Текст книги "Королева эпатажа (новеллы)"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 19 страниц)
Из двух зол выбрали то, которое казалось наименьшим.
– Может быть, и впрямь остепенится? – совещались родители. – А то она у нас будто проклятая какая‑то…
Страшное слово употреблялось не просто так. Можно себе представить, как проклинала ее семья Вани Драгомирова. Быть может, незаслуженно, быть может, следовало упрекать себя, что воспитали юношу (генеральского сына, будущего военного!) таким слабым, таким нежным, что он в прах рассыпался при первом столкновении с людским (да разве это люди – взбалмошная‑то барышня?!) жестокосердием. А впрочем, нежная душа Ванечки была тут, пожалуй, ни при чем. Виктор Острогорский, учитель Шурочки, человек, чье имя вошло во все дореволюционные энциклопедии, мужчина вполне взрослый и состоявшийся, старше ее на двадцать лет, в день ее свадьбы прислал ей прощальное письмо… Нет, это было не благословение учителем ученицы – это было признание в мучительной страсти, которая сводит его в могилу. Он попытался отравиться угарным газом, но был спасен случайным человеком и навсегда остался калекой. Наверное, он тоже проклинал свою погубительницу, хотя… Ну, какой смысл упрекать бурю за то, что она ломает деревья? Она такая, какая есть, она создана Творцом для того, чтобы ломать деревья, обреченные на это все тем же Творцом. Неистовая и обворожительная Шурочка была создана для того, чтобы разбивать мужские сердца. И в том не было ее вины – была беда сердец, обреченных разбиваться.
Вряд ли, конечно, эти проклятия повлияли на то, что счастливой в браке Шурочка ощущала себя очень недолго. Да хоть бы весь мир осыпал ее благословениями, конец все равно был бы один! Как только плод перестал быть запретным, он мгновенно перестал быть желанным. Как только связь (ах, Боже ты мой, еще недавно от одной только мысли, что она состоит в противозаконной, внебрачной связи, у нее блаженно кружилась голова!) сделалась законной, а тайная страсть перешла в разряд исполнения супружеских обязанностей, Шурочка мгновенно охладела к объятиям мужа. Причем до такой степени, что даже по уши влюбленный Владимир стал называть юную женушку рыбой. Однако он ошибался. У нее был вовсе не холодный темперамент. Просто она еще не встретила своего мужчину, это раз; сам Владимир, видимо, не отличался талантом разбудить в женщине женщину, это два; а в‑третьих, испытывать наслаждение в мужских объятиях Шурочка могла, только если приходилось сдерживать запаленное дыхание, усмирять страстные крики, стеречься, чтобы не скрипела кровать… словом, если было нельзя. А если льзя, это ей даром не нужно. К тому же она и так была уже беременна, зачем снова стараться? Она родила сына, которого назвали Михаилом, в честь генерала Домонтовича, и, полной ложкой хлебая радости материнства и замужества, очень быстро почувствовала, что эта диетическая, пресная, прохладная пища ей тошнехонька.
Некоторые любят погорячее. И поострее…
Эта барышня, ах нет, теперь уж барыня, обладала даром не только заваривать очень крутую кашу скандалов, где надо и где не надо, – она просто‑таки притягивала к себе ситуации двусмысленные. Так, у нее с детских лет была (и на всю жизнь осталась) очень близкая подруга по имени Зоя Шадурская. Она, что называется, смотрела Шурочке в рот и пела с ее голоса с первой встречи до последнего дыхания. И в партийную оппозицию Шурочка ее втянет, вдобавок не один раз, и заставит распинаться в верности всем вождям оптом и в розницу… Но это еще далеко впереди, а пока что Шурочка решила немножко поразвлечься, устраивая личную жизнь невзрачной и не слишком интересной подруги. К слову – рядом с собой Шурочка будет всю жизнь терпеть только сереньких мышек и невзрачных пташек. Другое дело, что порою они неожиданно оказывались темными лошадками… Но об этих загадочных метаморфозах речь тоже пойдет потом.
Итак, желая устроить Зоечкину женскую судьбу, Шурочка познакомила ее с Александром Саткевичем, военным инженером, другом своего мужа. Желая опекать новую пару, Шурочка уговорила мужа поселиться вместе – коммуной (это был некий прообраз тех коммун, которых она еще множество наорганизует в своей жизни… от Москвы до самых до окраин, до сибирского села Ильинского Панкрушихинской волости Каменского уезда Ново‑Николаевской губернии!). Чтобы не путать Александра и Александру, Саткевича называли просто А.А. или даже Дяденькой: уж очень он был умный, серьезный…
Увы, никакой ум не страхует от любви, никакая серьезность не защитит от страсти. Правда, любовь и страсть вызвала в Саткевиче отнюдь не Зоя Шадурская. У нее, бедняжки, не было никаких шансов соперничать с вызывающей обольстительностью Шурочки. Впрочем, бедная безропотная Зоечка и не претендовала на соперничество!
«Как это началось с А.А.? – станет вспоминать Коллонтай спустя много лет. – Женщина чувствует, что нравится. Мужчина завоевывает ее отзывчивостью и пониманием, завоевывает душу. В те годы мы увлекались (по Чернышевскому) темой: любовь к двум. Я уверяла, что обоих их люблю: сразу двух. Любить двоих – не любить ни одного, я этого тогда не понимала».
В конце концов Дяденька съехал на другую квартиру, и Шурочка тайком бегала к нему – вкушать запретный плод, который снова начал ее привлекать. А.А. был человек порядочный. Он не хотел таиться, воровать у друга жену, он хотел, чтобы Шурочка развелась и вышла за него замуж, но ее от одной этой мысли начинала бить дрожь. Она уже поняла, что не создана ни для каких уз, цепей, оков, и в первую очередь – супружеских. О да, любовь вольна, как птица! Этих строк поэт Александр Блок еще не написал, зато все давно знали, что сердце красавицы склонно к измене и к перемене, как ветер мая. Чтобы лишить иллюзий обоих мужчин (каждый втихомолку надеялся, что этот самый «ветер мая» станет дуть в его направлении), Шурочка однажды собралась, да и уехала за границу, подкинув сына родителям. То есть она не Бог весть как лукавила, когда писала позднее, объясняя свой разрыв с мужем: «От Коллонтая я ушла не к другому. Меня увлекла за собой волна нараставших в России революционных волнений и событий».
Шурочка вдруг ощутила, что жить не сможет далее без пополнения образования. Причем именно в полюбившейся области: в рабочем вопросе. Как ни восхищалась она работящими сестрой и матерью Владимира Коллонтая, трудиться сама она не желала. Ну, что за глупости, еще не хватало! Другое дело – учить трудиться других. А вернее – не трудиться. Эта неугомонная скандалистка постепенно поняла, что самое интересное – не свару в собственном доме затевать, не мужа с любовником ссорить. А вот устроить скандалище в мировом масштабе – это как раз ей по нраву. «Мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем, мировой пожар в крови – Господи, благослови!..» Этих строчек Блок тоже еще не написал. Но напишет. А раздувать мировой пожар будет Шурочка Домонтович‑Коллонтай. Лично и в компании с другими такими же неугомонными поджигателями.
В начале было Слово… Ее давно влекла писательская слава. Тянуло писать романы. Да только кому они нужны? Их лучше не писать, а заводить! А писать – статьи об экономической эксплуатации, о тяжелом положении трудящихся, особенно почему‑то в Финляндии. Бог весть, почему ее в эту Финляндию так уж сильно потянуло? Быть может, потому что там находилось родовое имение матери Кууза, которое Шурочка обожала. Ну, так вот тебе, получи, Финляндия, за то, что в твоих лесах мне было так хорошо! Так или иначе, Шурочка, со своим бойким перышком и острым мышлением, со своим раскованным (это было в ту пору ново и оригинально) стилем довольно быстро завоевала признание читателей. Кроме того, она любила конкретные детали, и хотя подходила к делу дилетантски, на первый взгляд ее материалы казались весьма глубокими – они убеждали, завоевывали признание, Шурочка приобретала авторитет как специалист в своей теме, ее начинали принимать всерьез… Другое дело, что всерьез ее принимали такие же дилетанты, как она сама. Узок был круг этих революционеров, они по‑прежнему были страшно далеки от народа, они собственный барский бред принимали за его мечты… А в конце концов они навяжут этот бред народу и убедят его в том, что исполнили именно его вековые чаяния. Тем не менее Шурочка наваляла аж две книги – «Жизнь финляндских рабочих» и «К вопросу о классовой борьбе» – и начала третью – «Финляндия и социализм»…
Шурочка не все время проводила в Европе – периодически она появлялась в Петербурге. Свобода передвижений тогда была – езжай, не хочу! Никаких тебе проверок на благонадежность. Эх, вот жизнь была… Не ценили ее. Нет, не ценили!
В России она утешала мужа, она спала с Дяденькой, она нервничала, встречаясь с сыном, она сплетничала с Зоей, она похоронила отца, потом мать, но главное – она нашла для себя новую тему, поняв, что Финляндия, по большому счету, никому не интересна. Нужно шире подходить к проблемам… Вот например – женская тема! Это важно и нужно всем. Мужчинам, конечно, в меньшей степени, но женщинам…
Шурочка написала статьи «Роль феминисток и женщин‑пролетариев в движении за эмансипацию женщин» и «Проблема морали в положительном смысле», которые весьма заинтересовали ее будущих соратников. Тема была модная, а авторша, по слухам, интересная женщина, хо‑хо!..
Это мнение вполне разделял Петр Петрович Маслов, знаменитый экономист, специалист по земельному вопросу, социал‑демократ, великий женолюб и в то же время подкаблучник своей супружницы Павлины, которая то ли била его, то ли выдирала последние волосы из реденькой его шевелюры (Шурочка готова была поклясться, что от свидания к свиданию Петенька выглядел все более облысевшим), однако имела над ним деспотическую власть. В половине десятого он выскакивал из постели Шурочки и мчался домой, чтобы быть там ровно в десять, не то… Ну да, кто бы сомневался, что у Шурочки с этим пухленьким инфантильным красавчиком очень скоро дойдет до постели? Родство душ, созвучие умов… К тому же пухленькие губки знаменитого экономиста очень приятно целовали главную эмансипатку всех времен и народов!
Дяденька вскоре оказался отодвинутым на второй план, разделив участь законного супруга. И Александра (года шли да шли, Шурочкой называться сделалось уже как‑то не солидно) начинает петь в своих статьях с голоса Маслова, становясь убежденной меньшевичкой. Роман их развивался в основном за границей (опять же – в Париже и Берлине), где Александра обзавелась новыми друзьями – Розой Люксембург и Карлом Либкнехтом, к которому немедленно почувствовала некий волнующий интерес. Однако Александра ощущала, что время «смычки между русскими и германскими товарищами» еще не настало. Она была слишком увлечена Петенькой Масловым (чужой ведь муж!), первенствовавшим среди иных‑прочих запретных плодов, которых ей непременно хотелось куснуть своими беленькими зубками.
Между тем у нее в среде эсдеков складывалась определенная репутация. Все все знали об их с Масловым романе (кроме, к великому счастию, Павлины, не то мировая революция недосчиталась бы двух активных боевых единиц), мнение о страстной Александре у каждого имелось свое, и говорили разное. А ей самой, кажется, было наплевать на чужое мнение. Во всяком случае, о Луначарском она отзывалась в письмах к Зое уважительно, а уж о Ленине‑то и вовсе с огромным пиететом.
Все интереснее ей было за границей с вновь приобретенными товарищами, все обременительней становились возвращения в Петербург. Право слово, если бы ее новые друзья не были вынуждены то и дело туда наезжать, она так и сидела бы в Европах. К тому же подрос Миша (ему исполнилось четырнадцать – это же просто ужас, как летит время!), надо было его куда‑то пристраивать. Александра по‑прежнему не ощущала никаких позывов материнства (даже Миша в одном из писем Зое Шадурской жаловался, что «мамочка к себе не подпускает»), порхала по всевозможным знакомым. У нее была страсть коллекционировать людей интересных, самобытных. Наверное, она все же ощущала некоторую свою ущербность как личности творческой, понимала, что она и в любви, и в работе всего лишь чье‑то зеркало, литобработчик, пересказчик чужих мыслей…
В числе таких людей была знаменитая переводчица Татьяна Щепкина‑Куперник, известная чудесными переводами пьес Ростана, Гюго, Лопе де Вега, Кальдерона, Шекспира… Татьяна на долгие годы останется подругой шалой Александры, в которой она находила ту соль и тот перчик, которых так недоставало ей самой, живущей более в XV–XVI веках, нежели в нашем времени. Ну да, Александра была дамой самой что ни на есть современной! За книгу «Финляндия и социализм» власти признали ее неблагонадежной (наконец‑то – спустя года после опубликования этой и впрямь подрывной брошюрки!) и принялись то в тюрьмы сажать, то оттуда выпускать по настоянию «передовой общественности» (к примеру, Горького, который очень неистовствовал в защиту бывшей Шурочки), то определять под надзор полиции, то учинять слежку за ней…
В этой суете, которая вокруг нее воцарилась, Александра чувствовала себя, как рыба в воде. Как «ананасы в шампанском», выражаясь штилем безумно модного Игоря Северянина, бывшего, кстати, ее кузеном. Точно так же уютно чувствовала она себя практически одновременно в двух постелях: в Дяденькиной и в Петенькиной (экономист, социал‑демократ и специалист по земельному воросу теперь звался просто Маслик).
А впрочем, почему в двух? Не по‑товарищески было заканчивать вечер рукопожатием или добрым словесным напутствием – непременно требовалось скрепить встречу, как подобает новым людям, в горизонтальной позиции. Тем более такой стороннице женского равноправия, как мадам Коллонтай, это казалось жизненно важным. За границей Александра познакомилась с Леонидом Красиным. В Петербурге встречи возобновились. Он был холодно‑обольстителен – мужчин этого типа Александра всю жизнь побаивалась, но притом никогда не могла перед ними устоять. Вдобавок Красин был любовником знаменитой актрисы Марии Андреевой, любовницы Саввы Морозова, любовницы Максима Горького и пылкой адептки Ленина. То есть фигура на политическом небосклоне заметная. А еще Красин славился своим постельным шармом и штурмом. Эти бурю и натиск Александра испытала не без удовольствия, однако то был не более чем эпизод в любовной биографии обоих, Красин вернулся к своим дорогим большевикам, а Александру по‑прежнему не покидала довольно печальная мысль, что самое основное из радостей секса так и остается за пределами ее понимания. Ну ничего, уже недолго оставалось ей ждать часа пробуждения!
А пока она перебирала каких‑то красинских половых террористов, которые обольщали нужных женщин по заданию партии, вытягивая из них деньги note 1Note1
Такая история описана в книге Е. Арсеньевой «Дамы плаща и кинжала» (см. новеллу «Мальвина с красным бантом»).
[Закрыть], и немецких товарищей. В числе последних был и Карл Либкнехт. Во время Международного конгресса женщин в Копенгагене этот вождь немецкого пролетариата откровенно и беспардонно народные массы «на бабу променял», на целый день исчезнув куда‑то на пару с Александрой. Ну что ж, эти двое давно испытывали друг к другу симпатию, порою давали ей выход, но так упоительно время не проводили еще ни разу. Они канули в никуда столь надежно, так лихо использовали отработанные приемы конспирации, что люди, посланные в поисках Карла, сбились с пути и вернулись несолоно хлебавши. Но потом, появившись вновь в зале заседаний и на трибуне и поглядывая на черную шевелюру Карла с проказливым видом собственницы, Александра в очередной раз вздохнула: годы летят, а ей так и не удается ощутить с мужчиной что‑то иное, а не только эмоциональный подъем. Кажется, все они, ее более или менее постоянные, более или менее временные партнеры, вполне могут сказать о ней словцом мужа: «Рыба!»
Но ведь это неправда! Она вовсе не рыба, она это знает, чувствует всем телом! Но сколько можно ждать? Ей ведь уже далеко‑о за тридцать! Родилась‑то она в 1872 году, а на дворе уже 1911‑й…
Когда она позволяла себе такие мысли, то думала, что речь идет о ком‑то другом. Она‑то себя старше, чем на двадцать, ну, на двадцать пять лет, не ощущала. И зеркало говорило, что она себе не врет. Александра Коллонтай принадлежала редкостному типу женщин без возраста: в шестнадцать они выглядят на двадцать, порою даже на двадцать пять и в этом состоянии пребывают еще долго‑долго. Потом всю жизнь стабильно отстают от своих лет годков этак на пятнадцать‑двадцать, раздражая женщин, смущая мужчин, восхищая своих любовников, ну и себя, любимую, конечно, а как же без того?
А самого главного, того, ради чего женщина ложится с мужчиной в постель, она так и не узнала. Правда, некоторые отсталые, косные люди, сущие ретрограды, убеждены, что цель всякой постели – воспроизведение себе подобных. Но Александра с презрением отметала эти пережитки прошлого. Забеременев невзначай от Маслика (кажется, от него… то есть почти наверное… вот разве что Красин, а может, Либкнехт, а может, Виктор Таратута имел к этому отношение… да какая, по большому счету, разница?!), она немедленно сделала аборт. Хотя дело происходило в городе Париже, прославленном во все времена (в основном благодаря усилиям классиков французской литературы) как самый фривольный город мира, аборты были запрещены и там. Александре помогла шведская журналистка Эрика Ротхейм – очередная «серая мышка», которая останется на всю жизнь подругой и помощницей этой революционной путаны.
Аборт и связанные с ним неприятности обострили все обиды, которые накопились у Александры к Маслику. Это неминуемый итог долголетней любви к женатому мужчине: сначала ему все прощаешь; все понимаешь и принимаешь, лишь бы он был с тобою хоть иногда; потом начинаешь ревновать. Потом – ненавидеть его жену. Потом – его самого… И вот тут уже идут клочки по закоулочкам!
До ненависти к Маслику пока дело еще не дошло, однако замуж за него Александра не хотела ни под каким видом. Маслик порою, притомившись от гнета Павлины (в обиходе – Павочки), заводил такие разговоры… Нет, нет и нет! Архи‑нет, как выразился бы в данной ситуации Владимир Ульянов‑Ленин, в ближайшее окружение которого как раз в то время начинала входить Коллонтай. Она не прочь была бы опробовать на этом мужчине (конечно, с виду он так себе, по большому счету, без слез не взглянешь… да ведь и Дяденька с Масликом – тоже не Антинои, зато какие у Владимира Ильича энергетика и авторитет!) огонь своих очей, однако быстро поняла, что дело швах. Надежда Константиновна еще покруче будет, чем Павлина, это во‑первых, а во‑вторых, сердце Ленина слишком прочно было занято дамой по имени… нет, не Мировая Революция – та царствовала в его уже изрядно зацементированных атеросклеротическими бляшками мозгах, – а сердцем владела золотоволосая красавица с экзотическим именем Инесса Арманд.
Всего‑навсего Александра всего‑навсего Коллонтай сначала надулась и хотела хлопнуть дверью этой дружбы: Инесса тоже претендовала на роль единственной и неповторимой эмансипатки – нет, а что еще было делать дамочкам из дворянских семей в революции, кроме как спать с ее вождями и отстаивать право на это под предлогом борьбы за женское право спать с кем в голову взбредет, то есть, пардон, за равноправие, – но потом поразмыслила и сочла, что с Лениным и его дамами лучше жить в мире. Пригодится воды напиться. Она умела быть обворожительной, когда хотела, и скоро никто не мог бы усомниться, что и с Надеждой, и с Инессой они – задушевные партийные подружки. С Лениным было сложнее. Он ненавидел Маслова (взаимно!) и опасался его влияния (не без оснований) на массы. Настороженность распространялась и на любовницу Маслова.
А между тем вышеназванной любовнице теперь ничего так не хотелось, как выкорчевать из сердца постылую привязанность. Уж она и сбегала от Маслика, уж и запрещала ему приходить, и писала в дневнике: «В первый раз за годы близости с П.П. (по аналогии с А.А. Саткевичем Маслов стал П.П. – Е.А.) я забываю о нем и больше не хочу его приезда в Париж. Его приезд значит, что он меня запрет в дешевом отельчике, с окнами во двор, что я не смею днем выйти, чтобы партийные товарищи меня случайно не встретили и не донесли бы Павочке. Все это было столько раз – я не хочу плена любви! Я жадно глотаю свою свободу и одиночество без мук. Я начинаю освобождаться от П.П.!»
Противоядием от любви стала работа. Ораторское мастерство Коллонтай (вернее сказать – талант, совершенно стихийный талант!), сила убедительности ее слова и заразительность ее истерии имели страшный успех у парижанок и берлинок, которым вдруг, хоть тресни, ну по‑за‑рез понадобились всевозможные демократические свободы. Свобода слова, к примеру… При этом две трети митингующих служанок, мидинеток, кокоток и кокеток не умели читать. Зато умели слушать, орать, бить в ладоши и уж аплодисментами‑то вознаграждали пылкую русскую кликушу сверх всякой меры.
В полной эйфории Александра потом записывала в дневнике, который исправно вела всю жизнь (она ведь была, по большому счету, графоманка, то есть страдала «писучей болезнью», а ничто так не усмиряет зуд в пальчиках, как регулярное бытописательство): «Я участвую с увлечением в стачках. Я на митингах, на собраниях, нас хватает французская полиция, выпускает; я снова на трибуне. Я горю с ними за общее дело!»
Восхищались ею, само собой, не только женщины, но в первую очередь – мужчины. Рабочие, разночинцы, товарищи по партии и антагонисты, и со всеми у нее моментально устанавливались самые искренние и доверительные отношения, вне зависимости от национальной принадлежности. Постель мадам Коллонтай была оплотом Первого Интернационала. А также Второго и Третьего… И не странно ли, что влюбилась‑то она именно в русского, а не в испанца, француза, немца, швейцарца или вообще в негра?
Однако сердцу не прикажешь.
Судьбоносная встреча произошла на кладбище Пер‑Лашез на похоронах Поля и Лауры Лафарг (дочери и зятя Карла Маркса), которые покончили с собой, когда им исполнилось по семьдесят лет. Это было давно ими задумано, давно решено, однако, само собой, хранилось в тайне и для их друзей и товарищей стало истинным потрясением. Лафаргов все любили, для Александры они были близкими людьми. Провожая их в последний путь и биясь на трибуне в привычном (и уже где‑то даже отработанном) истерически‑революционном припадке, Александра встретилась глазами с незнакомым молодым человеком – и уже не смогла отвести от него взгляда.
После похорон он проводил ее домой… расставаться им больше не захотелось. Немедленно провели панихиду по Лафаргам в горизонтальной позиции – и Александра (слава тебе, Господи!) наконец‑то поняла, для чего на самом деле нужны мужчины.
Для удовольствия. Для ни с чем не сравнимого наслаждения. Для страсти не возвышенной, а самой что ни на есть грубой, животной – и тако‑о‑ой восхитительной.
То есть именно для того, от чего Александра истово и искренне пыталась освободить своих «сестер» в России и Европе.
Ну, что ж, двуличие и фарисейство – непременное свойство всяких политиков. Александра взахлеб, со стонами и охами, находилась в подчиненной, зависимой (миссионерской?) позиции, проповедуя равенство с мужчиной и стирание всех и всяческих граней между разнополыми существами.
Новый предмет коллонтаевской страсти звался Александром Шляпниковым (кличка Беленин). Он был большевиком, то есть стоял на иной политической платформе, чем Александра. Но ни это, ни тринадцатилетняя разница в возрасте (в пользу Александры… вернее, во вред: ей тридцать девять, ему двадцать шесть) не помешали бурному роману. Она становилась девчонкой в любви – счастливое, блаженное свойство! Только благодаря ему женщина может сохранить молодость надолго… почти навсегда.
В это время Владимир Коллонтай («Кажется, мы где‑то встречались? Ах да, я ведь была замужем за вами! И остаюсь до сих пор? Да что вы говорите! И у нас даже есть сын?») попросил развод. У него появилась другая женщина. Что естественно – родная‑то жена, коза‑дереза, где‑то скачет через мосточек, хватая зеленый листочек, а одному жить нелегко! Александра и бровью не повела. Да ради Бога, на здоровье, если его так волнуют мещанские мелочи. Сама она уже горой стояла в ту пору за отмену института брака как такового. Гораздо больше ее волновало положение русских солдат, и только об этом она и желала говорить с бывшим мужем‑офицером. Развод получился деловым и конструктивным: «В парижском кафе при обсуждении положения в России мы нашли гораздо больше общего языка, чем в годы нашего молодого, счастливого, по существу, брака».
Вечная ему память, Владимиру Коллонтаю.
Кстати, его звучную фамилию Александра оставила: она ведь уже прославила эту фамилию, сделав ее знаменитой и в Российской империи, и за ее пределами!
Отряхнув с ног прах былого, Александра с легким сердцем устремилась в новую жизнь. Она писала Зое Шадурской: «Я очень, я безмерно счастлива! Если бы ты только знала, какой замечательный человек стал моим другом! Только теперь я по‑настоящему почувствовала себя женщиной. Но главное – это то, что он рабочий. Грамотный пролетарий. Теперь, живя с рабочим, а не с буржуазным интеллигентом, хотя и самых прогрессивных, истинно демократических взглядов, я лучше узнаю и понимаю жизнь, нужды и проблемы рабочих. Он открыл мне на многое глаза, он сделал меня другой…»
Бытие определяет сознание…
И вот что самое смешное: именно в то время Александра делала заметки к будущей своей книге «Общество и материнство», и среди них можно отыскать такие строки: «Супружеские обязанности перед ненасытным мужчиной мешают женщине приобщаться к осуществлению своего главного предназначения – борьбе за равные права с мужчиной и за социальную справедливость».
Фарисейка? Конечно. Ради красного словца не жалела родного отца, в данном конкретном случае – родного любовника.
Связь со Шляпниковым приносила не только телесные приятности. Владимир Ильич, всегда воспринимавший Александру с некоторой насмешливой небрежностью (при всех его недостатках у него был хороший вкус, вульгарщины и истерии не выносил, а наша героиня именно этими своими качествами славилась, именно этими качествами привлекала к себе как мужчин‑любовников, так и женщин‑митингующих), резко изменил к ней отношение. С его, ленинской, точки зрения, смена Маслова на Шляпникова означала прежде всего смену идеологического курса! Маслова он не выносил, к Шляпникову относился превосходно, поэтому начал общаться с Коллонтай куда более дружелюбно и благосклонно, чем раньше. Они даже переписываться стали (она из Парижа, он из Женевы), хотя обычно Ленин относился к меньшевикам непримиримо и сторонился контактов с ними. Он весьма благосклонно отнесся к инициативе Коллонтай установить Международный женский день, когда «все наши сестры во всем мире подводили бы итоги борьбе за свои права».
Идея эта, впрочем, принадлежала не Александре, а Кларе Цеткин, немецкой коммунистке. Что характерно, первый раз, в 1910 году, праздник отмечался 19 марта. А потом, по неким объективным причинам, съехал на 8 марта. Так вот, знающие люди уверяют, что именно 8 марта какого‑то незапамятного года прекрасная царица Эсфирь, жена вавилонского царя Ксеркса, спасла от уничтожения всех евреев Вавилона, а их гонителя Амана подвела под «расстрельную статью»… Ах да, это реалии чуть более позднего времени! Под виселицу подвела она злодейского антисемита Амана и снискала себе славу и память в веках. В те баснословные времена 8 марта называлось праздник пурим в месяце адар.
Впрочем, для нашей истории эта историческая деталь не играет ровно никакой роли. Ну, разве что постольку, поскольку в Лондоне Александра своей пылкой речью повернула настроение нескольких тысяч англичан, собравшихся на антисемитский митинг по случаю совершения евреями в России ритуальных жертвоприношений (так называемое дело Бейлиса). После окончания речи этой «женщины поразительной красоты с буйно развевающимися по ветру волосами» (свидетельство одного из очевидцев) жители туманного Альбиона были готовы немедленно отправиться свергать самодержавие в России, которое допускает попрание прав бедных детей Израилевых!
Имея сокрушительный успех и оттачивая свое умение обретать доверие слушателей и зрителей, Александра, как ни странно, постепенно теряла его в отношениях со Шляпниковым. Пресловутый конфликт личного и общественного, любви и дела разгорался с невероятной силой и превращал их некогда мирное, любовное сосуществование в активный антагонизм. Они начали ссориться – сначала вроде бы изредка, по пустякам, а потом редкостью стали примирения. Постель уже не сближала, а отдаляла, потому что женщина‑политик была вечно чем‑нибудь занята, ей было не до того, чтобы в любое время дня и ночи отвечать на страстные ласки своего молодого любовника, мало‑мальски заботиться о нем, – она просиживала эти самые дни и ночи за работой над своими книгами, статьями, готовила конспекты будущих речей, а он никак не желал видеть в ней женщину‑товарища. Он, злодей такой, оказался лицемером и мещанином! Он в глубине души, как выяснилось, мечтал надеть на Александру те оковы рабства, которые она с таким трудом сбросила!
Они ссорились теперь беспрестанно, разъезжались по разным городам Европы, потом, соскучившись, съезжались, бросались в постель… Но, едва отдышавшись от бурных объятий, начинали ссориться снова и опять бросались друг от друга в разные концы Европы…
«Я не хотел расставаться с тобой, – напишет ей Шляпников во время одного из таких стремительных разъездов, – потому что еще очень люблю тебя и потому, что хочу сохранить в тебе друга. Я не хочу убивать в себе это красивое чувство и не могу видеть и чувствовать, что ты убиваешь теперь эту любовь ко мне только в угоду предвзятой идее „на условии соединить любовь и дело“. Какой же ложью звучат теперь эти слова, и что должен думать я! О, какой цинизм!.. Любящий тебя Санька».
Она звала его Санькой, а он ее – Шуркой, он говорил, что ей всегда восемнадцать… Но эта чудная, легкая любовная лодка разбилась о борьбу за равноправие женщин. Без Шляпникова Александре было тоскливо, а рядом он мешал. И она с горечью пишет в дневнике:
«Все думаю о том, сколько сил, энергии, нервов ушло на „любовь“. Нужно ли это было? Помогло ли в самом деле выявить себя, найти свой путь? Чувствую себя эти дни ужасно „древней“, точно и в самом деле жизнь позади. Или именно в этом году перевалила гору жизни и начинаю медленно, медленно спускаться по тому незнакомому уклону горы, где ждут незнакомые горести, печали, препятствия и житейские трудности. Быть может, и радости, но другие, не те, что были.
Любовь! Сколько ее было! Заняла полжизни, заполнила душу, полонила сердце, ум, мысли, требовала затраты сил. Зачем? Что дала? Что искала в ней? Конечно, были и трудные минуты. На нее все же ушло слишком много творческих сил. В области любовных переживаний все испытала. Какие разные были положения и на каком различном фоне! Крым, Кавказ, Париж, Лондон, швейцарские вершины… Конгрессы… Пестрая жизнь. Красочный дом? А итог?»