Текст книги "Королева эпатажа (новеллы)"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 19 страниц)
Некоторое время Сонька отсиживалась в малине и размышляла, как жить дальше. Что и говорить, в столице она уже несколько примелькалась. А почему бы не попутешествовать? Была она умна, актерскими способностями Бог ее не обидел, деньги приодеться – и приодеться роскошно! – есть. «Поеду‑ка я за границу!» – решила Сонька и отправилась в «международное турне». Где она только не была, выдавая себя за русскую аристократку, что ей несложно было сделать – она прекрасно одевалась и свободно владела немецким, французским, польским языками (не считая, естественно, русского и идиша). В путешествии она легко знакомилась с мужчинами, которые ею моментально увлекались. Что и говорить, была она женщиной с изюминкой, очарованием своим пользоваться умела. Хотя утром, не накрашенная, стоя у зеркала, она только вздыхала, глядя на свое простенькое рябоватое личико, в котором хорошего только и было, что глаза. Но вечером, нарядившись, блистая драгоценностями (понятно, что все краденые!), она могла заморочить и вскружить голову кому угодно!
Вот эта способность к перевоплощению делала ее поистине неуловимой. Однако полиция искала воровку упорно, причем не только русская, но и полиция Австро‑Венгрии, Пруссии… В то время Соньку и начали называть Золотой Ручкой – за невероятную ловкость в устройстве воровских гешефтов.
Любовником и подельником Соньки был тогда венгерский еврей Элиас Венигер – вместе их и взяли в Лейпциге, обвинив в краже 20 тысяч талеров. Впрочем, Сонька давно усвоила, что полицейские – тоже люди, а главное – тоже мужчины! Переспав сразу с четырьмя стражниками, она умудрилась ускользнуть на свободу и ринулась в Вену – там жил один ее знакомый ювелир, которому Сонька заложила четыре краденых бриллианта. И подумала она, что пора ей оставить Европу в покое, как‑то очень уж тесно стало в ее маленьких странах, и ничего нет лучше российских просторов.
На пути к этим просторам она завернула в Краков и… угодила в тамошнюю тюрьму.
На счастье, у нее был хороший адвокат. Такой говорун! Он убедил присяжных, что ни одно преступление подсудимой Софьи Блювштейн доказать нельзя, и ей дали смехотворный – двенадцать дней лишения свободы – срок.
Спустя эти несчастные двенадцать дней Сонька вышла на волю. Единственное, чем она могла отблагодарить адвоката, это своим телом. Цена не показалась для нее слишком большой, тем паче… тем паче что, оставляя его крепко спать, она прихватила с собой часы и вообще все содержимое карманов говоруна.
Какое счастье было вернуться в Россию! Москва, Санкт‑Петербург, Нижний Новгород, Одесса, Астрахань, Витебск, Харьков, Саратов, Екатеринбург, Киев, Таганрог, Ростов‑на‑Дону, Рига… – где она только не бывала, постояльцев каких только отелей не обчищала…
В Москве она свела дружбу со знаменитым «Клубом червонных валетов».
Состоятельные кутилы, жаждавшие опасных приключений, собирались на улице Маросейке, в принадлежавшем молодому купцу Иннокентию Симонову доме № 4. Их опознавательный знак – стучали кончиком согнутого указательного пальца по переносице, что означало «я – свой», – был перенят у австралийских каторжников, а затем стал международным «паролем» мошенников.
Председателем клуба и его бессменным руководителем единогласно избрали служащего Московского городского кредитного общества, сына артиллерийского генерала Павла Карловича Шпеера, уже успевшего, несмотря на молодые годы, приличное происхождение и положение в обществе, провернуть несколько мошеннических операций. В клуб входили сам хозяин дома Симонов, сын тайного советника Давыдовский, богатый нижегородский помещик Массари, бухгалтер Учетного банка Щукин, молодые светские бонвиваны Неофитов, Брюхатов, Протопопов, Каустов и широко известный игрок и кутила Алексей Огонь‑Догановский. Рассказывали, что его отец однажды обыграл на двадцать с лишним тысяч рублей Александра Пушкина.
Поначалу «валеты» всего лишь объегоривали в картишки разную публику и пробавлялись мелкими аферами. Однако время шло, аппетиты росли. Одно из их предприятий было предложено именно Сонькой.
Однажды московские газеты опубликовали объявление о найме конторщиков на предприятие господина Огонь‑Догановского. Из числа претендентов он принял на службу пятнадцать человек, и все они, как полагалось в те времена, внесли залог по тысяче рублей. Однако буквально в первый же месяц выяснилось: в кассе предприятия нет денег и платить работникам нечем! Служащие возмутились, но Догановский предложил в качестве возмещения морального и материального ущерба продать за полцены векселя и буквально за сутки получил более 60 тысяч рублей. Когда же конторщики ринулись в банк обналичивать векселя, их задержала полиция – «ценные бумаги» оказались фальшивыми! Но Огонь‑Догановский сумел обмануть следивших за ним филеров и скрылся. Сонька получила свою долю…
Постепенно она приходила к мысли, что жизнь – сложная, чертовски сложная штука. Главное, годы идут, вот беда. Надо иметь какую‑то почву под ногами, одной красотой долго не проживешь. И когда ее арестовали в очередной раз, Сонька решилась предложить полиции сотрудничество.
Теперь она была завербована в осведомители и порою откупалась от полиции тем, что «сдавала» своих конкурентов по ремеслу. Конечно, если бы это стало известно, она бы долго не прожила, но, на счастье, никто ничего не подозревал, знали только те полицейские чины, с которыми она работала. И она все чаще подумывала, что пора бы ей сойти со сцены. Вот еще только одно дело, еще одно… Чтобы побольше заработать…
И тут она влюбилась. Героем ее романа стал одесский налетчик Володя Кочубчик, настоящее имя коего было Вольф Бромберг. Смазливый негодяй – вот как называется это амплуа. Ну, очень смазливый… Ну, очень большой негодяй… Да ей было чем хуже, тем лучше. Последняя любовь – она разрывает сердце, как никакая другая… Да вот беда – красавчик к ней никакой любви не испытывал. Деньги брал, и охотно, однако стоило Соньке ему пару раз пригрозить: будешь, мол, ходить налево, я скажу своим ребятам – они тебя живо на ножи поставят! – он озлился и напугался. И решил избавиться от подруги. Настал день ее ангела, и Володя подарил Соньке великолепное бриллиантовое ожерелье. Добыл его красавец под фальшивую закладную на дом… Кинулись искать мошенника и драгоценности, а тут пол‑Одессы видело Соньку в блеске тех бриллиантов!
Судили Соньку Золотую Ручку 10–19 декабря 1880 года в Московском окружном суде. Зал опять же был битком набит. И Сонька снова сумела так заморочить головы судьям и заседателям, что большая часть разбирательства была посвящена выяснению количества и последовательности ее замужеств. На этот предмет запрашивали Ростов‑на‑Дону, Одессу, Варшаву, Повонзки, откуда получали туманные ответы вроде «свидетели факт заключения брака подтверждают, но записи в метрических книгах нет. А почему – непонятно»…
Наконец разобрались и с фамилиями, и с преступлениями. Приговор был вынесен суровый: «Варшавскую мещанку Шнейдлю Сура Лейбова Соломониак, она же Розенбад, Рубинштейн, Школьник, Бринер, Блювштейн, лишить всех прав состояния и выслать в отдаленнейшие места Сибири».
В 1881 году Золотая Ручка находилась в Красноярском крае, но уже через четыре года бежала из Сибири. Однако гуляла на воле она недолго – в декабре того же года ее повязали в Смоленске. А вскоре бежала и из смоленской тюрьмы вместе с надзирателем Михайловым, который в нее по уши влюбился. Не он первый, не он последний! Теперь четыре месяца Сонька погуляла на воле – и все. Попалась окончательно.
Теперь путь ее лежал на Сахалин. На каторгу.
Говорят, что до Сахалина Сонька добиралась на пароходе, превращенном в плавучую тюрьму для перевозки заключенных. Незадолго до отправки из Одессы в городе узнали, что на корабле с другими каторжанками повезут и Соньку Золотую Ручку. Народ забил всю набережную, а местная власть решила лично подняться на корабль и посмотреть на знаменитую арестантку. Задав пару вопросов, градоначальник пожелал Соньке счастливого пути и пожалел сахалинское начальство. В ответ расчувствовавшаяся Сонька сделала ему прощальный подарок – золотые карманные часы с накладным двуглавым орлом на крышке. Тот поблагодарил и только потом заметил, что на его животе висит пустая цепочка. Сонька подарила ему его же собственные часы!
Замечательная история, однако все же не более чем легенда.
Преступников гнали сначала по этапу, потом перевозили на пароходе из Николаевска‑на‑Амуре через Татарский пролив или от Владивостока – по Японскому морю. Так что или не было никакого одесского градоначальника с часами, или дело происходило в другом часовом и климатическом поясе: на Дальнем Востоке.
Так или иначе, осенью 1886 года Сонька прибыла на каторгу в Александровск.
Что собой представляла эта самая каторга, замечательно описал Антон Павлович Чехов:
«В Александровской ссыльнокаторжной тюрьме я был вскоре после приезда на Сахалин. Это большой четырехугольный двор, огороженный шестью деревянными бараками казарменного типа и забором между ними. Ворота всегда открыты, и около них ходит часовой. Двор чисто подметен; на нем нигде не видно ни камней, ни мусора, ни отбросов, ни луж от помоев. Эта примерная чистота производит хорошее впечатление.
Двери у всех корпусов открыты настежь. Я вхожу в одну из дверей. Небольшой коридор. Направо и налево двери, ведущие в общие камеры. Над дверями черные дощечки с белыми надписями: „Казарма № такой‑то. Кубического содержания воздуха столько‑то. Помещается каторжных столько‑то“.
– Смирно! Встать! – раздается крик надзирателя.
Входим в камеру. Помещение на вид просторное, вместимостью около 200 куб. сажен. Много света, окна открыты. Стены некрашеные, занозистые, с паклею между бревен, темные; белые одни только голландские печи. Пол деревянный, некрашеный, совершенно сухой. Вдоль всей камеры посередине ее тянется одна сплошная нара, со скатом на обе стороны, так что каторжные спят в два ряда, причем головы одного ряда обращены к головам другого. Места для каторжных не нумерованы, ничем не отделены одно от другого, и потому на нарах можно поместить 70 человек и 170…
Арестанты, живущие в Александровской тюрьме, пользуются относительною свободой; они не носят кандалов, могут выходить из тюрьмы в продолжение дня куда угодно, без конвоя, не соблюдают однообразия в одежде, а носят что придется, судя по погоде и работе. Подследственные, недавно возвращенные с бегов и временно арестованные по какому‑либо случаю, сидят под замком в особом корпусе, который называется „кандальной“. Самая употребительная угроза на Сахалине такая: „Я посажу тебя в кандальную“. Вход в это страшное место стерегут надзиратели…
Есть камеры, где сидят по двое и по трое, есть одиночные. Тут встречается немало интересных людей.
Из сидящих в одиночных камерах особенно обращает на себя внимание известная Софья Блювштейн – Золотая Ручка, осужденная за побег из Сибири в каторжные работы на три года. Это маленькая, худенькая, уже седеющая женщина с помятым, старушечьим лицом. На руках у нее кандалы; на нарах одна только шубейка из серой овчины, которая служит ей и теплою одеждой и постелью. Она ходит по своей камере из угла в угол, и кажется, что она все время нюхает воздух, как мышь в мышеловке, и выражение лица у нее мышиное. Глядя на нее, не верится, что еще недавно она была красива до такой степени, что очаровывала своих тюремщиков, как, например, в Смоленске, где надзиратель помог ей бежать и сам бежал вместе с нею. На Сахалине она в первое время, как и все присылаемые сюда женщины, жила вне тюрьмы, на вольной квартире; она пробовала бежать и нарядилась для этого солдатом, но была задержана. Пока она находилась на воле, в Александровском посту было совершено несколько преступлений: убили лавочника Никитина, украли у поселенца еврея Юровского 56 тысяч. Во всех этих преступлениях Золотая Ручка подозревается и обвиняется как прямая участница или пособница. Местная следственная власть запутала ее и самое себя такою густою проволокой всяких несообразностей и ошибок, что из дела ее решительно ничего нельзя понять. Как бы то ни было, 56 тысяч еще не найдены и служат пока сюжетом для самых разнообразных фантастических рассказов».
Итак, вначале, как и все женщины, Сонька жила на вольной квартире. Попытка побега закончилась неудачно. Хватились Соньки быстро, да и местность она почти не знала. За побег ей полагалось получить десять ударов плетью. Но Соньку не наказали, так как она… ждала ребенка. А на самом деле, конечно, беременна она не была: послала на врачебный осмотр другую женщину!
Сонька решила вновь бежать. Она раздобыла солдатскую одежду и, как только потеплело, в мае 1891 года исчезла из поселка. В погоню бросили два взвода солдат, искали несколько дней, но все без успеха. И вдруг из леса на опушку, где залегла цепь солдат, выбежала худенькая маленькая фигурка в солдатском обмундировании. Офицер скомандовал: «Пли!» Но Сонька успела упасть на землю раньше. Тридцать пуль прошли выше. Но ее схватили. За этот побег Сонька получила пятнадцать ударов плетью. Сахалинский палач Комлев утверждал, что ударов было двадцать, «потому как считал сам». Сонька теряла сознание. Фельдшер приводил ее в чувство спиртом, и все продолжалось. Потом на Сахалине ни одну женщину уже так не наказывали.
Через месяц подлечившуюся Соньку перевели в одиночную камеру, осудили в каторжные работы на три года и заковали в тяжеленные кандалы, которые она носила почти весь срок. За всю историю каторги из женщин заковывали только Соньку.
Надо сказать, она стала местной знаменитостью. Знаменитую Соньку Золотую Ручку постоянно снимал местный фотограф, а снимки выгодно продавал на проходящие пароходы. Как правило, фотографировали ее в окружении жандармов с молотом – якобы они только что надели на мошенницу пятифунтовые кандалы.
Зимой 1894 года Соньку перевели в категорию поселенок – крестьянок из ссыльных. Из поселенцев формировали пары – чтоб не бесились от одиночества и не распутничали с кем ни попадя. Соньку определили в сожительство к ее старому знакомому по воле Степану Богданову, убийце, грабителю, жестокому человеку. Степана боялся весь остров, но только не Золотая Ручка. Они жили хорошо. Устроили питейную избу, заработали деньжат – и снова решили попробовать бежать. Теперь уже вдвоем.
Увы, силушек было уже мало, да еще у Соньки начала отказывать и сохнуть от кандалов левая рука. Сонька быстро выбилась из сил, и Богданов несколько верст нес ее на руках, пока не свалился сам… Тут их и нагнали солдаты.
Беглецы были так изнурены, так измучены, что их даже в карцерную определять не стали: вернули в дом, только усилили надзор.
Поняв, что на волю пути нет, пришлось смириться и принаравливаться к местному жилью. Вот тогда Сонька развернулась! Она открыла квасную, построила карусель, организовала оркестр из четырех поселенцев, нашла фокусника, устраивала представления, танцы, гулянья. Из‑под полы торговала водкой, открыла игорный дом и торговала краденым. Но, несмотря на частые проверки и обыски, уличить ее в недозволенном так и не смогли. Что она виртуозно умела делать, так это прятать концы в воду.
Говорят, что на склоне лет Соньке удалось‑таки вернуться «в Россию». Жила она в Москве, где и умерла и была похоронена на Ваганьковском кладбище. Там частично сохранился роскошный памятник ей, поставленный на деньги одесских, неаполитанских, лондонских, питерских и прочих мошенников, а могильная плита испещрена надписями разных лет: «Соня, научи жить», «Солнцевская братва тебя не забудет» или «Мать, дай счастья жигану».
Говорят также, что под этой плитой лежит вовсе не Сонька…
А где ж тогда прилегла она?
Об этом ничего не говорят.
Дорогу крылатому Эросу!
(Александра Коллонтай)
Письмо было написано так коряво, так безграмотно, что Александра досадливо сморщилась. Хотя Дыбенко в свое время делал в любовных своих цидулках еще больше ошибок… Но Дыбенко давным‑давно остался в прошлом, и сейчас Александра держала в руках отнюдь не любовное послание…
«В одно прекрасное время веселого вечера жена секретаря ячейки оказалась акушеркой и начала производить телесный осмотр мужчин вымериванием через тарелку, у кого конец перевесится через тарелку, с того еще бутылка с носу…»
– Что? – растерянно спросила она, не веря глазам. – Что это такое?!
Ответить было некому: этот «секретный документ» ей было предложено прочитать в одиночестве.
«Однажды вечером я шел из Нардома, зашел в предбанник оправиться, смотрю, идут двое. Я притаился и рассмотрел: женщина и мужчина. Смотрю, в баню заходят, уселись на полок, стали друг другу объясняться в любви и так далее. Потом Фанька говорит: сколько я перебрала мужчин, но на тебя нарвалась по моему вкусу. Потом Мануйлов говорит: „А вы когда‑нибудь пробовали раком?“ Фанька говорит: „Давай по‑конски, вот я стану раком, тебе с разбегу не попасть“. Мануйлов говорит: попаду. И вот она стала раком. Мануйлов отошел немного и побежал на нее. Она немного отвернулась – он мимо! Я грянул хохотать. Они выскочили без ума.
Об этом поступили заявления, но секретарь не дал ходу, говорит: „Мы Коллонтай или мы не Коллонтай?!“ Председатель Ильинского сельсовета Панкрушихинской волости Каменского уезда Ново‑Николаевской губернии А. Липский».
Она не смогла дочитать. Глядя на залапанную бумажонку, как на гранату, вспомнила, что ее предупредили: речь идет о нравах в одной из сибирских деревенских коммун.
Нравы были жуткие. Еще более жутким оказалось то, что коммуна носила имя Коллонтай.
«Мы Коллонтай или мы не Коллонтай?!» – вопрошал один из этих безграмотных развратников. Но ведь это она была – Коллонтай! Коммуна носила ее имя!
Но разве… разве этой жути она хотела, когда говорила о свободе любви? И не просто говорила – любила свободно, не признавая никаких условностей… Разве этой грубости она желала, когда яростно утверждала: семья при социализме будет не нужна, это давно отмерший пережиток, закабалявший женщину и мешавший ее гармоничному развитию? И не просто утверждала – подтверждала своим примером задолго до наступления социализма и даже свершения революции: разъехалась с мужем, сын вырос без нее… Разве об этой пошлости она мечтала, когда вскользь бросила однажды фразу: мол, в свободном обществе, которое вскоре воцарится в России, удовлетворить половую потребность будет так же просто, как выпить стакан воды? И не только мечтала об этом, но запросто удовлетворяла свою «половую потребность», когда хотела и с кем хотела…
Но ведь она – новая женщина! Ее не зря называли Валькирией революции! Никто так, как она, не умеет властвовать умами митингующих! Ленину – Ленину! – вежливенько аплодируют, а Коллонтай забрасывают цветами и уносят с трибуны на руках. Она фактически разработала военную доктрину Советской власти! Она – главный теоретик по «женскому вопросу» в стране! И потому ей многое позволительно, ведь что дозволено Юпитеру (Юпитерше в данном случае), то не дозволено быку, вернее, этим бездумным телкам, каким‑то Фанькам. Тем более она ни с кем и никогда вот так… чтобы раком, чтобы с разбегу… Она мечтала не только о свободе отношений между мужчиной и женщиной, но и о красоте их отношений. А эти малограмотные мужики и бабы все на свете способны извратить. Опозорили ее имя, смешали с грязью!
Она чувствовала себя изнасилованной каким‑то беспутным сбродом. Так омерзительно, как сейчас, она себя не чувствовала, кажется, никогда. Ни разу, за всю свою очень даже не маленькую жизнь!
А впрочем, нет. Что‑то в подобном роде она ощутила, когда застрелился Ваня Драгомиров. Он оставил предсмертное послание, в котором совершенно откровенно признался: да, он не может жить после того, как его отвергла Шурочка Домонтович, не оставив ему никакой надежды на счастье.
Это был кошмар…
И главное, непонятно, откуда и почему обрушившийся. Что он возомнил о себе и о ней, этот красивый мальчик с томным взором, сын отцовского сослуживца (генерал Домонтович, отец Шурочки, состоял при Генеральном штабе), кумир всех знакомых барышень? Барышни мечтали протанцевать с ним хоть один вальсок на балу, а он кружился и кружился с Шурочкой, и все признавали их самой блистательной парой. Ну, ей показалось, что влюбилась. Играла с ним глазами так, что он возомнил невесть что. Увлек в сад, попытался поцеловать. Ну, она позволила: очень хотелось узнать наконец, что это за штука такая – целоваться, почему во всех романах поцелуям придается такое огромное значение. Немножко побаивалась, конечно: а что, если (как и написано в романах!) поцелуй навеки соединит ее с Ванечкой, сделает его покорной рабыней? Решила не сдаваться. Глаза не закрывала, сосредоточилась на впечатлениях. Впечатления разочаровали: мокро и невкусно. А какой у него стал нелепый вид, у Ванечки, у бедняжки, какие бараньи глаза… И он почему‑то начал так тяжело дышать! И прижиматься к ней, и лапать, словно она была какая‑нибудь горничная, которую молодой барин зажал в прихожей. Шурочке стало ужасно смешно. А тут еще Ванечка принялся стонущим шепотом уверять, что жить без нее не может, что они должны быть вместе вовеки, так как предназначены друг для друга… Что?! Она предназначена для того, чтобы всю жизнь провести рядом с этим красивым, так дивно вальсирующим, но таким неинтересным мальчиком? Да все его будущее – размеренное, добропорядочное – у него на лбу написано. Еще чего не хватало – сделаться такой же генеральшей, как ее матушка! Вот скукота, эта светская жизнь! Ну, матушке хоть удалось порезвиться вволю, прежде чем она вышла за отца: тот увел ее у первого мужа, военного инженера Мравинского, увел с тремя детьми. А Шурочкина жизнь только начинается, и она не допустит, чтобы глупые излияния Ванечки Драгомирова и его невкусные поцелуи положили предел сонму мечтаний, которые только начали зарождаться в ее чрезмерно, быть может, живом уме и пылком сердце.
По‑хорошему, надо было отвесить ему пощечину и изречь что‑нибудь вроде: «Ежели вы желаете, чтобы мы и впредь были приятелями, то не извольте забываться!» Но рука у Шурочки была тяжелая, она пожалела красивенькое Ванечкино личико и всего только со смехом оттолкнула его. Смеяться, конечно, следовало бы «русалочьим смехом» Веры из «Обрыва», однако у Шурочки не хватило выдержки: принялась хохотать. Вырывалась из его жадных рук – и смеялась‑заливалась.
Ну, наверное, ему было обидно… Но чтобы из‑за этого стреляться? Пускать себе пулю в сердце? Да еще оставлять такую ужасную записку?
После смерти Драгомирова Шурочка рыдала, как безумная, причем сама понять не могла, отчего горше плачет: от жалости к Ванечке или к себе? Матушка, словно забыв свое собственное бурное прошлое, то причитала над дочерью, то жестоко пилила ее. Да ведь ее доброе имя, ее репутация навеки погублены! Это же страшное, позорное клеймо – ее станут считать бессердечной кокеткой, пожирательницей сердец!
На самом деле Шурочка ничего так не желала, как считаться пожирательницей сердец и бессердечной кокеткой. Ведь она, что называется, с молоком матери впитала некий нигилизм по отношению к семейным отношениям. Впрочем, Александра Домонтович стала верной супругой своему генералу, однако ее тезка‑дочь органически не способна была хранить кому‑то верность – порою даже себе самой, своим принципам, своим идеалам. Она была верна только неверности собственной натуры, как ни парадоксально это звучит. Видимо, именно от матери унаследовала Шурочка и обольстительность, и умение кружить мужчинам головы – только госпоже генеральше и не снилось то количество оборотов, которое набирало это головокружение, когда было вызвано Шурочкой.
Как выяснилось, матушка ошиблась самым коренным образом. Смерть Вани Драгомирова и «страшное, позорное клеймо» только придали Шурочке очарования в глазах мужчин. Отец повез бедную девочку развеяться в Ялту, и там, на балу, ее пригласил на первый вальс (плавно перетекший во все остальные) адъютант самого императора Александра III, генерал Тутолмин. Глаза всех гостей были прикованы к блестящей паре. Ах, она такая юная, красивая, а он – самый завидный жених…
Досужие кумушки уже мысленно обвенчали их и окрестили многочисленных детей, поэтому как гром среди ясного неба грянуло известие: легкомысленная дочка генерала Домонтовича отказала Тутолмину!
Да что ей нужно, этой взбалмошной девчонке?!
Свободы, свободы… Свободы жить не как все, никому не подчиняясь, никому не отдавая отчета в своих поступках! Не принято, нельзя, запрещено? Но ведь запретный плод – самый сладкий…
Отец ее уже давно понимал, какую страшную разрушительную силу произвел на свет. Недаром Шурочка получила домашнее воспитание и образование (учителями ее были самые образованные люди того времени, среди них оказался и Виктор Острогорский, один из виднейших педагогов и литераторов, редактор журнала «Детское чтение») – ни в какие гимназии и институты ее не отсылали, боясь ее неуемной страсти к скандалам и воинствующему эпатажу. Боясь неминуемого публичного позора. Генерал решил глаз не спускать с дочери. А потому взял ее с собой, и когда поехал в служебную командировку на Кавказ, в Тифлис.
С благими, как известно, намерениями…
В Тифлисе жила генеральская двоюродная сестрица Прасковья, вдова ссыльного поселенца Людвига Коллонтая, участника польского восстания.
Вообще, надо сказать, легкомыслие отца‑генерала изумляет. Зная свою дочь как облупленную, привезти ее в дом, где ниспровержение основ было смыслом жизни покойного зятя… Ну ладно, бывший бунтовщик Людвиг умер, но ведь у него остался сын, красивый, дерзкий юноша – Владимир Коллонтай. Пусти козла в огород… В данном случае – козу, но от перемены мест слагаемых сумма не меняется.
Позднее, чрезвычайно повзрослев и местами даже где‑то постарев, начав страстно заботиться о своей репутации (не женской, а партийной!), осознав, сколь большое значение для реноме человека имеет вовремя подстеленная марксистско‑ленинская соломка, бывшая Шурочка напишет в набросках мемуаров:
«Среди беззаботной молодежи, окружавшей меня, Коллонтай выделялся не только выдумкой на веселые шутки, затеи и игры, не только тем, что умел лихо танцевать мазурку, но и тем, что я могла с ним говорить о самом важном для меня: как надо жить, что надо сделать, чтобы русский народ получил свободу. Вопросы эти волновали меня, я искала путь своей жизни. Владимир Коллонтай рассказывал о своем детстве в бедности и притеснениях царской полиции. Жадно слушая его, я полюбила трудовую жизнь его матери и сестры, хотела сама трудиться, а не ездить по балам и театрам. Кончилось тем, что мы страстно влюбились друг в друга».
Под этими воспоминаниями можно подвести такой общий знаменатель: была девушкой легкого поведения, стала невинной старушкой. Но, впрочем, доля истины есть и в них: в ту пору многих маменькиных и папенькиных дочек и сынков хлебом было не корми – только дай им пострадать за народ. Словно магнитом, тянуло из князей да в грязь! Потом, прожив на свете еще лет этак тридцать‑сорок, они схватятся за голову (ежели у кого она еще останется на плечах – в самом прямом, отнюдь не переносном, смысле, то есть не будет снесена революционной секирою), спохватятся и примутся мертвой хваткой цепляться за мало‑мальскую возможность вновь из грязи, в которую сами себя втоптали, вылезти в некогда презираемые князи… уже революционной, советской формации. Они примутся жадно цепляться за мало‑мальские льготы, даруемые властью: пайки, закрытые распределители, спецмагазины – ну, словом, за всю атрибутику новой элиты, советской буржуазии. Не останется в стороне и наша героиня… Однако такое обратное преображение произойдет еще очень не скоро, а пока эти, скажем так, хиппи XIX века упоенно доводили до инфаркта своих родителей во имя борьбы за социальную справедливость.
Шурочка заявила о своем намерении выйти замуж за кузена во что бы то ни стало. Ошалевшие от ужаса генерал с генеральшей, уже успевшие усвоить, что нормальные человеческие доводы – не для их своевольного чада, решили лечить «нарыв в сердце», используя принцип «с глаз долой – из сердца вон!», и мигом послали мятежную барышню «проветриться» в Европу, уверенные, что нездешняя жизнь Парижа и Берлина окажется панацеей и для нее, как оказывалась уже не раз для девиц из других семейств, страдавших той же болезнью непослушания.
Рецепт и в самом деле был хорош, но лишь в том случае, когда зараза еще только пускала корни в душе, сердце и разуме. Однако в данном конкретном случае болезнь оказалась запущенной, и чадо, вместо того чтобы шляться по модным магазинам, шлялось по митингам, которые, как искры, вспыхивали в Париже и Берлине тут и там, ведь разных горлопанов, непременно желавших рубить сук, на котором сидят, развелось море, а поглазеть на разлетающиеся щепки и послушать стук топора находилось множество желающих. Поскольку Шурочка в совершенстве владела и французским, и немецким языками (а также английским), она понимала все до слова, а то, чего не успела услышать на митинге, добирала в многочисленных демократических газетах. Она узнала о существовании таких колебателей мировых устоев, как Вильгельм Либкнехт, Клара Цеткин, Август Бебель. Ну и, ясное дело, Карла Маркса и Фридриха Энгельса, куда ж без них‑то? Однако вовсе не только «живое, вечно развивающееся учение» страстно привлекло ее. Сам факт эпатажа, возможность учинить грандиозный скандал не в масштабе одной отдельно взятой семьи, а в мировом масштабе, вдоволь накушаться пресловутого запретного плода – вот что заводило ее и подпитывало, вот что стало самим стержнем ее довольно‑таки бесцельного существования. Баламутка – называют таких в народе. Самая настоящая баламутка… а, собственно говоря, не была ли и вся та революционная гоп‑компания просто‑напросто баламутами, не ведающими и не желающими ведать, что творят? К тому же с детства Шурочка страдала припадками истерии. Кликушествовала, как, опять же, говорят в народе. Ее бы пороть нещадно с младых ногтей, – глядишь, и стала бы человеком, однако ее берегли. Жалели. Потакали… Истерия стала основой ее существования (самое смешное, что именно истерическое кликушество сделает ее любимицей революционных масс, которые всегда падки на дешевку и вульгарщину… так же, как, впрочем, и не революционные массы, а массы вообще, массы как таковые). Но это опять же впереди, а пока Шурочка устроила себе за границей сплошной праздник непослушания, который не прервался и после возвращения в Россию.
В один прекрасный день родители были поставлены перед фактом: или немедленно венчать Шурочку с Коллонтаем, или спустя девять месяцев сделаться бабушкой и дедушкой незаконнорожденного младенчика.