали главным предметом сплетен новой советской элиты, и эта тема лидировала по популярности среди других: очередного раскола в Совнаркоме по поводу свободы слова и печати, отступничества Шляпникова, Рыкова, Милютина, Ногина и некоторых других, подавших в отставку, потому что «Совнарком вступил на путь политического террора».
Кстати, Шляпников вскоре в Совнарком вернулся.
Кажется, единственным, кто еще не участвовал в обсуждении романа Александры и Павла Дыбенко, был простодушный Федор Раскольников, который продолжал платонически вздыхать по обворожительной комиссарше. Однако, чтобы сразу исключить все и всяческие недомолвки, Дыбенко (по собственной ли инициативе, по просьбе ли Александры) проинформировал его о создавшейся ситуации, на что Федор ответил печальным письмом, смысл которого сводился в принципе к следующему: «Я боготворю вас, но раз вы и Дыбенко любите друг друга, то я, как третий лишний и ненужный, должен уйти».
Любовь бушевала точно так же пламенно, как и пресловутый мировой пожар.
А если без ерничества… В самом деле, это была великая любовь двух поистине великих личностей: безумной красавицы‑валькирии и одушевленного пулемета «Максим». Каждый любит, как умеет, и они любили, изредка встречаясь на разных фронтах и в разных столицах, беспрестанно переписываясь и осыпая друг друга несчетным количеством разных по качеству, так сказать, ласковых имен.
Она – ему:
«Мой любимый, мой милый, милый собственный муж! Не хватает мне твоих милых сладких губ, твоих любимых ласк, всего моего Павлуши, все думы о тебе, о твоей большой работе. Милый, иногда мне кажется, что в эти знаменательные дни, пожалуй, лучше бы, если бы ты был ближе к центру… Когда человек на глазах, ему дают ответственные дела, ставят на ответственный пост. Я все еще как‑то не верю, что мы далеко друг от друга, так живо ощущение твоей близости. Мы с тобой одно, одно неразрывное целое. В тебя, в твои силы я верю, я знаю, что ты справишься с крупными задачами, которые стоят перед тобою во флоте, но знаю также, мой нежно любимый, что будут часы, когда тебе будет не хватать твоего маленького коллонтая. А большой, пожалуй, даже чаще будет нужен тебе. Нужна очень интересная агитационная работа – думаю, как бы помочь тебе в этом?.. Мой милый, милый Павлуша, чувствуешь ли, как мои мысли летят к тебе? Ласки вьются волною вокруг тебя и хотят проникнуть в твое сердечко. Как хотелось бы обхватить обеими руками тебя за шею, вся‑вся прижаться к тебе, приласкать твою милую голову, найти губами губы твои и услышать твои милые ласковые слова, в ответ на которые так сладостно вздрагивает и сладко замирает сердце. Милый! Любимый! Твой голубь так страстно хочет скорее, скорее прилететь в твои милые объятья!..»
Он – ей:
«Дорогой мой голуб, милый мой мальчугашка, я совершенно преобразился, я чувствую, как во мне с каждой минутой растет буря, растет сила!.. Шура, голуб милый нежный любимый несколько слов пишу тебе под звуки боя… Я потерял в бою почти весь командный состав. Жажду видеть моего мальчугашку и сжат его в своих объятиях. Невообразимая тоска охватила меня. Кипит работа. Но все это тоска кроме моего мальчугашки. Ты единственное достойное существо, тобою наполнены все мои фибры…»
Это довольно мило и даже местами трогательно, особливо про фибры, хотя и несколько пошловато. Только вот в чем штука: их нежно тянущиеся друг к другу руки (или все же крылья, раз уж пошел такой птичий рынок: орел, голубь?..) были в крови невинных, а потому отношения Дыбенко – Коллонтай умиления ни у кого не вызывали, скорее наоборот. И нечего удивляться тому, в каком контексте упомянута Александра в одном из писем, которые граждане новой России слали на имя своего вождя. Среди них на диво мало было пылких восторженных излияний в любви и всемерной поддержке курса правительства.
И еще дополнение к теме: когда о безумной любви Александры и Дыбенко стало известно на флоте, застрелился морской офицер по имени Михаил Буковский. Он знал Александру с детства, был некогда в нее влюблен, образ ее был для него символом всего самого прекрасного в жизни, дорогим, почти святым воспоминанием. Услышав, что прекрасная дама из его снов, потомственная дворянка, дочь генерала, сошлась с красным матросом, хамом, мужиком, Буковский не выдержал – с его точки зрения, то было последней каплей в чаше позора, отмеренного России.
– Этого еще не хватало… – пожала плечами Александра, когда до нее дошло известие о самоубийстве офицера.
Он был третьим из тех, кто из‑за нее решил покончить счеты с жизнью… Но это был их выбор, они – Иван Драгомиров, Виктор Острогорский, Михаил Буковский – добровольно решились умереть. А скольких отправила на тот свет Александра и иже с ней против их воли, против вообще всякой жалости и человечности!
Кровь и в самом деле пьянит. И если в октябре 17‑го Александра была в числе тех, кто голосовал за отмену смертной казни в новой Советской республике (вот какой декрет был первым, а вовсе не о земле и мире, но беда в том, что его приняли в отсутствие Ленина, который как раз в то время размышлял о мире и земле, так что по возвращении в кулуары Ильич немедленно потребовал отмены «такого проявления мягкотелости», что и было сделано, – мягкотелый декрет не просуществовал и суток), – то буквально спустя месяц Александра уже твердо стояла на ленинских позициях «пулей погуще по оробелым, в гущу бегущим грянь, „парабеллум“!» и только презрительным пожатием плеч отметала все и всяческие просьбы о помиловании, направленные к ней. Вообще она научилась очень высоко ценить свою власть и не стеснялась потрясать этим самым «парабеллумом» (а может, «маузером», но это детали), надо или не надо. К примеру, следуя на пароходике в Швецию – будить там задремавшие массы, которые что‑то не спешили примыкать к братской России и устраивать у себя кровавую баню, аналогичную русской (командировка, к счастью для Швеции, провалится), – Александра с возмущением записывала в дневнике:
«Ночуем во льдах. Я требую свежие простыни. Капитан Захаров явно не наш, хоть и расшаркивается: „Завтра Стокгольм, там будут и простыни. А сейчас обойдетесь“. Пришлось перейти на другой язык: „Я народный комиссар Коллонтай. Именем революции требую выполнить мои распоряжения!“ Простыни принесли…»
Какой дивный эвфемизм: «Я перехожу на другой язык». Не на этот ли: «Тише, ораторы, ваше слово, товарищ „маузер“»? Или все же «парабеллум»?
А вот кстати о таком пережитке прошлого, как чистые простыни и воплощенный в них комфорт… Эти самые пережитки оживали, хоть тресни, в душе народного комиссара все чаще!
Она, как девочка, радовалась удобному вагону и обильной еде, когда выезжала на какой‑нибудь фронт в командирском вагоне декламировать свои агитки. Она не устояла от искушения, узнав о реквизировании вещей знаменитой балерины Кшесинской, бывшей любовницы последнего русского государя, выбрать из груды дорогого барахла горностаевое манто и порою надевать его вместо пропотевшей и надоевшей кожанки.
Кстати, Матильда Кшесинская в воспоминаниях так отозвалась о своей единственной встрече с Александрой: «Я однажды рискнула поехать в Таврический дворец хлопотать об освобождении моего дома от захватчиков… Помню здесь и Коллонтай сидящей на высоком табурете с папироской в зубах и чашкой в руке, закинув высоко ногу на ногу…» Но это так, к слову…
Неожиданно выпавший летом 18‑го года трехнедельный отпуск Александра решила провести не где‑нибудь, а в Царском Селе. И не в домике, скажем, привратника – для себя товарищ Коллонтай выбрала… покои Екатерины Великой. И потом она запишет:
«Я и не знала, что Царское Село так полно красоты и поэзии. Дворец Екатерины, ее личные комнаты и покои императора Александра I – это же чудо красоты и изящества! А парк! Царское вполне может соперничать с Версалем и затмевает Потсдам. Мне все мерещится молодой Пушкин в тенистых аллеях парка…»
Какое счастье, что дворец был сразу отнесен к числу охраняемых государством строений (дача для привилегированных комиссаров!) и его не постигла, скажем, судьба того же особняка Матильды Кшесинской, которая позднее вспоминала: «Когда я вошла в свой дом, то меня сразу обуял ужас, во что его успели превратить… Чудный ковер, специально мною заказанный в Париже, был весь залит чернилами, вся мебель была вынесена в нижний этаж, из чудного шкапа была вырвана с петлями дверь, все полки вынуты, и там стояли ружья, я поспешила выйти, слишком тяжело было смотреть на это варварство. В моей уборной ванна‑бассейн была наполнена окурками… Внизу, в зале, была картина не менее отвратительная…» В общем‑то, это еще ничего, мемуары русских изгнанников переполнены куда более «живенькими» описаниями разрушений мира насилья до основанья…
Ну а что же затем? Как в планетарном, так в личном масштабе?
В планетарном был красный террор, о котором Горький выразился следующим образом: «Дни безумия, ужаса, победы глупости и вульгарности», и даже закаленная в кровопролитиях Александра Коллонтай записала в дневнике не без уныния: «Стреляют всех походя, и правых, и виноватых. Конца жертвам революции пока не видно».