Текст книги "Возлюбленные великих художников"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 18 страниц)
А теперь началась упорядоченная семейная жизнь.
Пикассо не вмешивался в «женские дела». Ольга наводила свой порядок в комнатах, а он навел свой беспорядок в мастерской на первом этаже, раскидав где попало коллекцию разных памятных и любимых предметов и расставив прямо у стен свои работы вперемежку с картинами Ренуара, Матисса, Сезанна, Руссо и того же Модильяни, которые он еще не до конца зарисовал своими натюрмортами.
Мадам Пикассо желала не только иметь респектабельный дом, но и выглядеть респектабельно. Однако у Пикассо оставались самые простые вкусы. Он восторгался дорогими нарядами жены, которая массу времени проводила в модных домах, прежде всего у Шанель и Пуаре, но сам предпочитал ходить в одном и том же костюме.
Вообще одежда его мало занимала, хотя в Париж он в свое время приехал, «одетый под художника». Описание подобного костюма можно найти в романах Альфреда де Мюссе: широкие бархатные куртки, отложной воротничок, берет… Существовала мода и на прически: кудри и бороды, желательно эспаньолки. Пикассо в конце концов поддался этому поветрию и за несколько недель отрастил бороду. Однако вскоре он ее сбрил: ему претило, что он стал слишком похож на «настоящего художника»! Он начал носить «костюм механика», который с его подачи стал ужасно моден среди авангардистов Холма: синий комбинезон, хлопчатобумажная рубаха, белая в красный горошек, дешевая, всего за полтора франка купленная на рынке Сен-Пьер, плюс красный кожаный пояс и испанские сандалии на веревочной подошве.
С тех пор Пикассо, конечно, изменился, и теперь он одевался респектабельнее и дороже, однако деньги предпочитал тратить на приобретение каких-нибудь экзотических вещей, которые возбуждали его воображение, и щедро помогал неимущим собратьям.
Кстати, об экзотических вещах. Собирать их Пикассо начал еще на бульваре Клиши, в монмартрский период своей жизни. Эти старые вещи сопровождали его всю жизнь, вызывая бешенство сначала Фернанды, потом Ольги, потом тех, кто ее сменил: мебель времен Луи-Филиппа, обитые шелком диваны, старинные ковры, картины, музыкальные инструменты и, конечно, негритянские безделушки, которые Пикассо начал коллекционировать под влиянием Матисса, Дерена и Вламинка, открывших негритянское искусство раньше его. Шкафы, столы, стулья загромождали стеклянная посуда, бутылки в форме Вандомской колонны и Эйфелевой башни, цветные коробочки из ракушек, хромолитографии с инкрустацией из соломы, старинный фаянс…
Среди этих вещей лишь немногие были и впрямь ценны: для Пикассо главным в вещи была необычность и затейливость, совершенство и подлинность стояли на каком-то там месте. Именно поэтому так разочарованы будут позже хранители Лувра, куда вдова Пикассо и его сын передадут коллекцию после его смерти. Исключение составят некоторые картины, полученные Пабло непосредственно от Матисса, Руссо и других художников из их собственных рук, все прочие вещи оказались если не фальшивыми, то третьесортными. Но это еще когда будет!
Пока же Пикассо собирал безделушки, а Ольга с упоением кружилась, как принято выражаться, в вихре светских удовольствий.
Ей нравились обеды в дорогих ресторанах, приемы, балы парижской знати. Ольге даже удалось на какое-то время отдалить от художника его богемных друзей. Ну а о своем артистическом прошлом она забывала так старательно, как будто не на сцене лучших театров мира танцевала, а задирала ноги в «Мулен-Руж». Забавно, однако тем же путем в свое время проходила прекрасная Фернанда!
Иногда Пикассо размышлял о том, что женщины безумно однообразны. Фернанда, когда у ее любовника завелись деньги, тоже загорелась страстью к респектабельности. Переселившись в буржуазную квартиру на бульваре Клиши, Фернанда мигом почувствовала себя настоящей буржуазкой. Она играла роль светской дамы, назначала дни приема, приглашала на чай, наняла прислугу, которой нечего было делать… Фернанда влюбилась в свою респектабельность!
Она обожала синема и перенимала повадки роковых женщин с экрана: шила себе экстравагантные туалеты, заказывала шляпы, напоминавшие голубятни в Ботаническом саду… Она производила фурор своими ошеломляющими туалетами и сопровождавшим их хмельным ароматом ее любимых духов «Сердце Жанетты». Вообще у Фернанды была страсть к духам. Однажды все сто франков, которые дал ей Пикассо на неделю на продукты, она истратила сразу, купив флакон самых модных и дорогих духов «Дым»: они были невероятно красивого дымчатого оттенка, но не имели никакого запаха!
Впрочем, у Ольги запросы были не экстравагантные, а вполне изысканные и аристократические. Однако хороший вкус, как известно, дорого стоит. Но Пикассо, на счастье свое и своих женщин, никогда не был скупым.
В сентябре 1918 года Пикассо и Ольга вместе с «Русским балетом» поехали в Лондон: Пабло был занят в оформлении балета «Трикорн». Вся труппа и чета Пикассо тоже жили в роскошном отеле «Савой» и посещали все приемы, которые были устроены в честь великого Дягилева.
Пикассо был в моде, его недавняя женитьба вызвала фурор, так что он и Ольга повсюду оказывались в центре внимания. Постепенно Пикассо ощутил вкус к такой жизни и втянулся в нее. Ну а ноблесс оближ, как известно! Он заказал себе множество костюмов и рубашек, надел безупречный смокинг, начал носить золотые часы в жилетном кармане… В своем дендизме он почти перещеголял величайшего денди Стравинского, которым Пикассо всегда восхищался: горчичного цвета брюки русского композитора когда-то казались Пикассо верхом изящества. Надо ли говорить, что его первой данью богине Моде были совершенно такие же брюки?
А впрочем, если честно, он никогда не относился к своим одеяниям всерьез – они были для него частью маскарада, мистификации, которые он так любил. К примеру, на один из балов он явился в костюме матадора. Ольга чуть не умерла от ужаса.
Впрочем, носил ли Пикассо брюки горчичного цвета или синий комбинезон, он работал с прежним маниакальным упорством. Писал портреты Дягилева, Стравинского, Бакста, Кокто. Любимая Ольга была его постоянной моделью. Ее портрет Пикассо нарисовал для своей первой литографии, которая была использована для пригласительного билета на его выставку.
Многие из рисунков тех лет своим классицизмом и безупречным совершенством напоминают работы Энгра. Ведь Пикассо Энгра обожал! Говорят, одной из характерных сторон его творчества было то, что он постоянно «тосковал по Энгру». Когда он был особенно доволен какой-то своей работой, то с восторгом таращился на себя в зеркало и шептал:
– Вылитый Энгр!
Впрочем, надолго реализма не хватило. Во многих работах стала появляться карикатурность. Вообще именно в те годы Пикассо додумался до гениального заявления: «Искания в живописи не имеют никакого значения. Важны только находки. Мы все знаем, что искусство не есть истина. Искусство – ложь, но эта ложь учит нас постигать истину, по крайней мере ту истину, какую мы, люди, в состоянии постичь».
Искания в живописи не имеют значения… А как насчет исканий в семейной жизни?
4 февраля 1921 года у Ольги и Пабло родился сын Поль (Пауло). Хохоча, вспоминал Пикассо друга прежних лет Макса Жакоба и его настойчивое желание называть друга именно Полем. Неведомо, вспоминал ли художник пророчества Жакоба, многие из которых сбылись со стопроцентной точностью…
Пикассо ощущал огромное счастье. В сорок лет он впервые стал отцом! Он ужасно гордился собой и до бесконечности рисовал Ольгу и сына, помечая на каждом наброске, рисунке не только день, но и час. Все они выполнены в неоклассическом стиле, а женщины в его изображении напоминают олимпийские божества.
Ольга относилась к ребенку с почти болезненной страстью и обожанием. Она надеялась, что рождение сына укрепит семью, в фундаменте которой появились первые трещины: увы, ее муж постепенно возвращался в свой мир, куда ей не было доступа и куда она боялась заглядывать.
Конечно, муж ей достался, мягко говоря, непростой…
Он жил во имя искусства, и реальность была для него всего лишь моделью для картин. Например, узнав о смерти Аполлинера, который после тяжелого ранения на фронте скончался в ноябре 1918 года, Пикассо был поражен увиденным в зеркале выражением своего лица, на котором отразился беспредельный ужас и горе. Он тут же взял холст и написал автопортрет, хотя вообще-то автопортреты не любил, писал их редко и даже считал зеркало глупым изобретением. Ольгу этот случай потряс.
Имелись у нее и другие основания для потрясений, как мелких, так и крупных. Мелкими можно назвать суеверия Пабло Пикассо. Не дай бог кому-то положить на кровать шляпу или открыть зонтик в комнате (например, поставив его сушиться). Пикассо начинал причитать, что до конца года кто-то из присутствующих непременно умрет, а потом принимался жутко браниться и проклинать неосторожного.
Словно ему мало было примет испанских, он набрался еще и русских суеверий от Ольги. Уйти из его дома, не выпив на посошок и не присев на дорожку, стало просто немыслимо! А если вдруг кто-то случайно перевертывал буханку хлеба на столе – хозяин начинал визжать от ярости! До исступления доходил Пикассо, когда жена отдавала его старые, даже самые изношенные вещи бедным или просто выбрасывала их. А все потому, что, согласно испанскому поверью, хозяин этих вещей, то есть сам Пабло Пикассо, мог превратиться в того, кто его одежду наденет на себя. Жуть!
Смех смехом, конечно, но самым неодолимым камнем преткновения между супругами стала не одержимость Пикассо творчеством, а безумная сексуальность «андалузского жеребца». Разумеется, основой жизни Пикассо было искусство, но секс являлся одной из главных движущих сил его творчества.
Сам художник как-то проговорился, что он делил всех представительниц прекрасного пола на «богинь» и «половые коврики». Причем Пабло доставляло особую радость превращать первых во вторых, и «богини» не только позволяли ему это делать, но и получали удовольствие от собственного унижения. Ольга была в числе редкостных исключений, однако она просто-напросто не выдерживала темперамента мужа. Причем он не считался ни с нежеланием партнерши, ни с невозможностью, когда хотел. Пожалуй, правы те, кто считает, что Пикассо не искал настоящей любви, а всегда стремился соблазнить, подчинить и навязать свою волю. Даже в предметах, созданных им самим, – картинах и скульптурах – виден сильный деструктивный элемент: так и бьет по глазам свойственный ему инстинкт разрушения. Что же говорить о женщинах…
– Я думаю, что умру, никогда никого не полюбив, – сказал однажды Пикассо.
Причем в этом «несчастье своей жизни» он обвинял не себя, а женщин! Рано или поздно они становились не такими.
Он любил рассказывать о французском художнике-керамисте Бернаре де Палиси, жившем в XVI веке. Когда не было дров, он для поддержания огня в печи обжига бросал туда свою мебель. Пабло уверял, что бросил бы в огонь и жену, и детей, только бы не угас его творческий пламень!
Но не только творческий – любовный тоже…
«Каждый раз, когда я меняю женщину, – говорил Пикассо, – я должен сжечь ту, что была последней. Таким образом я от них избавляюсь. Они уже не будут находиться вокруг меня и усложнять мне жизнь. Это, возможно, еще и вернет мою молодость. Убивая женщину, уничтожают прошлое, которое она собой олицетворяет».
Вот так в один из дней Ольга тоже стала олицетворять собой прошлое.
Отчасти она сама была в этом виновна.
Постепенно необузданная художественная натура Пикассо приходила в противоречие с той светско-снобистской жизнью, которую ему приходилось вести. С одной стороны, он хотел иметь семью, любил жену. Но вместе с тем не хотел обременять себя условностями, которые мешали его творчеству. Он стремился оставаться полностью свободным человеком и был готов во имя этого пожертвовать всем остальным: сжечь свою семью.
А Ольга с ума сходила от беспокойства. Она наконец-то полюбила мужа, да как! Она стремилась безраздельно завладеть им и жутко ревновала – сначала без каких бы то ни было оснований. Успевший устать от бессмысленной светской жизни и от собственной добродетели, Пикассо замкнулся в себе и словно отгородился от жены невидимой стеной.
Художник устал и с каждым днем все больше и больше тяготился узами брака.
Доходило до смешного. Вдруг выяснилось, что у них были разными даже гастрономические вкусы. «Ольга, – жаловался Пикассо, – любит чай, пирожные и икру. Ну а я? Я люблю каталонские сосиски с фасолью». Большой цирк, конечно…
Но вот случилось неизбежное. Ревнивые подозрения Ольги обрели под собой почву.
Появилась другая женщина!
В январе 1927 года на улице, в толпе, выходящей из метро, Пикассо увидел красивую девушку. Ему показалось, что эти серо-голубые глаза он уже видел раньше – в своем воображении и на своих полотнах.
«Он схватил меня за руку и сказал: „Я Пикассо! Вы и я вместе совершим великие вещи“», – вспоминала об этой встрече Мари-Терез Вальтер. Ей было тогда семнадцать. Она знать не знала ни об искусстве, ни о Пикассо. Ее интересы были совершенно другими – плавание, гимнастика, велосипед, альпинизм. Однако именно этой «физкультурнице» суждено было стать самым большим сексуальным увлечением Пикассо, не знающим ни границ, ни табу. Это была страсть, возбуждаемая секретностью, окружавшей их отношения, а также тем, что Мари-Терез, имевшая вид ребенка, оказалась податливой и послушной ученицей, которая с готовностью шла на любые эксперименты, включая садистские, полностью повиновалась желаниям Пикассо.
Это была воистину безумная страсть. Выпустив на волю самые низменные инстинкты, Пикассо стал и в обыденной жизни вести себя все более низко.
Он захотел расстаться с Ольгой, вычеркнуть ее из жизни. Но она не соглашалась уехать из дому. И тогда на смену любви пришла ненависть мужа. Эту ненависть Пикассо стал вымещать в живописи. Он написал серию картин, посвященных корриде, а Ольгу изображал то в виде лошади, то старой мегеры.
Пытаясь спустя много лет объяснить причины их разрыва, художник скажет: «Она слишком много от меня хотела. Это был наихудший период в моей жизни».
При том при всем Пикассо не хотел развода. Ведь это привело бы к потере половины его состояния, а главное – картин!
Ольга все надеялась на примирение, но… наконец не выдержала – не смогла больше выносить ненависть мужа и жить в одном доме с его новой подругой. После очередной особо тягостной семейной сцены в июле 1935 года она вместе с сыном покинула их дом на улице Ля Бовси. Вскоре с помощью адвокатов поделили имущество, но формального развода не было, и Ольга официально, до самой своей кончины, оставалась женой Пикассо.
Началась Вторая мировая война. Американское посольство во Франции предложило Пикассо и Матиссу переехать в Соединенные Штаты, но оба мастера отвергли это предложение. Пикассо ненавидел фашистов, но не мог отказаться от своего образа жизни в Париже, от своих привычек.
Как-то раз во время оккупации один из немецких офицеров оказался в мастерской художника. Увидев репродукцию «Герники», он поинтересовался:
– Это вы сделали?
– Нет, это вы, – ответил Пикассо.
Наглость ответа была такова, что офицер ушел, чувствуя себя не оскорбленным, а виноватым.
В те годы Пикассо особенно чувствовал свое одиночество и даже стал время от времени заходить к Ольге, якобы поговорить об их сыне, который тогда жил в Швейцарии. Однако это единение длилось недолго.
В 1943 году Пикассо познакомился с художницей Франсуазой Жило. Ей исполнился всего 21 год. Новая муза – это был очередной удар для Ольги, которая продолжала ревновать бывшего мужа ко всем подряд. Она писала ему гневные записки на смеси испанского, французского и русского, повторяя в них, что Пикассо ужасно опустился. Обычно она прикладывала к посланиям портреты Рембрандта или Бетховена и объявляла ему, что он никогда не станет таким же великим, как эти гении.
Летом Ольга уезжала в средиземноморский городок Гольф-Жуан, где жили Пикассо и Франсуаза Жило с их сыном Клодом, и донимала Франсуазу оскорблениями и даже попытками рукоприкладства. Та терпела, понимая, что Ольга страдает от одиночества и отчаяния. Мало того, что муж бросил ее – он еще и невзлюбил сына! Пикассо не смог простить Полю того, что тот оказался человеком ординарным, лишенным какого-либо таланта.
Поль провел всю войну в Швейцарии и вернулся в Париж только после его освобождения. У него не было никакой работы, и ему часто приходилось унижаться перед отцом, выпрашивая деньги. А денег требовалось много – Поль принимал наркотики и сильно пил. В 1954 году после тяжелого воспаления легких он оказался на грани смерти. Доктор послал Пикассо телеграмму с просьбой срочно приехать в Канн. Ответа не последовало.
Ольга жила в Канне одна. Она долго и мучительно болела. Ну что ж, она не бедствовала, была богатой женщиной. Но до чего же мучило ее то, что Пикассо «сжег» ее!
Он не лгал: эта судьба постигала всех его подруг и даже Фернанду. В 1958 году, оглохшая и измученная артритом, подхватив пневмонию, она слегла. Марсель-Ева, которую уже никто, естественно, не назвал бы куколкой, как во времена разрыва Пабло с Фернандой, и которая продолжала дружить с Фернандой (ведь Пикассо бросил их обеих!), написала знаменитому художнику о том, как бедствует его бывшая подруга. Пабло все-таки выслал десять тысяч франков, которые помогли выздороветь Фернанде, но больше денег не присылал и видеться с ней не хотел. Она умерла 1 февраля 1966 года в своей квартирке в Нейи, сжимая в руках зеркальце в форме сердца, подаренное в незапамятные времена Пикассо, – ее последнее сокровище!
Неизвестно, скрасило ли ее последние мгновения осознание того, что пророчество «двусмысленного» Макса Жакоба сбылось не только в отношении ее, Фернанды, но и в отношении «аристократки и настоящей красавицы», которая танцевала даже лучше, чем Ля Гулю. Возможно, Фернанда знала, что Ольга Пикассо умерла еще 11 февраля 1955 года – от рака. Да, Фернанда могла радоваться: Ольга и Пабло и впрямь прожили рядом много лет, но… но они навсегда остались обитателями разных планет. Так сказал в своем пророчестве Макс Жакоб, и так сказал о них приятель Пабло художник Марк Шагал, не знавший о том пророчестве. И они оказались совершенно правы!
Тайное венчание
(Николай Львов – Мария Дьякова)
Санкт-Петербург, 1783 год
«Ну, что делать, чему быть, того не миновать, а против судьбы, знать, не попрешь! – размышлял Алексей Афанасьевич Дьяков, бригадир и обер-прокурор Сената, покачиваясь на подушках кареты и исподтишка поглядывая на сидевшую напротив дочь, разряженную так, что убор ее глаза отцовы слепил. – Вот они, Дидоны-то [4]4
Дидона – царица Карфагена, персонаж поэмы Вергилия «Энеида».
[Закрыть]ваши! Вот они, ваши театры! Я говорил! Я так и знал, что до добра это не доведет!»
Он вспомнил недавний разговор с двумя зятьями, Василием Капнистом и графом Стейнбоком, за которых выдал старших дочерей: Александру и Катерину. При разговоре присутствовала и жена, хотя это было против обыкновения Алексея Афанасьевича, баб к делам ответственным не подпускавшего. Но тут без женского участия никак обойтись нельзя было, поскольку решалась судьба дочери Маши. Все-таки неловко, согласитесь, господа хорошие, девку замуж выдать, с ее мамашею не посовещавшись.
А с другой стороны, сколько уж раз советовался бригадир и обер-прокурор Дьяков со своею бригадиршею и обер-прокуроршею относительно пресловутого Машиного замужества! И всегда они с женой были единодушны: этот человекне для нее. Кто – она и кто – он?!
Обер-прокурор почуял неладное с первой минуты, как увидел его четыре года назад. Тогда Василий Васильевич Капнист, в ту пору еще жених Александрины, ввел в дом Дьяковых своего задушевного приятеля, Николая Львова, с которым познакомился, обучаясь в полковой школе Измайловского полка и пописывая стишата в рукописный журнал «Труды четырех разумных общников».
Сразу оговоримся: против изящной словесности вообще и ее сочинителей в частности господин Дьяков ничего не имел. Однако это ж какая разница, вы подумайте! Василий Капнист уж написал так написал для разминки пера своего – не что нибудь, а «Ode а l’occasion de la paix conclue entre la Russie et la Porte Ottomane а Kaynardgi le 10 juillet annйe 1774» [5]5
«Ода по случаю заключения мира между Россией и Оттоманской Портой в Кунарджи 10 июля 1774 года» (франц.).
[Закрыть]. Ну а первые вирши Львова, в упомянутом рукописном журнале помещенные, назывались зело многомудро: «Хочу писать стихи, а что писать, не знаю». Творение Капниста вышло отдельной книгою, однако ни в одной книжной лавке невозможно было сыскать поэзы красавчика Львова. Их, видите ли, девицы по альбомам да по тетрадкам списывали, сии чувствительные стишата:
…Вот сей-то прелестью волшебною мутится
мой дух, когда я зрю тебя перед собой.
Из жилы в жилу кровь кипящая стремится,
теряются слова, язык немеет мой!
Понятно, кем строки сии были вдохновлены!
Господин обер-прокурор при виде нового гостя немедля скосоротился, ибо милашек мужского пола он на дух не переносил, а этот… Что Капнист собой пригож, это ладно, он хоть богат, поместья его малороссийские многое дозволяют, многое прощают, даже и чрезмерное благообразие, мужчине вовсе не потребное и даже вредное. А у этого Львова из богатств – одно лишь убогонькое сельцо Никольское близ Торжка, на берегах болотистой, осокой поросшей Овсуги. Всяк сверчок знай свой шесток! Но и недостаточный Львов туда же, в красавцы подался! Куда конь с копытом, туда и рак с клешней. Хотя… что и говорить: и ростом он высок, и глаз горит синим прельстительным огнем, и станом строен, и волосом светел, и ликом чист.
А в разговоре каково смел, каково речист! Ну еще бы – только что из дальних стран, всякие там Италии да Франции, да Неметчину вдоль и поперек изъездил-изошел, соловьем разливался о Дрезденской галерее, о колоннаде Лувра и, конечно, о Риме, отечестве искусств и древностей. Ну, добро бы только взирал на величавые формы Колоссео и Эскуриала, так он еще по театрам во Франции, отечестве всякого непокоя и вольнодумства, шлялся! Не токмо классические трагедии зрел, но даже и модные комические оперы. А ведь не для того ездил, чтобы восемь месяцев в пустых забавах проводить: по делам Коллегии иностранных дел, в коей состоял чиновником VIII класса.
Серьезный это человек? Никак нет, господа!
Да и происхождения малый сей был не бог весть какого. Сын отставного новгородского губернского прокурора Александра Петровича Львова и жены его Прасковьи Федоровны, урожденной Хрипуновой. Правда, родня у него в Санкт-Петербурге влиятельная: двоюродный его дядя Михаил Федорович Соймонов – химик, геолог, возглавлявший Горное ведомство и Горное училище, он и приютил, он и лелеял, как сына, своего провинциала-племянничка, когда тот, чуть сравнялось ему восемнадцать, прибыл в Петербург – для прохождения действительной службы в Преображенском полку и получения образования. Надоело, конечно, киснуть в глуши. Вот и лез из кожи вон, прибиваясь то к одному дому, то к другому, втираясь в приятели к богатым да знатным, способным да талантливым, вроде Капниста да Хемницера, с которыми сдружился еще в полковой школе Измайловского полка, где проходил начальное военное обучение. Ну и понятно, загорелось этому выскочке взять в жены одну из первых петербургских красавиц, одну из самых завидных невест – Машеньку Дьякову. И мало что хороша сказочно, мало что умница, да ведь еще и голос… Небось на сцене составила бы себе состояние таким голосом.
Посватался к ней Львов – и получил отказ.
Посватался вдругорядь – ответ не изменился.
А как могло быть иначе? Разве он Машеньке пара? Нет!
Так и провозгласил обер-прокурор, ничуть не сомневаясь, что жена его с ним будет согласна.
Она-то была согласна, спору нет. А вот Машенька…
Тогда впервые усомнился Алексей Афанасьевич в уме дочери, о коем был столь высокого мнения. Она – поверить невозможно! – готова была выйти за Львова! С радостью, сказала она, с радостью! Люблю-де его и жизни без него не мыслю.
Дьяков и руки врозь. Откуда это на его голову?!
Жена тоже глаза вытаращила. Знать не знала о такой нелепой склонности дочери. Да ведь пять девок в доме, пять сестриц, пять девок на выданье. Одна другой краше да смелей – ну разве за всеми углядишь?! А грех в нынешнем веке уже по углам не таится: так и свищет, так и рыщет, со всех сторон к добрым людям цепляется. Матушка Екатерина, ее императорское величество, по заслугам прозывается великой государыней, ничего не скажешь, однако же не токмо благие веяния от двора исходят, но и тлетворности распутные. Это всем известно, хоть в приличных домах, вроде обер-прокурорского, вслух о таком не говорят.
Ну да, голова-то ведь – она одна, ежели кому надоела – то молоти языком!..
По прокурорскому мнению, дочек следовало бы безвыходно-безвыездно в светелке держать. Однако попробуй заикнись об этом: прослывешь медведем косматым и будешь осмеян светом. К тому же сама матушка-императрица как-то раз услышала Машино пение и многажды потом его расхваливала. Ну разве запретишь после этого дочке горло драть на любительской сцене? В ту пору среди светских людей, увлеченных литературой и музыкой, модно стало сочинять стихи, подходящие к музыке популярной, бывшей на слуху у всех. Это называлось «сочинением на голос», то есть на мелодию, напев. Подобные стихи даже печатались в журналах, как «песни на голос» такой-то песни. Музыкальной основой выбирались и иностранные романсы, и русские песни, и даже псалмы и канты. Обер-прокурор знал, что этакие забавы писали вполне приличные господа, двором обласканные: Нелединский-Мелецкий, Дмитриев, Капнист, упомянутый не единожды, знаменитый сочинитель Карамзин. Тут же и Львов вертелся, в обществе сем, которое и сочиняло, и пело, и в домашних музыкальных спектаклюсах участвовало. Все пятеро дочерей обер-прокурора играли в них. Да и сын Николай, любитель музицировать и ноты сплетать в мелодии, в стороне не остался. Ну а Маша с ее голосом заслуженно считалась примою.
Уповал Дьяков лишь на то, что оперы сии ставятся в приличном доме господина Петра Васильевича Бакунина-меньшого, сановника, дипломата Коллегии иностранных дел. Эх, эх, не знал он в ту пору, что именно господин Бакунин некогда пристроил Николая Львова курьером в Коллегию, да и потом оказывал ему всякое покровительство, пока тот не дослужился до первого своего чина. Ну и неудивительно, что именно у Бакуниных Маша со Львовым свиделась и познакомилась.
Этот франтик тогда только заявился из-за границы и понавез всяческих модных нот и пиес, от коих молодежь, да и народ постарше, попочтенней с ума сходил. Привезена была и комедия Реньяра «Игрок», и комическая опера Саккини «Колония» на текст Фрамери. Сам Львов для бакунинского домашнего театра тоже написал оперу «Сильф, или Мечта молодой женщины», содержание которой было почерпнуто из комедии французского драматурга де Сен-Фуа – стремление к счастливой супружеской жизни. Для Львова это был, конечно, вопрос животрепещущий.
Люди из самого высшего общества не гнушались бывать у Бакунина на постановках. Поглядев, какая сбирается публика (бывал там даже Кирилл Разумовский, брат фаворита императрицы Елизаветы Петровны и сам некогда фаворит ея же), почтили постановку «Игрока» и «Колонии» и обер-прокурор Дьяков с супругою. Восхитились Машенькой: в «Колонии» она играла роль поселянки Белинды. Львова же, в «Игроке» певшего партию благородного Жеронта, едва можно было отметить – ну разве что ростом он выделялся, а миловидность его вся была гримом перемазана.
Ну что ж, хоть сам Дьяков Львова не разглядел, зато дочка его ох как разглядела… и с тех пор только его одного во всем белом свете и видела! А толку-то?
Отец был неколебим. Запрет – строжайший запрет! – был наложен на визиты сего господина в дом обер-прокурора. Однако ж Маша и Львов видеться продолжали – на балах, на гуляньях, на катаньях, ну и все у того же Бакунина. Конечное дело, надо было девку в чулане запереть да розгами отходить, чтоб никаких ей опер, никаких комедий, чтоб только и могла по струнке ходить да лепетать: «Как скажете, папенька!» Но что сталось бы с Дьяковым, коли прознали бы о сем при дворе? К тому же любимец отцовский, Николай, за сестру вступался, девки-дочки дурными голосами верещали: вы-де, папенька, тиран, деспот и Зоил!
Выучил грамоте на свою голову, поначитались разных Сумароковых…
Ну, пришлось позволить Маше ездить к Бакунину, тем паче что и сам Петр Васильевич заискивал в сем и уверял: без Марии-де Алексеевны никому не спеть Дидону.
Конечно, можно было придраться, не пустить дочку участвовать в новом спектакле… И повод имелся! Ведь автором «Дидоны» был кто? Иван Княжнин, опальный драматург, судимый военным судом за растрату казенных денег и приговоренный к повешению. Однако за него ходатайствовал маршал Разумовский, и смертную казнь отменили: Княжнина разжаловали в рядовые солдаты и определили в Санкт-Петербургский гарнизон. «Дидона» была его первым сочинением, а вторая драма, «Владимир и Ярополк», была запрещена императрицею якобы из-за «многих театральных неисправностей» пьесы. Впрочем, всякому было ведомо, что Екатерина-матушка на самом деле недовольна политическим подтекстом сочинения. И правильно, мыслимое ли дело – подрыв веры в непогрешимость монаршей власти! Княжнин был осужден.
Понятно, что постановка «Дидоны» у Бакунина наделала много шуму. Мало того, что блистал здесь актер Дмитриевский, который находился в зените своей славы, – голос Марии Алексеевны Дьяковой в очередной раз произвел фурор. Немало денег было потрачено на эффектность зрелища. Чего стоила одна картина горящего Карфагена, в огонь которого бросалась в финале Дидона, сиречь Машенька, разлученная с любимым и не пожелавшая за немилого идти!
А спустя некоторое время содеялся в доме обер-прокурора свой собственный Карфаген.
Львов, видимо, окрыленный успехом на подмостках, снова появился с предложением руки и сердца.
– Ни-ког-да! – был ответ Дьякова.
– Почему? – нагло спросил Львов.
Дьяков был настолько потрясен сей неучтивостью, что даже снизошел до ответа:
– Да потому, сударь, что человек вы несерьезный. Неуч. Числитесь в Иностранной коллегии, ну так и трудитесь там. Однако же чем только не занимаетесь! И геолог вы, и строитель, и пиит, и музыкант, и у мужиков песни выспрашиваете да переписываете, и дома строите, и картинки к книжкам рисуете, и… Туда-сюда кидаетесь, а это солидному человеку, отцу семейства, невместно. Посему подите прочь и более не являйтесь.
Бледный, с измученными глазами, с дрожащим ртом, жених удалился. Разумеется, его не допустили повидаться с Марией Алексеевной – еще чего! Она ждала решения родительского в своей спаленке.
– Вы, папенька, видать, смерти моей хотите? – спросила устало, когда услышала, что Львову снова пришлось удалиться ни с чем. – Неужели не понимаете, что я ни с кем больше не пойду под венец, только с ним одним? Или умру!