355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Арсеньева » Школа гетер » Текст книги (страница 5)
Школа гетер
  • Текст добавлен: 6 октября 2016, 20:32

Текст книги "Школа гетер"


Автор книги: Елена Арсеньева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Афины

– …Демосфен! – презрительно воскликнул Апеллес. – Не говорите мне об этом глупце и трусе! Вы, афиняне, отдали ему свою любовь, вы превозносили его до небес, а он опозорил себя в битве при Херонее! Он трусливо сбежал с поля того самого боя, в который так пылко и красноречиво вовлек своих соотечественников.

– Я в это не верю, учитель! – сердито воскликнул Персей, и тотчас раздался голос Ксетилоха, который всегда вторил старшему брату, словно эхо:

– Я тоже не верю, учитель!

Доркион равнодушно вздохнула и украдкой переступила с ноги на ногу, стараясь, чтобы не упали красиво воздетые руки и не поменяли своего положения причудливо изогнутые кисти. Она ужасно устала, но до этого никому не было дела. Минуло около года с тех пор, как Доркион стала натурщицей Апеллеса, и за это время она многому научилась, а прежде всего – подолгу стоять неподвижно, приняв самую причудливую позу и сохраняя при этом то выражение лица, которое было нужно ее властелину – придирчивому, нетерпеливому и нетерпимому к малейшему непослушанию. Доркион могла часами удерживать на лице прелестную, манящую улыбку, лукаво приподняв брови, а сама думала при этом о совершенно других вещах, порою самых обыденных.

Например, о том, что в лавках вокруг агоры – рынка – можно теперь купить не только привычные овощи, пряности или сыр, мясо и рыбу, но также редкие заморские коренья и приправы, даже какие-то там кокосовые орехи, наполненные молоком! Интересно, это молоко похоже на козье?

Или о том, как стряпуха рассказывала: мол, все люди облачаются в знак траура в черное, а в Аргосе, наоборот, прощаясь с покойниками, носят белые одеяния.

Иногда девушка косилась на учеников – Персея и Ксетилоха, которые растирали краски с воском для очередной пинаки, и тихонько смеялась про себя: забывшись и увлекшись спором с Апеллесом, Персей вместо воска добавил в любимый художником белый мелинум аттическую желть, а Ксетилох вместо жженой слоновой кости, которую использовал Апеллес, рисуя что-нибудь черное и гордясь тем, что это было его изобретение, названное им элефантином, взял виноградную черную, которую использовали, пережигая виноградные выжимки, прочие афинские живописцы. Апеллес терпеть не мог быть «как все», поэтому Ксетилоха неминуемо должна была постигнуть жестокая кара.

А может быть, Доркион размышляла о том, как красива прическа «лампадион», когда волосы собраны в пучок на макушке, словно факел. Она-то носит только «коримбос», увязывая волосы в низкий узел почти на шее. Впрочем, спасибо судьбе и за этот незамысловатый «коримбос»: ведь она рабыня, а по закону рабыни должны коротко стричься и носить челку – в отличие от свободных женщин, которые открывали лоб или хотя бы часть его. Впрочем, рабыня – вещь хозяина, и воля хозяина выбирать, как ей выглядеть. Апеллес не велел остричь Доркион, потому что ему нравятся ее пепельные волосы. Он восторгается, глядя, как они струятся по ее обнаженному телу, и порою он нарочно приказывает ей ходить по дому нагой, прикрывшись только волнами кудрей.

Мимоходом Доркион вспоминала тех забавных мужчин, которых встретила недавно на агоре, куда ходила вместе со стряпухой. Один из тех мужчин держал в руке восковую табличку с каким-то списком и бубнил: «Ножницы, бритвы, зеркала, сосуды для взбивания пены, кисточки, полотенца…» А второй заглядывал на лотки, нырял в толпу и вскоре возвращался то с одним из перечисленных предметов, то с другим. Скоро эти двое были нагружены вещами. Доркион подумала, что они собрались открыть цирюльню, однако первый вдруг начал зачитывать новый список: «Зеркальце на тонкой ручке, баночки для притираний, шкатулку для украшений, моток лент, точеный гребень, грудную повязку…» К тому времени за этими странными людьми ходила уже немалая толпа досужих бездельников, и некоторые были даже готовы биться об заклад, что это цирюльники, а другие – что слуги богатой госпожи. В конце концов кто-то не выдержал и спросил впрямую. Те двое расхохотались и сообщили, что они помощники человека, который готовит новые театральные представления, и эти вещи нужны для постановок. Все вокруг тоже расхохотались, и Доркион тогда хохотала как сумасшедшая, у нее даже губы свело от смеха, она этому очень удивилась, а потом поняла, что просто отвыкла смеяться. Ну да, она даже забыла, когда смеялась в последний раз!

Наверное, еще на Икарии… Наверное, вместе с Орестесом…

Доркион тихонько вздохнула.

Орестес! Он теперь, конечно, уже давно мертв! Отдал свой долг Фанию – и заплатил за это жизнью.

Доркион старалась не вспоминать минувшее, так же, как и то имя, которым называл ее отец и которое кануло в прошлое, так и не сделавшись будущим, – однако картины случившегося иной раз все-таки всплывали в памяти – реже и реже с течением времени, но еще не вполне покинули ее, как она ни гнала их прочь, словно непрошеных гостей. Сны были предателями… В них Доркион билась в тенетах воспоминаний: она снова и снова видела понурую, вздрагивающую от рыданий спину Орестеса, которого уводил в трюм Фаний; неподвижное тело отца в укромном уголке палубы; Кутайбу с перерезанным горлом – и побелевшее от ярости и вожделения лицо Терона, перечеркнутое двумя багровыми шрамами…

Только потом, спустя некоторое время, Доркион поняла: Кутайба хотел своей смертью не только очистить душу перед побратимом, но и спасти его дочь. Он понимал, что никакими иными усилиями не сможет остановить обуянных похотью мореходов, но у него есть средство их удержать хотя бы на время и пробудить в них остатки разума и совести.

И ему удалось это сделать! Если бы не самопожертвование Кутайбы, Доркион, возможно, умерла бы еще до наступления ночи, раздавленная более чем полусотней обезумевших самцов, – однако они, разом отрезвев, так и не нашли в себе сил переступить через труп того, кто еще недавно был их капитаном. Теперь власть на корабле перешла к Терону. Однако, как ни был он распален и разъярен, он все же принужден был сдержаться и позаботиться о достойном погребении своих сотоварищей.

Конечно, на палубе невозможно было разжечь погребальный костер, однако мореходы издавна хоронили своих мертвецов в бескрайних нивах Посейдона. Вот и теперь они опустили тела Леодора и Кутайбы в синие глубины, произнося на разные голоса последние напутствия и самые благие пожелания, которые должны были сопровождать их души в Аиде. Конечно, путь в Элизиум, куда идут только души избранных героев, был для обоих закрыт: скорее всего, место им в Тартаре, пристанище тех, кто за свои злодеяния обречен на вечные муки, однако товарищи все-таки желали им мирных блужданий по полям асфоделей [19]19
  Асфодели – цветы согласно мифическим представлениям древних греков, росли на лугах в той части подземного мира, где блуждали души недостойных Элизиума, но и не совершивших тяжких преступлений. Они были подвержены лишь одному наказанию – забвению прежней жизни.


[Закрыть]
, где забываются все обиды, все страсти, все радости и горести нашего мира. Наверное, и Леодор с Кутайбой позабудут, какие страдания раздирали им сердца перед кончиной… Но память живых не умерла, и Доркион не могла забыть о том, что случилось позднее.

Потом она узнала, что не меньше, чем Кутайбе, она была обязана жизнью и добряку Фанию. Пока совершалось погребение и незамысловатые поминки, он пошептался то с одним мореходом, то с другим, обошел всех, направо и налево раздавая деньги из своего кошеля, который казался необъятным, и вот то там, то здесь вдруг зазвучали несмелые речи о том, что не стоило бы трогать девчонку, которая только что осиротела, надо дать ей время оплакать отца. Нельзя так поступать во имя памяти Леодора, ведь он был хорошим товарищем, многие ему жизнями обязаны. Да и Кутайба пролил свою кровь, чтобы не пролилась кровь Доркион… Кровь Лаис, дочери Леодора.

Эти речи произвели впечатление на всех, кроме Терона. Напротив, они приводили его в лютое бешенство! И денег от Фания он не принял, а пригрозил швырнуть его в море, если тот не перестанет морочить головы команде.

Фаний притих, но не сомневался, что уже добился своего. И оказался почти прав!

Когда кончилась поминальная пирушка – это было ближе к полуночи, – Терон призвал метнуть жребий, кому первому брать Доркион. Но от этого отказалась вся команда…

Захохотав, Терон швырнул Доркион на палубу и изнасиловал ее на глазах у всех столь жестоко и беспощадно, что она, издав несколько душераздирающих воплей, лишилась сознания от боли и отвращения и уже не чувствовала, как Терон, голод которого казался неутолимым, владел ею снова и снова – извергаясь, чудилось, без остатка, но через мгновение возбуждаясь вновь. Наконец он насытился и уснул, придавливая полумертвую жертву своим телом.

Тогда Фаний позвал нескольких мореходов на помощь, и те оттащили в сторону мертвецки спящего Терона. Однако, оглядев при свете факелов почти бездыханную Доркион, Фаний только головой покачал, решив, что зря потратил свои деньги и девушка все равно умрет.

Однако она не умерла…

– Доркион, ты что, уснула?! – послышался гневный оклик, и девушка очнулась.

Ах да, у нее чуть поник локоть, и пальцы стали вялыми. Апеллес одержим страстью запечатлевать движение так, чтобы оно как бы продолжалось перед глазами зрителя, и при этом бывает очень строг, когда Доркион не соблюдает предписанную им позу. Иногда ее так и подмывало подсказать, что если бы он рисовал ее танцующей, а не замершей в избранной им позе, ему удалось бы добиться большей порывистости и живости, – но разве она посмела бы сказать хоть слово? Это любимец славы не выносит ни малейшего возражения и запросто может обрушиться не только с бранью, но и с кулаками на чрезмерно осмелевшую наложницу, как на любого святотатца.

Всем Афинам была памятна недавняя шумная сцена, когда великий художник побил одного знаменитого башмачника, которому заказывали сандалии самые именитые горожане. Башмачник явился полюбоваться новой тихографией Апеллеса, но уставился прежде всего, конечно, на то, что его больше всего интересует: на обувь. Посмотрел – и пробурчал, мол, нарисованная сандалия совсем другой формы, чем стопа. Апеллес, который очень любил шнырять меж зрителями, прилежно, как пчелка, собирая в соты своего тщеславия нектар похвал и совершенно равнодушно приемля хулу, был, против обыкновения, задет за живое. Ведь он очень высоко ценил правдоподобие своих работ! Внимательно выслушал башмачника и, послав ученика за принадлежностями своего ремесла, смыл прежнее изображение, заново оштукатурил этот кусок стены и, пока штукатурка еще не высохла, заново нарисовал жидкими красками сандалии.

Искусство тихографии в этом и состоит: рисовать разведенными в воде красками по только что оштукатуренной, еще сырой стене. Тогда краски словно бы впаяны в высохшую стену! Но делать это нужно очень быстро: одна неверная линия – и все приходится начинать сначала: сбивать слой штукатурки, накладывать новый… Впрочем, Апеллес славился точностью рисунка, недаром его девизом были слова: «Ни дня без линии!»

Там же, в храме, Апеллес тогда и переночевал. Наутро Доркион принесла своему господину привычный завтрак: его любимый беотийский хлеб с орехами и холодного козьего молока. Художник, против обыкновения, ел рассеянно и с наложницей побаловаться не захотел – все поглядывал на ступени храма, по которым начали подниматься первые посетители.

Нетрудно было угадать, что Апеллес хочет похвалиться своей работой перед тем башмачником. И вот он появился и воззрился на картину с важным видом знатока.

– Ну что ж, сандалии хороши, – изрек наконец. – А вот правая щиколотка гораздо тоньше левой!

– Ты башмачник, вот и не суди выше башмаков! – взревел Апеллес и набросился на него с кулаками.

Доркион слабо улыбнулась… Она любила слабости великого человека так же сильно, как его славу. Вернее будет сказать, ни до славы, ни до слабостей Апеллеса ей просто не было никакого дела – она любила его самого, знаменитого художника и ласкового любовника, самоуверенного друга сильных мира сего – и ремесленника, жестоко уничижающего себя, когда у него не получалась какая-то картина.

Порой перед Доркион представал неуверенный ребенок, порой – властный покоритель Ойкумены. Ей приходилось видеть Апеллеса в тяжкие минуты крайнего неверия в себя – и в ослепительные мгновения восторга. Художник осыпал свидетельницу своего унижения и триумфа то грубыми пинками, то нежнейшими поцелуями. И сердце ее то плакало, то смеялось от любви к человеку, которого ей послала – девушка в этом не сомневалась! – сама Афродита в ответ на отчаянные мольбы Доркион там, на галере…

Пентеконтера

Она очнулась на рассвете, сжигаемая такой болью, что кричала бы криком, если бы могла издать хоть звук.

Галера стояла на якоре, парус был спущен. Команда спала вповалку, дремал даже вахтенный.

Горло Доркион пересохло от жажды и горело от криков. Она слабо повела глазами и вдруг увидела под самым бортом ту самую деревянную долбленую фляжку отца, из которой он ее поил. Она была так истерзана, что это воспоминание об отце не вызвало никакой душевной боли, кроме смутного осознания, что вот – фляжка, в ней должна быть вода, а значит, можно попить.

Кое-как перевернувшись на бок, а потом на живот, Доркион поползла, извиваясь всем телом и волоча за собой ноги, словно животное, которому перебили задние лапы. Наконец она доползла до фляжки и выпила все, что там было, до капли.

Вода немного оживила ее, но все еще хотелось пить.

Доркион огляделась, и вдруг ей показалось, что опрокинутая корзина загораживает что-то круглое, очень похожее на фляжку в оплетке из прутьев. Доркион подползла туда – и увидела свою корзинку. Ту самую, которую забрала из дома Филомелы! Ту самую, где когда-то хранились витая розовая раковина, таящая в себе морской шум, золотистая жемчужина, корень, напоминающий единорога, и глиняная птичка-свистулька.

Теперь корзинка была почти пуста. Жемчужина исчезла – то ли закатилась куда-нибудь, то ли ее кто-то стащил под шумок, пусть она и была кособокая да приплюснутая. От раковины, на которую кто-то наступил, осталось только перламутровое крошево. Корень-единорог переломился пополам. Да и сама корзинка была вся перекошена, побывав под чьей-то тяжелой стопой. И только глиняная птичка с камышинкой, вставленной в голову, каким-то чудом осталась цела.

Слезы так и хлынули из глаз Доркион! Она прижала к губам птичку и покрывала поцелуями ее головку с такой нежностью, словно это была ее собственная жизнь, чудом уцелевшая среди того вихря, который на нее налетел.

Потом она коснулась трясущимися губами камышинки, дунула в нее – и та издала тихий свист. Доркион дула снова и снова, иногда прерываясь, чтобы смахнуть слезы, – и на душе становилось чуть легче, а рваные звуки, которые ей удавалось исторгать из свистульки, постепенно складывались в некое подобие любимой старинной песенки.

И вдруг чей-то голос подхватил ее – необычайно мелодичный и прекрасный голос, причем Доркион показалось, что она уже слышала его раньше:

 
Где розы мои,
Фиалки мои,
Где мой светлоокий месяц?
 

Голос, чудилось, лился с небес. Доркион вскинула голову – и вдруг в рассветном мареве ей почудился нежный женский силуэт. Казалось, это была женщина в белом, с лицом, закрытым легким покрывалом, – та самая, которая встретилась Доркион у источника Афродиты и посулила, что она будет служить в храме этой богини…

Силуэт мелькнул и исчез, но этого было достаточно, чтобы пробудить мысли Доркион.

Орестес говорил, что в храме Афродиты она должна будет отдаваться всем, кто только пожелает. Ее пожелал Терон… Ну что же, значит, ее служба уже началась – правда, в мучениях и безумной боли. Однако жрец из Марсалии, оказавшийся однажды на Икарии, много рассказывал о принесении жертв на алтарь божества – с этого, мол, и начинается всякое служение. А Доркион не принесла жертв Афродите. Может быть, поэтому ей было так страшно и больно?

Но что Доркион может пожертвовать прекрасной богине любви и совокупления? У нее ничего нет, кроме той окровавленной тряпки, в которую превратился ее ветхий хитон… Зато есть птичка!

На миг Доркион пришла в отчаяние – она расставалась с последней памятью о своем таком спокойном и, как сейчас казалось, даже счастливом прошлом, о Филомеле, об Икарии! – но тотчас скрепилась сердцем и, свесившись с борта, опустила руку с птичкой, лежавшей в покореженной корзинке, к самой воде, бормоча:

– О синевласый держатель земли, о Посейдон, молю тебя, передай мой дар Афродите в знак моей покорности и смиренного желания служить ей по воле ее!

Разжимая руку, Доркион подумала, что совершает глупость: сейчас тяжелая птичка камнем канет на дно и достанется не Афродите, а забавницам нереидам! – однако, к ее несказанному изумлению, гребень одной из волн вдруг взметнулся выше остальных, принял корзинку на свою пенную вершину, а потом волны мягко понесли корзинку-лодочку с мореходом-птичкой куда-то далеко-далеко, где она вскоре превратилась в черную точку, а потом и вовсе растаяла.

И в ушах Доркион снова зазвучал нежный голос:

 
Вот розы твои,
Фиалки твои,
Вот твой светлоокий месяц!
 

Доркион была твердо убеждена, что Посейдон исполнил ее просьбу – донес жертву Афродите, и богиня приняла ее.

Тем временем корабль восставал от сна: уже поставили парус, раздалось мерное шлепанье весел по волнам, зазвучала флейта, задавая ритм гребцам… Мореходы, занятые своими делами, сновали мимо Доркион, словно не замечали ее. Она с ужасом ждала появления Терона, однако того не было видно.

Из трюма выбрался Фаний и принес Доркион лепешку, потом набрал во фляжку Леодора воды из общей бочки и подал девушке.

– Наверное, духи Леодора и Кутайбы решили повременить и не отправляться в свой последний путь, пока не отомстят за тебя, – пробормотал он ласково. – Терон мечется в жару, и, знаешь, хоть я и добрый человек, но что-то неохота приходить ему на помощь. По мне, пусть валяется без памяти хоть до самого Пирея.

Фаний как в воду глядел: Терон на палубе не появлялся, и по обрывкам разговоров Доркион поняла, что он чуть ли не умирает.

Она старалась не думать о нем и вообще не вспоминала бы о том ужасе, который изуродованный мореход сотворил с ней, однако ее израненное тело мучительно болело. Кроме того, кровь, покрывавшая ее ноги, запеклась коркой, от которой болела кожа.

Окровавленную палубу мореходы отмыли, вылив на нее бессчетное число ведер морской воды, но Доркион не могла помыться соленой водой, ведь ее тело было покрыто многочисленными царапинами от ногтей и зубов Терона, который обладал ею воистину как дикий зверь.

* * *

И вот корабль оказался в виду порта, вот причалил…

С берега перекинули плоские деревянные сходни. Фаний распоряжался на палубе, и вереница портовых рабов, принадлежавших его приятелю, местному купцу, принялась сносить груз на землю. Фаний сновал по сходням туда-сюда с ловкостью и сноровкой, которые даются только давней привычкой.

Этот приятель Фания был, видимо, влиятельный человек в порту: по одному его мановению появлялись новые и новые грузчики и повозки. Наконец товары Фания были отправлены на хранение, а он сам собрался уезжать.

Его приятель приказал подать повозку, но Фаний о чем-то горячо переговаривался с ним, и Доркион, которая сжалась в комок в своем углу у борта, украдкой высовывалась оттуда: ей казалось, что речь идет о ней.

Наконец Фаний кивнул и горячо обнял своего приятеля, а потом опять поднялся на палубу и поспешно подошел к Доркион:

– Мне пора отправляться, – сказал он, слегка запыхавшись. – Но жаль оставлять тебя здесь, бедняжка. Очнется Терон, эти удальцы потратят мои деньги, вновь изголодаются – и забудут кровь, пролитую Кутайбой для твоего спасения! Они увезут тебя с собой в новое плаванье и будут мучить, пока ты не умрешь в морских просторах. Тогда тебя сунут под покров волн, как вчера сунули твоего отца и этого самоотверженного сарацина… Послушайся моего совета: уходи на берег. Я сговорился со своим приятелем Элием: он даст тебе приют, но навсегда оставить у себя не сможет. Он найдет тебе хорошего хозяина, который будет о тебе заботиться. Рабство не покажется тебе слишком тяжким бременем.

– Рабство?! – в ужасе простонала Доркион. – Ты продал меня в рабство?! Но я не принадлежу тебе!

– Принадлежишь, принадлежишь! – миролюбиво покивал Фаний. – Ведь я выкупил твою жизнь у своры этих похотливых псов. Я спас тебя от смерти! Но я не могу взять тебя с собой в Афины: моя жена слишком ревнива и не потерпит молоденькую красавицу рядом со мной. Кроме того, я опасаюсь, что ты будешь отвлекать внимание Орестеса от того дела, которое он должен исполнить. Нет, ты мне не нужна! Все, что я могу сделать, – это избавить тебя от Терона.

Доркион стиснула руки, с мольбой глядя то на небеса, то на синюю гладь волн, бьющих о берег.

Никто не давал ответа, никто не подсказывал, как поступить…

Оставалось только уповать, что богиня позаботится о той, которую напутствовала и ободряла с самого детства.

– Могу я проститься с Орестесом? – робко спросила Доркион, с трудом поднимаясь.

– Нет, ты должна уйти прежде, чем я выведу его из трюма, – решительно ответил Фаний. – Мальчик только-только начал привыкать к своей новой судьбе. Встреча с тобой сделает его несчастным и обесценит все мои хлопоты и старания. И знай…

В голосе Фания появилась угроза, и Доркион испуганно подняла на него глаза:

– Знай, что если ты только попытаешься отыскать Орестеса и поговорить с ним, если появишься вблизи моего дома, я немедленно сообщу Терону, где тебя искать. Я ведь буду знать от моего друга, кто тебя купил! Так что лучше вообще забудь о том, что ты когда-то знала этого юного красавчика. Поклянись в этом! Ну?

Доркион заложила богам свою жизнь в знак того, что не нарушит слова.

Фаний кивнул, вполне довольный:

– А теперь иди, тебя ждет Элий. Иди же!

И Доркион, еле переставляя ноги, потащилась к сходням, мучимая одной мыслью: ее жертва, видимо, была неугодна Афродите, если богиня продолжает подвергать ее таким жестоким испытаниям…

Однако испытания оказались отнюдь не жестокими! Словно солнце засияло для Доркион в ту минуту, когда она встретила своими испуганными глазами жадный и ласковый взгляд своего нового хозяина. Отмытая, накормленная, красиво причесанная, одетая так, как и во сне не могло присниться, переставшая бегать босиком, носившая тонкие, легкие сандалии с драгоценными пряжками, она сначала почти все время только спала и ела, окруженная особой заботой слуг, которые обращались с нею не как с подобной им рабыней, а словно с госпожой. Иногда ее приводили к хозяину, но не на ложе, а в просторные покои, которые назывались синергио – мастерская. Господин с ласковой улыбкой помогал ей встать на возвышение и ходил вокруг, что-то рисуя угольком на обрезках папируса. Доркион впервые видела, как пишут или рисуют не на глиняных черепках-остраках и даже не на восковых табличках! Впрочем, она многое видела тут впервые, а делать наброски на папирусе, который был очень дорогим, мог позволить себе только очень богатый человек.

Потом господин попросил Доркион – не приказал, не заставил, а попросил! – стоять на возвышении раздетой. И только когда она перестала дичиться, когда привыкла принимать разные позы по его воле, танцевать перед ним нагой и прельстительно улыбаться, привыкла петь для него, пить вместе с ним разбавленное водой вино, плескаться в просторном водоеме среди лепестков роз и золотых рыбок, – только тогда однажды во время ее танца он сбросил эксомиду, в которой всегда работал, и, тоже нагой, принялся танцевать с Доркион, а потом заключил в объятия и осторожно, медленно опустив на пол, овладел ею.

Она не испытала ни мгновения боли и страха и была так счастлива этим, что от восторга смеялась и плакала, крепко обнимая своего богоподобного любовника и чувствуя, что у нее сердце готово выскочить из груди от восторга. И долгое время это блаженное ощущение отсутствия боли, благодарность за ласку и нежность заменяли ей то наслаждение, которым умелый мужчина переполняет тело женщины. Да ведь Доркион просто не знала, что может испытывать его, а потому была счастлива и не уставала благодарить Афродиту, которая приняла ее жертву и вознаградила за все муки!

– …Ты ничего не понимаешь! – раздался в это мгновение сердитый голос Апеллеса.

Доркион, глубоко погрузившаяся в свои думы, вздрогнула так, что чуть не свалилась с возвышения. Она испуганно сжалась, но, на счастье, художник был слишком взвинчен спором, чтобы обращать внимание на оплошавшую натурщицу.

Доркион прислушалась и чуть не засмеялась: все это время, пока она с трудом выплывала из своих воспоминаний, Апеллес и его ученики продолжали спорить о Демосфене!

Конечно, как и все жители Афин, Доркион не единожды слышала имя великого омилитэса [20]20
  Так древние греки называли мастеров говорить, людей, обладающих даром красноречия. Слово «оратор» – латинского происхождения, оно не употреблялось в Греции.


[Закрыть]
, краснословца, который своими речами вдохновлял афинян на войну против царя Филиппа Македонского, неустанно расширявшего свои владения, захватывавшего все новые и новые земли. Правда, сама слушать эти речи Доркион не ходила. Ей все пересказывали другие слуги. Они же сообщали, какие слухи ходят о самом Демосфене. Оказывается, знаменитый трибун с детства заикался так, что не мог сказать подряд даже трех слов. И голос у него был тихий. Он запирался в погребе и кричал во всю глотку, стараясь приучить себя говорить громко. А чтобы речь его звучала внятно, приходил во время шторма на морской берег, набивал рот галькой и декламировал своего любимого Эсхила, стараясь перекрыть голосом шум бури. Чтобы не задыхаться во время долгих речей, Демосфен бегал по холмам, окружающим Афины, и выкрикивал строфы из Гомера и Эсхила.

Слушая эти рассказы, Доркион хохотала от души. Демосфен представлялся ей полусумасшедшим. Она его видела лишь однажды, и то издали – и диву далась, что этот довольно-таки уродливый человек имеет такую власть над афинянами.

Афины то вступали в союзы с другими греческими городами, то нарушали свои обязательства, то, заранее торжествуя победу, отправляли войско для противостояния Филиппу, то встречали своих побежденных воинов, разрывая на себе одежды и посыпая головы пеплом погребальных костров… Люди запасали съестные припасы, боясь осады, жены и матери рыдали от страха за мужей и сыновей… Старики ночевали возле северных Акарнийских ворот, через которые войска уходили на битвы и возвращались с них. В битве при Херонее афинское войско и союзническая армия Фив были разбиты, и, как сказал Апеллес, настало время проститься со славой Эллады. Но даже эти трагические слова имели для Доркион какое-то значение лишь потому, что их произнес человек, на котором сосредоточилась ее жизнь. Эллада, Афины, Фивы… Это ее совершенно не волновало!

– Я знаю, что говорю! – воскликнул в это время художник. – Ведь эту историю мне рассказал сам Александр! Демад, соперник Демосфена и приверженец Филиппа, Демад, которого вы все считали предателем родного города, остался в числе афинского войска, был ранен в сражении и попал в плен, а ваш кумир спасся бегством. Демосфен трусливо удрал, бросив на произвол судьбы тех, кого призывал к битве и клялся в верности и братстве. Но именно Демад убедил Филиппа оставить всех афинян в живых и отпустить по домам. Он же уговорил Филиппа не вводить войско в Афины и не отдавать город на разграбление победителям. Это благородный жест со стороны Филиппа, и глупо это отрицать.

Апеллес сердито зашагал из угла в угол мастерской, ворча на учеников:

– Глупые мальчишки! Вы своими спорами отбили у меня охоту работать! На сегодня все! Закончим на этом! Доркион, ты можешь сойти с постамента и отдохнуть. А вы… – Он резко обернулся и обвиняюще ткнул пальцем в смущенных Ксетилоха и Персея. – Вы просто смешны с вашими попытками судить о том, чего не понимаете! Легко рассуждать о битвах, не видя ни одной из них. Я-то знаю, как сражаются македонцы! Я помню еще, как войска Филиппа брали Византий! Глупо было даже пытаться удержать этот натиск. И прекратите морочить мне голову баснями о героизме «Священной дружины» Фив. Героизм – это победа, а они все погибли, разбитые македонцами. И это меня не удивляет. Разве вы не знаете, что все эти триста воинов из «Священной дружины», все как один, были связаны между собой узами не дружбы, а любви? Да-да! Они все были любовниками, эти храбрецы! Вы воспеваете их храбрость, а я смеюсь над ними и заявляю: именно поэтому они уступили македонцам! Разве может проявить днем доблесть на поле битвы мужчина, который ночью, в шатре, был женщиной?!

– Да, но говорят, учитель, что и сам Александр предпочитает мужчин женщинам! – запальчиво вскричал Персей. – Его друзья… прежде всего Гефестион…

– Помолчи, – взревел Апеллес. – И тысячу раз подумай, прежде чем осуждать при мне моего друга и называть его мужеложцем! Будь это так, разве сопровождала бы Александра прекраснейшая из женщин Ойкумены?!

Голос художника дрогнул, и дрогнуло сердце Доркион.

Она насторожилась. Прекраснейшая из женщин Ойкумены? Это Апеллес о ком? Неужели о Кампаспе?!

Так вот что значили те рисунки, которые Доркион случайно нашла…

Александр, сын царя Филиппа Македонского, почти тайно побывал в Афинах после ссоры с отцом, изгнанный им, в сопровождении нескольких своих приближенных, и навестил старинного друга Апеллеса. Об этом мало кто знал. Однако в следующий раз он явился туда уже после внезапной смерти царя Филиппа – со щитом победителя при Херонее, грозы афинян, блестящего молодого полководца и, конечно, царя Македонии и всей той немалой части земли, которую завоевал для него отец – и которую, несомненно, многажды увеличит сам Александр.

За эти несколько дней Апеллес, работая с утра до ночи, создал портрет, взглянув на который гость сказал:

– Есть на свете два Александра: один – непобедимый сын царя Филиппа, другой – сын Апеллеса.

Теперь художник трудился над большой тихографией, которая должна была изображать Александра в образе громовержца. Зевс восседал на троне, а лукавая, легконогая, златокрылая Ирида, вестница богов, танцуя, вручала ему полуразвернувшийся свиток, на котором можно было прочесть список городов и стран, которыми Александр уже владел – или хотел завладеть.

Ириду Апеллес писал с привычной к долгому позированию Доркион. Что касается Зевса, тут дела обстояли сложней. Разумеется, у царя не было ни свободного времени, ни желания часами сохранять каменную неподвижность, однако Апеллес пользовался любым мгновением досуга Александра, каждым его посещением, чтобы сделать на ходу наброски, которые потом должны были помочь создать его портрет.

Апеллес совсем не хотел изобразить Зевса грозным и пугающим. Конечно, его образу следует придать необходимую величественность, однако улыбка громовержца должна быть не устрашающей, а ободряющей, она должна вселять надежду на исполнение всех желаний его верных подданных. Однако лицо Александра, несмотря на молодость, уже успело принять то высокомерное и настороженно-неприязненное выражение, которое свойственно сильным мира сего, и Апеллес заметил, что смягчается оно, лишь когда молодой царь смотрит на свою молодую наложницу, фессалийку из города Лариссы. Ее звали Кампаспа, и она была первой женщиной, которая заставила горячо забиться холодное сердце молодого царя, доселе ценившего лишь дружеские или любовные объятия своих соратников (ученик Апеллеса Персей знал, о чем говорил!) и широкоплечую, узкобедрую, мускулистую мужскую красоту. Александр знал толк и в красивых мальчишках, виночерпиях и кифаристах, и с превеликим удовольствием бывал судьей на состязаниях красавчиков в гимнасиях. Судьи с помощью особого инструмента под названием диавитиос [21]21
  Кронциркуль ( греч.).


[Закрыть]
измеряли разные части тел соревнующихся мальчиков и отмечали самые соразмерные и совершенные из них, повязывая ленты на руки, на ноги, на бедра или шеи. Когда на состязаниях присутствовал Александр, повязывать ленты поручали ему. Он делал это медленно, торжественно, и лаская, и искушая, – а в это время юнцы, оставшиеся обделенными его вниманием и прикосновением, готовы были покончить с собой от зависти!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю