Текст книги "Царица любит не шутя (новеллы)"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)
Фебра, фомика… Ну что мог понимать доктор Блюментрост, который на своем веку переморил столько бедолаг, что иному палачу не снилось? О таких случаях в народе говорят: «Пить надо меньше!» С другой стороны, можно себе представить, что сталось бы с Блюментростом, напиши он в своем медицинском заключении именно вот это. Не сносил бы головы! А с третьей стороны, сколько народу бы тогда в живых осталось…
Царствовала Екатерина Алексеевна два года. А сон ее и впрямь оказался вещим: только после долгих споров партия Меншикова одержала верх над сторонниками царевен Анны и Елисавет, и русский престол был передан внуку Петра I, царевичу Петру Алексеевичу. А еще спустя два года в России воцарилась не кто иная, как Толстая Нан, герцогиня Курляндская Анна Иоанновна. Все же правильно сделала Катерина, что не стала держать против нее пари!
Деверь и невестка
(Царица Прасковья Федоровна)
«Матушка Дева-Богородица! Вот же сила нечистая! Боженька, Господи! Святые угодники! Ах ты, ворог рода человеческого!..» Мысли сумятились в бедной головушке Прасковьи Федоровны, в стенаньях беззвучных путались черное и белое, ибо не знала она, к кому воззвать в такой бедучей беде, коя внезапно на нее обрушилась. Откуда, с чьего наущения? Или сатана подкузьмил, послал от себя подручного для погубления царицы-страдалицы, или Всевышний прогневался на нее и поганый подьячий Деревнин – орудие его?
Все мы в руце Божией, оно конечно, и пути Господни неисповедимы, однако ж не вредно было бы узнать, бес или ангел, кто именно подтолкнул под руку сердешного дружка Василия Алексеевича Юшкова, дабы тот обронил тайную, секретную, цифирную грамотку, а подьячий Деревнин взял да и поднял ее? И не просто поднял, а развернул, и не просто развернул, а вчитался, и не просто вчитался, а пришел в великое изумление, ибо исписана сия грамотка была не словами, а цифрами, перемежаемыми буквами под титлами[4]4
Титл, или титло, – надстрочный знак в старославянском и древнерусском языке, указывающий на сокращение слова, над которым стоит. Например, слово «Господь» писалось под титлом как «Гдь», «человекъ» – «члкъ» и т. п.
[Закрыть]. И надо ж было так случиться, что изумленный Деревнин сразу узнал почерк, коим писана была грамотка, даром что автор старательно выводил буквы уставом[5]5
Устав – тип почерка древних славянских рукописей, с четким начертанием каждой буквы.
[Закрыть]! Почерк сей принадлежал его госпоже и хозяйке, царице Прасковье Федоровне, Деревнин руку ее хорошо знал, ибо не раз и не два читал-считал писанные тою рукою счета и послания. Но сейчас перед ним был, конечно, не счет. Это явно было письмо, обращенное, судя по всему, к Василию Юшкову, из чьего кармана оно и выпало.
О том, что значит Василий Юшков для царицы Прасковьи Федоровны, знали все. Ближе этого человека у нее никого не было. Ему она могла доверить то, что в жизни не доверила бы даже дочкам: обожаемой Катюшке и гораздо менее любимым Анне да Прасковье. Стало быть, если даже Василию Юшкову царица отправила письмо не простое, а цифирное, значит, в письме том был заключен секрет. Величайший секрет! Он либо являет опасность для жизни самой Прасковьи, либо… либо принадлежит к числу тех, о которых каждый верноподданный государя императора Петра Алексеевича должен немедля заявлять в Тайную канцелярию, крича при этом: «Слово и дело!» Ибо сказано в государевом указе: «Того ради, кто верный христианин и слуга своему государю, отечеству, тот без всякого сумнения может доносить словесно и письменно о нужных и важных делах».
Царица Прасковья Федоровна не сомневалась, что Деревнин о том указе ведал: ведь он подьячий, стряпчий, законник. Да и какой человек упустит возможность пакость ближнему своему подстроить? Верно, верно царицын шут Тихон Архипыч говорит: «Нам, русским, хлебушка не нужно – мы друг друга едим!» Еще слава Богу, слава Всемилостивому, что Деревнин все-таки в Тайную канцелярию с доносом не ринулся! Видимо, верх взяло любопытство и… алчность: коли для царицы Прасковьи окажется важным потерянное ее письмо, она не пожалеет денег, чтобы его возвратить!
О Боже, этот поганый Деревнин угадал: царица ничего не пожалела бы ради того, чтобы вернуть свое послание. Ведь разгадай кто-нибудь тайну букв и цифр в нем, прочти кто-нибудь торопливо начертанные строки – и все, Прасковья Федоровна может заказывать заупокойную по себе молитву.
Ее мало утешало сейчас, что секрет цифрованной записи был известен только им с Василием Юшковым, ибо изобретен ими самими. Мало ли что ими, ведь то, что один человек загадал, другой завсегда разгадать может! Ее вообще ничто не утешало сейчас. Честно говоря, казалось, что в такой переплет она не попадала никогда в жизни!
Да, верно, пожалуй, никогда… если не принимать в расчет того дня, вернее, той ночи, когда новобрачный супруг, царь Иван Алексеевич, храпел рядом со своей молодой женой, Прасковьей Салтыковой, с которой он только сегодня обвенчался, – храпел, а она в это время смотрела остановившимися глазами в темноту и думала, что жизнь ее теперь кончена, спасенья нет, а ждет ее во веки вечные один только позор, заточение где-нибудь в глухом, ужасном, убогом монастыре.
Ибо она… ибо нынче первая брачная ночь боярышни Салтыковой, а она… а она-то, голубица непорочная!
…Прасковья осторожно повернула голову на подушке и поглядела на мужа. Тот спал, приоткрыв рот и сладко всхрапывая. Лицо его было безмятежным, детским, и борода чудилась не бородой, а каким-то цыплячьим пухом, облепившим пухлые щеки. Кажется, супруг так ничего и не понял… ну где ему понять, он ведь прост, словно дитятко малое! Всего лишь на два года моложе Прасковьи, а чудится, на все пять. А то и на десять!
Прасковьюшка отлично знала, что муженек ей достался не просто умом не блещущий, но даже и вовсе скорбный главою. К тому же еще косноязычный, болезный… Зато царь-государь Иван Алексеевич[6]6
Иван V Алексеевич (1666–1696) – царь и великий князь, старший сводный брат Петра Великого; в 1682 г. вместе с Петром объявлен на царство, но правила их сестра Софья. Как при ней, так и при Петре Иван никогда не касался дел управления по причине нездоровья и слабоумия.
[Закрыть]! Не суть важно, что он делит престол со сводным братом, мальчишкой Петром, не суть важно, что вся власть в стране принадлежит старшей сестре, правительнице Софье Алексеевне. Софье на троне долго не засидеться: где это видано, чтобы верховодила державой баба, а вернее – девица незамужняя?! Хотя насчет ейного девичества – еще вилами на воде писано: ходят слухи, будто избыточно часто навещают ее светлицу то князь Василий Васильевич Голицын[7]7
Голицын Василий Васильевич (1643–1717) – боярин, князь, известный государственный деятель России конца XVII в., военачальник, дипломат, один из образованнейших людей того времени. Известен как фаворит царевны Софьи в период ее регентства при малолетних братьях-царях Петре I и Иване V. Окончил жизнь в ссылке в Архангельском крае.
[Закрыть], то стрелецкий голова Федор Шакловитый, то молодые да пригожие певчие, взятые в хоромы из черкесов да поляков… А впрочем, сейчас Прасковье не до Софьиных тайн, со своими бы разобраться!
Муж ничего не сообразил… Ну, мужа ей вокруг пальца обвести – раз плюнуть. Да кабы только в нем была закавыка! Вся беда в бабах… Бабы, ближние боярыни, поведут их с мужем наутро в мыльню, станут разглядывать сорочку и простыни, придирчиво разыскивая знаки нарушенного девства молодой, и… ничего не отыщут… О, эти бабы мигом подымут тако-ой шум! И никому ведь ничего не объяснишь, не расскажешь, никто ничего и слушать не станет. Позор, Господи, какой позор свалится на ее семью, на батюшку, Федора Федоровича[8]8
Следует отметить, что настоящее имя отца царицы Прасковьи было Александр, однако незадолго до свадьбы дочери с царем Иваном Алексеевичем он не только получил боярский чин, но и был переименован в Федора – в память недавно умершего царя Федора Алексеевича, сына Алексея Михайловича Тишайшего.
[Закрыть], на матушку, Катерину Федоровну, на меньшую сестрицу Натальюшку, на весь древний род Салтыковых! То-то посмеются завистники! То-то обхохочутся многочисленные девы, дочери бояр и родовитых московских людей, – девы, коих свезли недавно в царские терема и поставили пред оком царя Ивана Алексеевича, дабы он из числа этих красавиц – светленьких да темненьких, высоких да маленьких, румяных да белоликих, пухленьких да худышек, едва заневестившихся и уже малость засидевшихся в девках – избрал бы себе жену и назвал ее царицею. Долго хаживал Иван Алексеевич меж замерших, трепещущих, едва дышащих от волнения девиц, пока не остановился перед Прасковьей и не взял из ее дрожащей руки голубой платочек. Приложил платочек к щеке, восторженно глядя своими светлыми, слезящимися, неопределенного цвета глазами в ее глаза – перепуганные, большие, черные, что сбрызнутая дождем спелая смородина, а потом робко оглянулся на стоящую за его спиной сестру Софью Алексеевну, правительницу.
Царевна Софья, невысокая, полная, с мрачноватым, неулыбчивым лицом, придирчиво оглядела Прасковью – та стояла вовсе уж ни жива ни мертва, – спросила отрывисто:
– Чья?
– Салтыковых, – шепнул кто-то из подоспевших царедворцев.
Софья поджала губы и тихонько хмыкнула. У Прасковьи подкосились ноги. Может статься, хмыканье царевны к ней не имело отношения. Может статься, Софья, которая знала родословие всех своих подданных, хмыкала, вспомнив, что прадед девушки, Михаил Глебович Салтыков, в Смутное время стоял за поляков, а по воцарении Романовых переселился в Польшу, и только когда под натиском войск Алексея Михайловича пал Смоленск, Салтыковы вновь стали русскими подданными. Может быть, конечно, и так. Однако Прасковье чудилось, будто Софья весьма насмешливо оценивает возраст невесты. Что и говорить, ей уже двадцать, первая молодость прошла, можно было уже и встревожиться: не засидеться бы в девках, не остаться бы перестарком! С другой стороны, самой-то Софье сколько? Да небось за тридцать! Кто же здесь перестарок, а?
При этой мысли Прасковья малость приободрилась, тем паче что царь Иван продолжал торчать рядом и смотреть на нее восторженно, словно на икону. И когда под венцом стояли (Прасковья была в платье из белой объяри[9]9
Объярь – драгоценная иранская ткань сложного переплетения, с золотой и серебряной нитью, напоминающая парчу.
[Закрыть], красоты неописуемой, словно бы снегом искристым припорошенной!), и когда покров с невесты сняли, и когда бабьей кикой увенчали ее заплетенные по-новому косы, он все так же таращился на Прасковью, все так же блаженно улыбался. Да и потом, когда его привели в новобрачный покой, он все с той же безмятежной, влюбленной улыбкою потянулся к молодой жене – и… Господи! А теперь-то что будет?!
Прасковья всхлипнула раз, другой, но испугалась, что разбудит царя, и зажала себе рот рукой. Однако рыдания душили ее, она соскочила с высокой постели, постланной, по обычаю, в холодной подклети[10]10
Подклеть – нижняя часть избы или терема, рубленого дома, людская комната или рабочее помещение.
[Закрыть], и босиком, поджимаясь на стылом полу, побежала к двери.
Замерла, затаила дыхание, прислушалась, потом решилась – выглянула… И едва не умерла от ужаса, увидав перед собой темно мерцающие глаза какого-то высокого мужчины.
Батюшки-матушки, пресвятые угодники, гора Елеонская! Да ведь она совсем забыла, что дружки должны караулить молодых, а потом, по истечении времени, спросить, свершилось ли меж ними «доброе», то есть стала ли невеста женою, и сообщить об этом гостям, чей пьяный, бестолковый гомон доносился из пиршественной залы. И это перед ней один из дружек, который…
– Ты чего босиком бегаешь, невестушка милая? – насмешливо спросил дружка. И тут Прасковья узнала его… Узнала – и едва не грянулась без памяти. Ведь это был не кто иной, как ее новоиспеченный деверь – тринадцатилетний царь Петр Алексеевич, младший брат и соправитель Ивана. Высоченный, румяный, кудрявый – с виду не меньше шестнадцати годков ему, никогда не скажешь, что он по сравнению с Прасковьей – дитя малое! – А я, вишь ты, вас с братцем Ванюшею стерегу от злого глазу. Дружки-то не высидели – выпить побежали, ну а я остался. Ничего, успею еще напиться!
Прасковья отчего-то первым делом удивилась, что мальчишка говорит о том, что непременно напьется. Не рано ли?! Потом вспомнила, что про Петра она уже ох как много чего слышала. Ему ничто не рано: ни вино пить, ни табак курить, ни девок портить… Посмотрела в его очень темные, очень быстрые, очень веселые и очень круглые глаза, из-за которых он был похож на дерзкого кота, посмотрела – и затряслась от страха. Петр – он ведь крови Нарышкиных, буянов да наглецов, вот и сам наглец: отчих и дедних свычаев и обычаев не чтит, занятие у него одно – марсовы потехи, то есть игрища военные. Затевает потешные стрельбы, с иноземцами он водится побольше, чем со своими, русскими. Потеху огнестрельную учинил для него какой-то немец Зоммер. Он же свел Петра с другими обитателями Иноземной слободы, приучил трубку курить, носить кургузое немецкое платьишко, башмаки с пряжками и чулки до колен. Сказывали также, что главный немецкий раздорник, гуляка и пьяница Лефорт Петру наипервейший друг. Да еще сказывали, будто приближает Петр к себе кого ни попадя, не считаясь ни с чинами, ни с родословием. Самый ближний Петра человек, Алексашка Меншиков, происхождения настолько незначительного, что никто даже и не знает толком, кто его отец. Одно известно: сущее ничтожество! Не зря люди именитые Петра недолюбливают и чертушкой называют.
– Да ты чего дрожишь-то? – вдруг достиг ее слуха голос Петра. – Боишься меня? – спросил он с досадой. – Или замерзла?
Прасковья сцепила зубы, чтоб не стучали. Дрожь ее пробирала до самых костей, но холод здесь был ни при чем. Конечно, она Петра боялась! Ведь до нее дошли слухи о том, зачем Софье понадобилось столь срочно женить несмышленого Ивана: чтобы поскорей у него появился наследник. Тогда младший его брат Петр будет вовсе отодвинут от престола. Наверняка Петр тоже знал о замыслах Софьи. И не может не ненавидеть ту, которая должна будет родить Ивану этого самого наследника.
И тут Прасковья вспомнила, что приключилось с ней нынче ночью. Наследника родить? Держи карман шире! Не бывает у монахинь детей, а ее участь теперь…
И вообразив свои темно-русые, необычайно густые, вьющиеся на висках волосы грубо остриженными и накрытыми монашеским черным платом, а то и клобуком, вообразив свои тугие, румяные, с веселыми ямочками щеки исхудалыми и побледнелыми от бесконечных постов и умерщвлений плоти, коим обязаны предаваться сестры Христовы, Прасковья не выдержала. Всхлипнула раз, другой – и залилась слезами. Она забыла об осторожности и рыдала чуть ли не в голос.
Петр мгновение смотрел на нее, еще пуще расширив от изумления свои и без того большие глаза, а потом приобнял невестку за плечи и прижал к себе, уткнув лицо ее в свой шитый шелком кафтан:
– Тише! Да тише ты, говорю! Услышат, набегут – а ты в одной рубахе. Хочешь, чтобы слух дурной прошел? А ну, пошли обратно! Пошли!
И он не то втолкнул, не то внес Прасковью в опочивальню, где безмятежно спал его брат, царь Иван.
– Чего ревешь? – спросил, посадив девушку на постель рядом с мужем. – Ванечка обидел? Ни в жисть не поверю, он и мухи не обидит. Или не сладко спать с ним было? Ну так что ж, небось знала, на что шла. Ничего, главное дело – ты теперь государева жена!
В голосе его отчетливо прозвучало ехидство, и тут Прасковья не выдержала.
– Никакая я не жена! – не то простонала, не то прошептала она. – Он меня и не тронул, а ты говоришь: сладко ли с ним спать? Это ему сладко спать – как лег, так и захрапел, а… а меня…
У нее перехватило дыхание. А Петр заморгал со смешным, мальчишеским, изумленным выражением и спросил недоверчиво:
– Неужто не е…л ни разочку?
Прасковья Салтыкова была девушка скромная, изнеженная, от отца-матери отродясь словца грубого не слышала, а когда дворовые мужики начинали неприкрыто свариться, она ушки пальчиками затыкала. Но от простого, грубого вопроса Петра ей отчего-то стало легче. С другой стороны, не до стеснительности сейчас было!
Она с ожесточением кивнула:
– Говорю ж, не тронул. Чмокнул разик – и уснул. А ведь скоро бабы придут простыни да сорочку глядеть. И в мыльню поведут утром… и… а я как была девкою, так и осталась!
Может, деверь ее и был истинным чертушкой и по возрасту мальчишкою, но уж дураком он точно не был. Прасковья, глядя в его блестящие глаза своими – заплаканными, несчастными, – просто-таки видела, как у него в голове мелькают, кружатся какие-то мысли. Петр мигом все понял, мигом сообразил, в какую беду попала Прасковья: беду бедучую, беду неразрешимую!
– Вот же холера, а? – наконец пробормотал Петр. – Подумают, что ты не девка, что тебя кто-то иной распочал… Да полно, Прасковья, не врешь ли ты? Неужто и в самом деле белая голубица? Или все же согрешила, а теперь морочишь мне голову?
– Больно надо! – с досадой огрызнулась Прасковья. – Мне свою голову спасать надо, а не твою морочить!
Глаза Петра вдруг перестали блестеть и таращиться, а вместо этого напряженно сузились.
– Ну что ж, – сказал он быстро, – сейчас все и распознается, врешь ты или правду говоришь.
И вслед за этими словами он вдруг подхватил Прасковью под мышки, приподнял, так что лицо ее оказалось вровень с его лицом, легко усмехнулся и впился губами в ее губы. А потом, после поцелуя, мгновенного, но столь крепкого, что у Прасковьи дыханье занялось, швырнул ее на постель и упал сверху.
Потом все происходило так быстро и непонятно, что Прасковья запомнила только резкий удар боли в межножье и нетерпеливое содроганье Петрова тела. Высокий, худющий, он оказался неожиданно тяжелым и горячим, таким горячим, что Прасковья вся взопрела за те минуты, пока Петр вжимал ее в постель, и дышал тяжело, и впивался губами в ее шею, и колол усами грудь, и расталкивал коленями ее ноги, и наполнял все ее тело этой жгучей болью… То ли от изумления, то ли от страха, но она не противилась, не рвалась, не орала – Боже спаси! – на помощь не звала. И когда Петр вдруг перевел дыхание, довольно усмехнулся, а потом пружинисто вскочил и начал застегиваться, Прасковья так и лежала – растелешенная да врастопырку, к тому ж ошеломленная до последней степени.
Да он же мальчишка!
Ого, ничего себе мальчишка. Молодой, да ранний! О-го-го, какой ранний!
Петр поглядел на нее сверху, одобрительно похлопал по голому вспотевшему животу и сказал:
– Ишь ты, не обманула! Девица была… Была, да вся вышла! Ну, теперь тебе тревожиться не об чем. Главное, дурой не будь, брата Ванюшу не печаль – и сама в веселье век проживешь. Я об тебе позабочусь! Все будет по пословице: «Деверь невестке обычный друг»!
И, подмигнув огненным глазом, улыбнулся из-под мальчишеских усиков – ох, как они кололи Прасковье грудь да шею! – да порскнул за дверь. Словно его и не было!
Прасковья села, натягивая рубаху на дрожащие колени. Больно было чресла, а особенно – меж ними. Попыталась было встать и тут увидела…
Отцы-святители! Девы непорочны! Да простыня-то вся в алой россыпи пятен! И по сорочке пятна!
Ох, мамыньки!..
Прасковья покосилась на мужа. Иван спал как убитый, он даже и не заметил того, что только что содеял меньшой братец с его женою. А ведь Петр всего-навсего спас ее честь… а может, и жизнь!
Ой, грех-то какой! С деверем, с мальчишкою…
Грех? Но разве спасение безвинного – грех? Воистину пути Господни неисповедимы, а деверя, не иначе, послал к Прасковье ее ангел-хранитель.
«Ну да, – вдруг мелькнула скоромная мысль, – самому-то ангелу с таким делом нипочем не справиться, где ему… вот и пришлось чертушке поручить. Им, бесам, блудное дело привычное!»
Прасковья хихикнула – и тотчас же широко, сладко зевнула. Она не чувствовала теперь ни стыда, ни страха, даже боль отошла – осталась одна только огромная, блаженная усталость.
Свернулась клубочком, подкатилась под мужнин теплый бок, прижалась покрепче, чувствуя умиленную, почти материнскую жалость к Ивану. Правду сказал этот… чертушка, спаситель богоданный: ни слова мужу, ни единого! А теперь – теперь можно спокойно поспать. До утра. До тех пор, пока ее с песнями не разбудят ближние боярыни, чтобы вести в мыльню. И пусть хоть до вечера оглядывают простыни молодых – Прасковье теперь ничто не страшно! Она теперь истинная царица и… баба! Мужняя жена!
Прасковья блаженно вздохнула. Деверь невестке – обычный друг, гласит пословица? Да уж, народ зря не молвит!
И новоиспеченная мужняя жена уснула, улыбаясь от счастья.
Уж потом Прасковья затревожилась – как бы не испортил дела царь Иван. Еще выпучит свои слезящиеся глаза, станет бить себя в груди белые: я-де тут ни при чем, я-де ни сном ни духом… Однако муж Ванечка, видать, накрепко заспал, чего было и чего не было, полагал все случившееся само собой разумеющимся и искренне радовался, что все кругом хвалят его молодую жену. Короче говоря, никто ничего не заподозрил. Правда, у Софьи при встрече с Прасковьей нет-нет да и проскальзывала в очах легкая усмешка, однако молодая царица предпочитала ничего такого не замечать.
Усмехались и лукавые очи чертушки-деверя, когда ему изредка приходилось видаться с невесткою, но Прасковья держалась так степенно, что волей-неволею вынуждала к тому же и Петра. А его все вокруг так и так считали шутом гороховым, ну и мало ли чему он там усмехается…
Что Петр проболтается, Прасковья не тревожилась. Первое дело – ему и не поверит никто. Второе – такая болтовня погубит прежде всего его! А третье – у нее скоро появился новый повод для тревоги.
Иван Алексеевич молодую жену крепко полюбил, ласкал ее, не жалел подарочков. Хоть жили царь с царицею в разных покоях, все же муж частенько посылал за Прасковьей спальника, который являлся с поклоном и сообщал:
– Его царское величество велит тебе, матушка-царица, быть к себе спать.
Прасковья шла – сначала с радостным ожиданием, с надеждою, однако вскоре проблески этой надежды случались все реже, являлась она к мужу грустная, восходила к нему на ложе без радости, укладывалась рядом печальная, обреченно принимала нежные (и вправду нежные, братские!), хоть и несколько слюнявые поцелуи супруга, а уже спустя несколько мгновений привычно внимала переливам его храпа. И всё. Вот и вся любовь, коя была меж ними… Увы, каждая ночь с Иваном была совершенным подобием первой брачной ночи – за тем, конечно, исключением, что больше никто не нарушал этого унылого супружеского уединения. Оно бы и ладно, да вот беда: Прасковья не чреватела. Хотя и странно было бы, случись иначе! Ведь очреватеть ей было решительно не с чего. Вернее, не от кого…
Что и говорить, некоторые счастливицы беременеют с первого же раза. Однако, видать, ангел-хранитель Прасковьин решил, что хорошенького помаленьку. Спасла свою честь – и ладно! И молодая царица, слушая порою долетавшие до нее шепотки – муж-де ее распочал, да не наполнил, – со скрытой укоризною поглядывала на деверя: что ж ты, «обычный друг», таково оплошал? Чего ж ты меня распочал, да не наполнил? И как мне теперь быть?
Впрочем, с Петром она виделась до крайности редко, а то, может статься, он и довел бы начатое до конца…
Вот кто был недоволен тем, что Прасковья уж который год ходит порожняя, так это правительница Софья. И своего недовольства она не скрывала. Являлась в кремлевский терем, где жили молодые, да придирчиво выспрашивала, каковы обстоят дела между мужем и женою… Причем в ее расспросах чувствовала Прасковья немалый опыт, коего у нее, к примеру, не было. А у Софьи-то, у как бы девицы, откуда он взялся? Видать, правду бают люди про Федьку Шакловитого да князя Василья Голицына! Прасковья сначала отмалчивалась или отделывалась недомолвками, а потом однажды раз осерчала да и брякнула: муж-де ей достался не справный – и как единственный раз долг свой супружеский исполнил, то больше никаких ни стараний, ни усилий, ни желания к тому не прилагал.
Софья нахмурилась. Пару раз зыркнула исподлобья на невестку, дрогнула губами, словно хотела что-то сказать, но так и не изрекла ни слова. И ушла, пожимая полными, тяжелыми плечами. А Прасковья… А что Прасковья? Она вернулась к прежней жизни.
Не сказать, что жизнь эта была особенно весела или разнообразна. Царица занималась только своим женским делом: пересматривала полотна, скатерти и другие вещи, доставляемые из ее слобод, которые работали на дворец; следила за рукодельными работами своих мастериц в светлицах, где шили покровы и воздухи[11]11
В церкви так называют покровы на сосуды со святыми дарами.
[Закрыть] для церкви, облачение церковное и светское – даже куклы для царских деточек! Сама Прасковья тоже любила вышивать, особенно золотом, и с удовольствием украшала платье себе и супругу-царю: ожерелья, воротники, сорочки…
Кроме шитья, она принимала родственников и именитых боярынь, у которых были просьбы до царицы. Иногда принимала и крестьянок из своих дворцовых вотчин. Впрочем, все дела решал особый приказный чин, он же разбирал и ссоры меж дворовыми служителями, чинил меж ними суд и расправу.
Да Прасковье и не слишком-то интересны были эти дрязги. Куда больше ей нравилось творить милостыню и молитву, призревать нищих и сирот, юродивых и калек. В подклетях ее дворца жили богомолицы – старухи, вдовы, девицы, которые ходили в унылых, темных платьях, то и дело осеняя себя крестным знамением и опасливо шарахаясь от других обитателей царевнина дворца, облаченных, напротив, в одежды яркие, нелепые. Это были шуты и шутихи, карлики и карлицы, арапы и арапки, калмыки и калмычки, которыми Прасковья забавлялась, как маленькая девочка со своими куклами. А еще она забавлялась птицами: заморскими попугаями да канарейками и пойманными в родимых лесах щеглами, соловками, перепелами. Дворец с утра до вечера оглашался то птичьим заливистым свистом, то хохотом и гомоном шутов и шутих, то баснями да рассказами сказительниц – пришлых и своих, дворцовых… Но Боже ж ты мой, чего бы, кажется, только не дала царица Прасковья, чтобы ко всему этому разноголосью примешался еще и хор детских голосов! Ну, хотя бы один-единственный голосишко…
Увы.
Порою снилось Прасковье, будто кто-то входит в ее опочивальню – другой, не муж… Ой, грех, грех!.. Но и не чертушка являлся ей в жарких снах. Какой-то другой, юный, худощавый… Обнимая его, она чувствовала горячее, стройное, тонкокостное тело, которое тонуло в изобилии Прасковьиных телес и причиняло ей такое счастье, такое наслаждение, какого она никогда в жизни не испытывала наяву. После таких снов что-то с нею делалось. Живот твердел, регулы прекращались, с души воротило от запаха жареного, хотелось только квашеной капусты да яблок моченых. И Прасковья с упоением предавалась самообману, от души полагая себя беременной. От кого? Да мало ли! Ветром надуло. А то, может статься, подсуетился-таки, вспомнив свою подопечную, ангел-хранитель? Но сладкий морок очень скоро развеивался, и она вновь окуналась в беспросветную обыденность, глушила ею подспудную тоску-печаль и все чаще плакала украдкой: плакала, что суждено ей избыть жизнь пустоцветом…
Но вот однажды пришла к Прасковье с Иваном, как часто водилось, правительница Софья и стала расспрашивать, доволен ли царь своими слугами. Иванушка-свет по добросердечию своему отродясь был всем доволен. Про таких говорят: плюнь ему в глаза, скажет – Божья роса. Прасковья же была не в ладном настроении и буркнула: Ивановы-де спальники, коих он за женою посылает, почтения ей должного не оказывают, глаз не потупляют, взгляды кидают непочтительные…
Софья покачала головой и сказала:
– Я словно знала сие! Вот тебе, Иванушка-брат, новый спальник, Василий Юшков. Не гляди, что молод, – дело знает исправно, приветлив да очестлив[12]12
Вежлив.
[Закрыть], сметлив да пригож.
Вошел невысокий, худощавый юноша, еще почти отрок, поклонился в пояс правительнице, потом царю с царицею. Иван Алексеевич приветливо улыбался, кивал юноше. Прасковья же сидела, словно аршин проглотив.
Не налгала правительница Софья: пригож оказался новый спальник! Лицо чистое, глаза светлые, взгляд прямой, губы вишневые, брови соболиные, на подбородке… сердце Прасковьи на мгновение приостановилось, а потом ворохнулось воровато, заполошно: на подбородке ямочка, словно след от поцелуя… И почему кажется, будто царица его уже где-то видела, сего младого юношу? Где могла? Никаких Юшковых она не знает, не ведает. Ну, слышала, есть такая фамилия, вроде бы ордынские выходцы, однако никаких доблестей-почестей за ними не водилось.
Почему Софья его выбрала? Почему определила в комнаты к брату?
Глаза Прасковьи заметались воровато: от Василия этого самого к правительнице. Смотрела Софья пристально, неотрывно, а в глубине ее темно-серых небольших, может, и некрасивых, но умных и проницательных глаз таился некий намек. Василий же… Выражения его глаз Прасковья определить не могла, как ни пыталась. А впрочем, мучиться догадками ей пришлось недолго. Всего лишь до вечера.
Лишь устроилась Прасковья почивать, в двери стукнули. Ее комнатная девка, спавшая у порога, подхватилась, высунулась. Потом вышла за дверь, не сказав госпоже ни слова. Вместо нее появился кто-то другой. Вошел, держа в руках плошку с огнем, и отсветы пламени плясали на лице, которое Прасковья сразу узнала и замерла – замерла душой, телом, сердцем. Это был новый спальник царя Ивана – тот самый Василий Юшков. Тени плясали на его точеном худощавом лице, глаз не различишь, отчетливо видны только губы и ямочка на подбородке. Подошел к постели близко, встал, наклонился:
– Царица, государь велит тебе к себе быть.
У Прасковьи сладкая тяжесть разлилась по телу – не шевельнуться. От его близости, от звука его ломкого голоса: не то низкого, мужского, не то высокого, мальчишеского, от движения его руки, взявшейся за край одеяла… Потом он это одеяло начал с Прасковьи осторожно тянуть, а она ничего не могла ни сделать, ни сказать, ни даже охнуть – только смотрела на его худые пальцы, на луночки ногтей, на мерцанье света в простом, грубой чеканки серебряном перстне с каким-то незнакомым ей камнем. Может, это мерцанье ее и зачаровало? Сделало немой, безгласной, недвижимой?
Хотя нет. Она его обнимала, она его прижимала к себе, она его нежила, и голубила, и целовала в волосы, такие густые, что в них путались пальцы, и гладила его худую содрогающуюся спину… А потом раскинула руки, заиграла бедрами все резвей, словно в пляс незнаемый пошла… В иные мгновения она казалась себе кобылицей, которую погоняет нетерпеливый наездник… Ой, да не до мыслей ей было, в беспамятстве все случилось, но уж та-ак оно случилось, что дух вон! Боли, как тогда, с Петром, не было, а была одна только невыразимая, неудержимая сласть, которая накатывала на Прасковью волна за волной, рождая в глубине ее существа счастливый крик. Она бы и впрямь кричала во всю мочь от радости, да губы Василия завладели ее губами и крик ее заглушали.
И тогда она наконец-то поняла, где прежде видела его, милого. Во сне! Да-да, в снах своих безнадежных!
Когда Василий шевельнулся и Прасковья поняла, что сейчас он покинет ее тело, она вцепилась в его волосы обеими руками и выдохнула:
– Ты кто? Ты чей?
Он правильно понял вопрос: не имя нужно было знать испуганной, переполненной восхищением и тревогой женщине. В общем-то, она и сама слабо соображала, о чем спрашивает. Но Василий ответил так, как нужно:
– Я твой, государыня царица.
Она хотела сказать: «А я – твоя», да горло перехватило счастливыми слезами.
Ну да ничего. Это она ему еще скажет – потом, и не единожды!
В ту ночь, медленно, устало бредя вслед за Василием в покои государя и потом возлегая на супружеское ложе (Иван уснул, не дождавшись жены, и ей не досталось даже братского поцелуя), Прасковья постоянно прижимала руки к животу, как если бы она вдруг сделалась сосудом, до краев наполненным драгоценной влагой, расплескать коей нельзя было ни капли. Она словно бы исполнилась божественного прозрения: отчетливо знала, что забеременела, зачреватела наконец!
То, что к этому событию ее богоданный, венчанный супруг не имел никакого отношения, казалось Прасковье вовсе несущественным. Она не упрекала себя за готовность, с которой отдалась незнакомому юноше, по сути, мальчишке… Вскоре она узнает, что Василий младше ее больше чем на десять лет, и расхохочется взахлеб, вспомнив свою первую брачную ночь, которую тоже провела с мальчишкой. Это все было по воле Божией, промыслом его, а также ангела-хранителя. Какой же смысл виноватить себя? Надо принимать произволение небес со всей покорностью… что Прасковья и продолжала делать чуть ли не каждую ночь.