Текст книги "Царица любит не шутя (новеллы)"
Автор книги: Елена Арсеньева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 22 страниц)
Марья Григорьевна сама измыслила эти слова. Народ охотно клялся. Но не прошло и месяца, как Годуновы узнали, сколько стоит та народная клятва…
Марья Григорьевна, совершенно как ее золовка Ирина в 1598 году, от престола отказалась – в пользу сына. Федор Годунов взошел на царство, но всеми его поступками руководила властная мать. Она-то и надоумила его сместить воевод Шуйского и Мстиславского, которые бездействовали, открыв Самозванцу путь на Москву, а взамен поставить Басманова. Петра Федоровича призвали пред царевы очи, и Федор Борисович подтвердил прежнюю клятву отца: отдать ему в жены Ксению, если Самозванец будет убит, а Москва спасена от польской угрозы.
Молодой, честолюбивый, окрыленный блестящим будущим, Басманов стремглав ринулся в ставку… чтобы спустя месяц вместе со всеми войсками перейти на сторону Димитрия и открыто провозгласить его законным русским царем.
И вот новое русско-польское войско вошло в столицу. Со дня на день, а может, даже с часу на час здесь ждут Самозванца! Князья Голицыны с дьяком Сутуговым ворвались в Кремль, выгнали Годуновых из Грановитой палаты, где они с образами в руках, словно со щитами против народной ярости, с волнением ожидали вестей. Завидев вошедших, Марья Григорьевна, забыв ради детей всю свою гордыню, начала униженно рыдать перед народом. Годуновых не тронули, только вывезли из Кремля – на водовозных клячах, в простой колымаге, под охраною. Годуновы уж думали, пришел их смертный час: на Поганую лужу везут, головы рубить по приказу незаконного государя, – однако их доставили в старый дом, где некогда, еще во времена царя Ивана Васильевича, жил Малюта Скуратов, откуда выходила замуж за Бориса Годунова дочь Малюты, Марья Григорьевна.
Царскую семью согнали в горницу, да там и заперли, поставив под окнами стражу. С тех пор Федор беспрестанно стенал:
– Матушка! Что же это? Конец всему?!
Марья Григорьевна молчала, и чуть ли не впервые на ее грозном, даже свирепом лице появилось растерянное выражение. Она вяло блуждала глазами по горнице, не задерживаясь ни на чем взором, только иногда издавала вдруг громкий стон, а темные глаза принимали полубезумное выражение. Да, нынче поддержки у матери было не сыскать…
Как ни странно, Ксения держалась спокойнее всех остальных Годуновых: как села в уголке на лавку, так и сидела там, поджав под себя ноги и не меняя неудобного положения, хотя ноги, должно быть, давно затекли. Спокойствие Ксении было спокойствием почти смертельного оцепенения, и Федор подумал, что лучше бы она рыдала, кричала, рвала на себе волосы. Тогда ему не так стыдно было бы своей немужской слабости, своего немужского страха.
«Что ж ты, батюшка, право?! – подумал он с детской обидою на отца, глотая слезы. – Коли взялся убивать того мальчишку в Угличе, так убивал бы до смерти… Чтоб не только его, но и все слухи о нем в могилу зарыть! Что теперь с нами со всеми станется?!»
Что станется? Нетрудно угадать. Как выражались премудрые латиняне: «Vae victis», что означает: «Горе побежденным…»
Об том же думала и Марья Григорьевна. Ладно, если их сразу убьют. А если мучить станут? Пытать, как государственных преступников? О, кабы именно в сей миг осуществилась задумка Бориса! Кабы в сей миг и грянуло взрывом в Кремле! Может быть, их мучители все сгинули бы? И Димитрий (или он все же Самозванец?), убедившись, что дом предков не принимает его, отступился бы от своих планов, воротил бы власть царю Федору?..
Нет, это все мечты пустые. Скорей всего, ворвется сюда пьяная орава, набросится, дыша сивушным духом…
Она едва удержалась от крика, когда отворилась дверь.
Но не толпа вломилась – вошли только трое.
Голицын, узнала одного Марья Григорьевна. Князь Василий Голицын!
– Сударь мой, Василий Васильевич! – воскликнул молодой царь Федор радостно… и осекся, вспомнив, что перед ним – ближайший пособник Самозванца.
Двое появившихся с Голицыным выглядели отвратительно. Один какой-то татарин косоглазый, другой угрюмый, зыркает исподлобья. Мосальский-Рубец, смоленский воевода, вспомнила Марья Григорьевна. Тоже князь, как Голицын, тоже Василий – и тоже предатель!
Марья Григорьевна резко отвернулась к окну, чтобы не видеть изменников. Тошно глядеть на таких, недостойны они взора царицы-матери!
Вдруг раздался вскрик. Марья Григорьевна оглянулась. Голицын и Мосальский-Рубец подступили к Ксении, схватили ее за руки, потащили с лавки. Она переводила с одного на другого испуганные глаза и как-то вяло пыталась вырваться, беззвучно шевеля губами и с трудом удерживаясь на затекших, подгибающихся ногах.
– Оставьте, ироды! Куда вы ее?! – сорвалась с места Марья Григорьевна, но на ее пути встал смуглый, с татарским лицом. Вроде бы легонько повел рукой, а дородная, кряжистая Годунова отлетела к стене. Упала и едва поднялась.
– Лихо, Андрюха! – усмехнулся, глянув на него, Голицын. – Вижу, и без нас справишься?
– А то! – кивнул Андрюха. – Долго ли умеючи. Вы, глядите, с девкою не оплошайте, не то государь спросит с вас.
– А ты не пугай, и без тебя пуганые, – огрызнулся Мосальский-Рубец. – Мне государь приказ отдавал, мне перед ним и ответ держать!
– Пустите меня! – истошно закричала вдруг Ксения. – Мы вместе… не разлучайте!
Она дернулась с такой силой, что вырвалась из мужских рук и кинулась к матери. Забилась за ее спину, глядела на князей умоляюще:
– Не разлучайте, ради Христа! Дайте с матерью и братом смерть принять!
«Как это – смерть? Почему смерть? – Марья Григорьевна покачала головой. – Быть того не может! Не может, может, может…»
Произнесенное мысленно слово гулко отдавалось в висках вместе с биением крови.
А что, если купить жизнь ценой признания? Если рассказать им про подземелье кремлевское? Про каменную бабу?
Нет, поздно, ни за какую цену уже не выкупить жизни. Откроешь роковую тайну, но ведь потом все равно погибнешь. Еще и похохатывать небось станут над ослабевшей царицей!
– Господи… – выдохнул Федор. – Господи!
– Молись, молись, раб Божий, – пробормотал, подступая к нему, смуглый Андрюха, широко разводя руки и пригибаясь, словно намеревался ловить какую-то диковинную птицу. – Сейчас твоя молитва окажется на небесах… Вот сей же час!
Федор оперся задрожавшими руками о подоконник, глядя в прищуренные черные глаза, неумолимо приближавшиеся к нему.
– Нет! За что?! – завопила истошным голосом Марья Григорьевна. – За что, скажите?!
– Ну как же, – шагнул к ней Голицын, хмуря и без того густые, сросшиеся у переносья бровищи. – Разве не помнишь, как орала на матушку государеву, как ногами на нее топала да лицо ей свечкою жгла? Сама этим сколько раз хвалилась, люди-свидетели тому есть. Вот за эти злодеяния обречена ты смерти. Ну а сын твой… Государь сколько писем ему прислал, хотел сговориться с ним по-хорошему, чтобы от престола отступился, отдал бы его законному государю Димитрию Ивановичу! А он не схотел, войну продолжал. Вот и получит теперь то, что заслужил.
Федор покачал головой. Он не получал никаких писем от Димитрия! Либо Голицын лжет, либо письма попадали в другие руки. Например, в руки матери, которая, со свойственным ей властолюбием, сама все решила за сына. Ну что ж, Федор тоже не вступил бы в переговоры с самозваным царевичем. А раз так… значит, все одно погибать!
– Хватит лясы точить! – рявкнул Андрюха, у которого явно чесались руки и просила крови палаческая душа. – Делу время, потехе час.
– Угомонись, кат! – буркнул Мосальский-Рубец. – Не торопи нас. Давить их не станем, пускай яду изопьют.
– А девку что ж? – сердито зыркнул на него Андрюха.
– А чего ее неволить? – пожал плечами Мосальский-Рубец. – Охота помереть, так и пускай. А то возись с ней, утирай слезоньки. Мало что ее государь на ложе восхотел – неужли другую не найдет, еще и покраше?
– Ах, что задумали! – тяжелым, утробным голосом воззвала Марья Григорьевна. – Мою дочь, царевну, Годунову, – к самозванцу на ложе?! Да я раньше сама ее удавлю!
– Руки коротки, – оборвал ее Голицын. – И час твой пробил. Эй, люди!
На крик заглянул молодой дворянчик. Воровато зыркая глазами, подал поднос с двумя кубками, полными чем-то доверху. Голицын принял один кубок, сморщился гадливо и подал его Марье Григорьевне.
Лицо той исказилось яростной судорогой, она занесла было руку – расплескать питье, однако Голицын увернулся от ее замаха.
– Смирись, Марья Григорьевна, – сказал почти беззлобно, как бы по-свойски. – Пожалей себя и своих детей. Лучше уж легко отойти, чем мученическую гибель принимать.
Годунова какое-то время смотрела на него, словно пытаясь постигнуть смысл его слов, потом медленно перекрестилась, обвела помутневшим взором сына, дочь… Прохрипела:
– Прощайте. Молитесь! – и залпом, обреченно осушила кубок.
– Матушка! – враз, одинаковыми, детскими голосами вскричали Федор и Ксения, глядя, как Марья Григорьевна хватается за горло и медленно, с остановившимся взором, сползает по стенке. Прежде чем сознание покинуло ее, она вспомнила каменную бабу в подземелье – и медленно, мстительно улыбнулась.
Больше она ничего не видела и не слышала. Ксения попыталась рвануться к ней, однако ноги ее подкосились, и она грянулась бы оземь без памяти, когда б Мосальский-Рубец не оказался проворнее и не подхватил ее на руки.
– Вот и ладно, вот и хлопот поменьше, – пробормотал, перенимая Ксению поудобней. – А вы тут управляйтесь.
И вышел со своей ношею за дверь, которую тут же прихлопнули с противоположной стороны.
Голицын взял второй кубок, подал Федору:
– Ну? Пей, по-хорошему прошу. Не то возьму за потаенные уды и раздавлю… Ой, маетно будет! Пей!
Федор безумно глянул на него, потом покорно, вздрагивая всем телом, принял кубок, поднес к губам.
Андрюха громко причмокнул:
– А ну, не робей! По глоточку! Первый, знаешь, колом, пойдет второй соколом, третий мелкой пташкою!
Федор пил, давясь, не чувствуя ни вкуса, ни запаха, как воду. Только удивительно было, что от этой воды зажегся вдруг пожар в глотке – не продохнуть! Пытаясь набрать в грудь воздуху, внезапно ощутил тяжелый удар по затылку, увидел над собой кружащийся сводчатый потолок, понял, что упал навзничь… понял последним усилием жизни.
– Скончалися, – сказал Голицын, осеняя себя крестным знамением. – Прими, Господи, души рабов твоих… Пошли. Надобно сеунча[3]3
Посланца с радостной вестью.
[Закрыть] государю отправить, мол, ждет его Москва. Готова встречать!
* * *
Напрасны были мечты Годунова и Марьи Григорьевны: каменная баба не оправдала возложенных на нее надежд. Нового царя предупредила об опасности… Ксения! Приведенная на ложе к Самозванцу, она полюбила его и сделала все, чтобы отвести от него беду. Она надеялась не только жизнь его спасти, но и купить любовь.
Увы, не удалось. В ожидании приезда невесты своей, Марины Мнишек, Димитрий какое-то время подержал ее при себе, а потом, опасаясь задеть Марину и прогневить своего будущего тестя, Юрия Мнишка, сослал Ксению в дальний монастырь, где она, постриженная под именем Ольги, и провела год, оплакивая участь свою и семьи.
После князь Василий Шуйский, убийца Димитрия, решил перезахоронить останки Годуновых. Гробы Бориса, его жены и сына были вырыты с бедного кладбища Варсонофьевского монастыря и с царственным великолепием перевезены в Троицкий монастырь. Для участия в процессии была спешно привезена из Белозера инокиня Ольга. Бледная, изможденная, словно только восстала от тяжелой болезни, она молча шла за гробами. И только в церкви вдруг, словно лишившись рассудка, принялась вопиять о своей горькой доле, приведшей ее от трона в монастырскую келью, лишившей отца-матери, братца любимого…
Вещие сны
(Императрица Екатерина I)
Она рывком села в постели, отшвырнув атласное одеяло, разметав кружево простынь, скидывая с постели ворох подушек. Она любила нежиться на добром десятке подушек, от больших и пышных, что твоя перина, до крошечных сдобных думочек, которые разве что под такой же сдобный локоток подложить способно. Но сейчас было не до неги…
– Свечей! – не закричала – завопила истошно, сама не узнавая своего безумного голоса. – Свечей!!!
Вбежала девка с подсвечником – в пляшущих бликах видно, какое у нее перекошенное, перепуганное лицо: с чего это государыня блажит, словно ее режут?
Уж лучше бы резали, честное слово!
– Еще свечей! – снова заорала Катерина. – Живо!
Вбежала другая девка с подсвечником, тоже трясясь от страха.
– На постель светите! – приказала Катерина, лихорадочно водя руками по простыням. – Ближе! Светите!
Девки добросовестно светили, капая растопленным воском на голландское шелковистое полотно. В другое время государыня непременно вызверилась бы: «Дуры! Аккуратней!», однако сейчас она ничего не замечала.
– Ну? – спросила тоненьким, девчоночьим, боязливым шепотком. – Видите? Нет? Тогда ищите! Под кроватью ищите, ну!..
Девки, привычные к беспрекословному повиновению, к тому же еще не вполне проснувшиеся, пали на колени, задрав пухлые зады, принялись шарить под кроватью. Катерина тоже на коленях переползала то к одному краю огромного ложа, то к другому, боязливо приподнимала кружевные подзоры простыней, вглядывалась и взвизгивала, когда ей что-то чудилось в мельканье теней. В конце концов девки приустали шарить по полу, и одна из них, бывшая побойчее, осмелилась спросить:
– Матушка, скажи, Христа ради, чего ищем-то?
Катерина высунула из-под рубахи голую ногу и пнула говорунью:
– Тебе-то что? Ищи знай!
– Да нету здесь ничего! – взмолилась девка, у которой уже саднило колени и ломило спину. – Ни тараканов, ни мышей.
– Каких мышей? – хмыкнула Катерина. – Чтобы я из-за каких-то там мышей с ума сходила? Ни мышей, ни крыс, ни пауков, ни лягушек я не боюсь, а вот змей… Змей ищи, змей! Больших, черных!
Раздался слитный вопль, девки вмиг выскочили из-под кровати, словно их вымело метлой, а потом каким-то непонятным образом оказались сидящими на постели рядом с Катериной. Они поджимали под себя ноги и тряслись точно так же сильно, как их госпожа, которой от их страха стало еще страшней. Теперь кровать ходила ходуном.
Наконец у той самой девки, которая спросила, чего они ищут, рассудок взял верх над припадком ужаса, и она робко спросила:
– Матушка-государыня, откель же тут змеюкам взяться? А? Зима на дворе… Не примерещилось ли вашему величеству?
И тотчас, испугавшись собственной смелости, она соскочила на пол, чтобы уберечься от нового сердитого пинка. Однако Катерина пинаться не стала. Села, скрестив ноги по-турецки, натянула на озябшие лодыжки рубаху и призадумалась.
А может, дура-девка правду говорит? Может, и впрямь ее величеству примерещилось?
Она махнула девкам, чтоб уходили, но свечи велела оставить. Еще немножко посидела, вглядываясь во все углы, потом легла. Свернулась клубком, чуть не с головой закутавшись в одеяло, уставилась на пляшущие огоньки и принялась вспоминать, как это было. Если было…
Среди ночи и глубокого сна она внезапно услышала громкое шипенье. Поглядела – и увидела, что постель ее покрыта змеями, сновавшими туда-сюда. Катерина не поняла, откуда они взялись, – чудилось, их кто-то сбросил на кровать, вот они и расползлись: мелкие, проворные, черные. А потом между ними появилась еще одна – большая, толстая. Разинула шипящую пасть – и вдруг кинулась на Катерину и обвилась вокруг ее тела. Катерине почудилось, что она обвита толстенным корабельным канатом, только канат этот не ворсистый и жесткий, а гладкий, ледяной, скользкий. Горло ее было перехвачено тугим кольцом – не то змеиным телом, не то ужасом, она не могла издать ни звука, а только что было сил пыталась разомкнуть эти смертельные объятия. Ей удалось перехватить змеиную голову и самой стиснуть ей горло… Она отчетливо помнила, с какой бессильной ненавистью смотрели на нее плоские желтые глаза, когда змея осознала, что побеждена.
Кольца разомкнулись, Катерина с воплем отшвырнула дохлую змею и принялась скидывать других, мелких, которые пусть не жалили, не душили, а все же наводили на нее ужас неодолимый. И все кричала истошно, требовала света…
Тут набежали девки со свечами… и змеи все куда-то подевались. Неужто их и впрямь не было? Неужто это был сон?!
Да, видать, что так. Но какой же страшный сон, а?! До сих пор сердчишко колотится, словно выскочить норовит.
Катерина прижала ладонью пухлую левую грудь. Теперь сердце больно билось между пальцев, как птичка о прутья клетки.
Сон, сон… Нет, это не обыкновенный сон, – такие страсти просто так не снятся. Это был вещий сон. Вещий, а не какой-то иной!
Вещий… И что ж он предвещал?
Катерина уже согрелась и перестала сжиматься в комок: вытянулась, легла поудобнее. Повозилась, устраиваясь на подушках. Под головой самая большая и пухлая, две поменьше под плечами, думочка под локтем, при боках тоже подушки. Холодно одной в постели, Петрушки-милушки давно нет, чтобы ее согревать. Да и никого другого тоже нету… Катерина нежно, мечтательно улыбнулась. Свечи перемигивались, догорая, и она вспомнила, как точно так же играли огоньки в его глазах… в любимых глазах… Ой, жаль, что нынче он не пришел! Но все во дворце думали, что воротится государь, ждали его с часу на час. Однако вот уж далеко за полночь, а Петра все нет. Ни мужа, ни любовника – неудивительно, что от вынужденного воздержания женщине начинает сниться всякая нечисть вроде гадов ползучих!
Гады, змеи… Вроде бы змея – это какая-то разлучница. Гадина!
Боже ты мой!
Катерина резко села, и старательно уложенные подушки снова рассыпались по сторонам.
А почему не вернулся Петр? Что его задержало? Что… или кто?
Кто?!
Катерина упала ничком, уткнулась лицом в подушку. Ни она, ни муж ее – не хранители супружеской верности. Кого только не приводил… вернее, кого только не затаскивал он в свою походную постель! Брал женщин бессчетно. Ну что ж, Катерина отлично знала, что природа ее мужа – это природа петуха, который топчет курочку за курочкой без всякой устали. Жить он может только так. Иначе – помрет. Она и сама была неуемна плотью, а потому не судила мужа, которого любила от всей души. Любила и понимала. Понимала и прощала. Она для него единственная, она его жена! Так не все ли равно, что он кого-то там походя приласкает? Петр и не скрывался от жены. Для него эти девки были необходимы, как лакомые блюда, а Катеринушка – как хлеб и вода, как воздух. Она была чем-то, без чего невозможно жить. И она про то прекрасно знала, а потому спокойно читала такие вот послания мужа, отбывшего в Спа на лечение минеральными водами и прихватившего с собою одну из своих многочисленных любовниц:
«А поскольку во время пития вод «домашние забавы» доктора употреблять запрещают, того ради я метрессу свою отпустил к вам, ибо не мог бы удержаться, ежели б она при мне была».
«Домашними забавами» шутник Петрушка называл постельные игрища. Катерина снисходительно отвечала – право, так могла бы старшая сестра писать младшему братцу-повесе:
«Что же изволите писать, что вы метрессишку свою отпустили сюда для своего воздержания, якобы невозможно при водах с ней веселиться, – тому я верю; однако больше мню, что вы оную изволили отпустить за ее болезнью, в которой она нынче пребывает и для лечения изволила поехать в Гаагу, и не желала бы я (о чем Боже сохрани!), чтобы и галант той метрессишки столь же здоров приехал, какова она приехала».
Катерина уже хорошенько не помнила, то ли метрессишка наградила своего галанта известной болезнью, то ли Петр удостоил ее сей чести (ибо порою, чего греха таить, цеплял заразу). Девки его слишком часто менялись, даже имен всех было не упомнить, она и не старалась. Конечно, некоторые весьма крепко брали государя за сердце…
К примеру, он искренне, душой и телом, любил свою племянницу Екатерину Ивановну, дочь скудоумного царя Ивана Алексеевича, давно уже почившего в Бозе… ко всеобщему удовольствию. Все знали (хотя говорить это вслух, само собой, не говорили!), что трех дочек своих, царевен Екатерину, Анну и Прасковьюшку, расторопная царица Прасковья Федоровна родила от своего спальника и любовника Василия Юшкова, поэтому племянница была Петру не совсем племянницей… Ну что ж, это многое оправдывало. Он пристроил Екатерину за Карла-Леопольда, герцога Мекленбург-Шверинского, к которому относился весьма пренебрежительно, ибо тот вечно с кем-нибудь враждовал – то со шведами, то с англичанами, то с собственными подданными – и постоянно нуждался в поддержке Петра. Муженька государь мог сыскать для веселой Екатерины и поавантажнее… а может, нарочно не сделал этого, чтобы племянница не нашла счастья в супружестве. Зато она вполне обретала это счастье во время довольно-таки частых наездов дядюшки в столицу герцогства Мекленбургского – Шверин.
Рассказывали, будто Петр, чуть завидев племянницу, обнимал ее и увлекал в соседнюю комнату. Немедля опрокидывал там на диван, задирал многочисленные юбки – и отделывал так, что вскоре по всему дворцу разносились крики восхищенной герцогини. Строго говоря, окажись придворные посмелее, они смогли бы не только слышать, но и видеть происходящее, ибо Петр с царственной небрежностью не заботился запирать за собой дверей. Ну, разумеется, никто не осмеливался туда заглянуть, однако двух мнений относительно происходящего ни у кого не оставалось. Неудивительно, между прочим, что герцог злобствовал на жену и в пьяной болтовне (в трезвой не решался, ибо был сущий заяц во хмелю) отрекался от отцовства малышки-принцессы Елизаветы-Екатерины-Кристины…
Когда до Катерины дошли слухи о забавах супруга с племянницей, она так хохотала, что ее фрейлины решили, будто царица повредилась умом от ревности и горя, что у нее истерика. Уже даже доктора позвали – кровь государыне отворять! А ей и впрямь было весело. Потом она спросила Петрушу, правда ли сие. Тот со смехом подтвердил. И не замедлил завести новую метрессишку. В их числе перебывали служанка Анна Крамер, Матрена Балк – сестра бывшей пассии Петра, Анны Монс, теперь генеральша и задушевная подруга императрицы, еще Авдотья Чернышева… Да мало ли кто!
Одной из таких метресс и стала Катеринина камер-фрейлина Мария Гамильтон. Вообще Петру нравилось совращать фрейлин императрицы, а потом вместе с женой подробно обсуждать их стати и поведение в постели. Такие беседы их обоих здорово возбуждали: болтовня и смех переходили в умопомрачительные ласки, Петр словно бы молодел от этих рискованных разговоров. И когда возраст, заботы, хвори начинали брать свое и любовный пыл государя ослабевал, Катерина нарочно подсовывала ему какую-нибудь из своих на все готовых и на все гораздых девушек. Она слышала, что русские знахари для лечения невстанихи применяют такое средство: легонько подхлестывают прутиком «усталого жеребчика», и про себя называла мимолетных любовниц Петра березовыми прутиками, немало забавляясь при этом.
Вот так же подхлестнула она однажды угасший мужнин пыл березовым прутиком по имени Мария Гамильтон. Но разве могла она вообразить, какой трагедией обернется эта история? Император влюбился в родовитую красавицу, а вот она легла с ним в постель без особых чувств. То ли ей польстило внимание государя, то ли просто испугалась кары за отказ. Но, удовлетворяя неугасимый пыл Петра, она сердцем принадлежала совершенно другому мужчине: государеву денщику Ивану Орлову. Вспомнив Ивана, Катерина покачала головой. Когда обтягивающие штаны выставляли напоказ великолепный причиндал Орлова, тут было чему дивиться, что да, то да, однако же ничего, кроме сего причиндала, у парня не было: ни ума, ни сердца, ни души. Он пил, а во хмелю становился буен и жесток, жаждал на ком-нибудь опробовать свои пудовые кулаки – и, как правило, находил покорную, безответную жертву в Марии Даниловне.
Катеринушку муж порою тоже поколачивал, и она находила, что ласки после пары тумаков воспринимаются острее, любится слаще, но Марию Иван Орлов месил кулаками, будто крутое тесто, и частенько ей приходилось прибегать к немыслимым ухищрениям, чтобы скрыть кошмарные синяки, покрывавшие ее лицо и тело. Давным-давно надо было бросить поганца-денщика, Катерина просто жаждала наябедничать на него мужу и избавить фрейлину от мучений, однако Мария на коленях умоляла оставить Ивана в покое. Ее любовь к нему была любовью жертвенной, безрассудной, и Катерина, обладательница тяжеленькой ручонки, которой она при случае могла вразумить даже и мужа, бывшего на две головы выше ее, только дивилась такой безответности.
Разумеется, когда Мария стала любовницей государя, Ивану пришлось на время спрятать кулаки в карманы, однако Катерина не раз слышала, как он бранил девушку самыми грязными словами. Катерина подозревала, что Мария тайком изменяла Петру с Орловым, когда и денщик, и метресса были взяты государем в большое заграничное путешествие, которое длилось чуть не год. Во всяком случае, Катерина почти не сомневалась: те ночи, которые Петр проводил с женой, Марья проводила со своим ненаглядным Иванушкой.
Видит Бог, Катерина по-своему любила свою камер-фрейлину. Гамильтонша была девка добрая, бесхитростная, коварства в душе не таила и была искренне предана императрице, которую обманывала против своей воли. К примеру сказать, Мария – одна из немногих фрейлин государыни – спокойно сносила ее причуды с платьями и прическами. Ведь Катерина запретила дамам убирать алмазами всю голову: можно было украсить прическу только с левой стороны. Сама же Катерина покрывала алмазной сеткой всю голову, особенно когда в летнюю жару стригла волосы под корень. Мешали тяжелые косы, когда ездила с Петром по военным лагерям. Там ни помыться, ни причесаться толком, вот и брила царица голову, прикрывая лысинку драгоценностями. Постепенно моду на эти сетки она перенесла и на придворные балы, но только для себя одной… Точно так же Катеринины дамы не имели права носить горностаевые меха с хвостами (а ведь известно, что это главное украшение горностая!) и сорочки с длинными рукавами. Глупенькие фрейлины задыхались от зависти и пробовали даже роптать на императрицу, которая была в своей вотчине, в этом бабском курятнике, истинным диктатором. Однако Мария Гамильтон спокойно сносила любые причуды государыни. Может быть, потому, что в любом, вовсе простеньком платье все равно смотрелась восхитительно и понимала, что даже самый причудливый наряд – всего лишь рамка для ее красоты.
Катерина этой красоте не завидовала, никакого зла на Марию не держала, однако Гамильтонша сама довела себя до погибели.
Когда царская семья и свита вернулись из путешествия, Мария была беременна. Почему-то она пребывала в убеждении, что ее ребенок зачат от Ивана Орлова, а поэтому решила его извести. Она всячески таилась, утягивалась, скрывала и тошноту, и растущий живот, и боли, а когда пришло время рожать, затеяла делать это втайне. Посвятила она в свою беду одну лишь служанку, которая и стала свидетельницей не только родов, но и убийства ребеночка.
Перепуганная и запуганная служанка поклялась молчать – и молчала. Так бы, может статься, дело и сошло бы с рук царевой любовнице, однако в дело вмешалась ревность, змея подколодная. Мария узнала, что Иван Орлов завел себе новую подругу. Ею стала генерал-майорша Авдотья Чернышева, и развязные ласки этой «бой-бабы», как ее называли все, начиная с Петра, похоже, влекли Орлова куда сильнее, чем нежная любовь Марии Гамильтон.
Мария бесилась от ревности и, кажется, в самом деле повредилась в уме. Желая погубить соперницу, она однажды сказала Ивану:
– Дунька твоя страшные слухи про нашу матушку-государыню разносит: та-де воск ест, оттого у ней на лице угри.
Мария надеялась, что Иван испугается. Говорить такие вещи про царицу – да за это можно поплатиться головой! Испугается – и отступится от Чернышевой. Однако Иван покрутил пальцем у виска, да и пошел вновь к затейнице Авдотье. Тут разъяренная ревностью Мария вовсе потеряла голову! Она стала распространять слухи про воск и угри кому ни попадя, только теперь уверяла, будто и Орлов это болтает.
Дошли разговоры и до Катерины. Ух, как она разгневалась! Какие еще угри?! Да у нее всю жизнь кожа чиста и гладка. Какой еще воск? Что она, дура безумная?! Небось и кроме воска найдет, чего в рот брать!
Призвали к ответу Орлова. Он немедленно выдал Марию. Да еще налгал, мол, она-де эти слухи в подметных письмах рассылала. Рассерженная Катерина послала в комнаты Марии людей с приказанием учинить обыск и найти письма. И почти немедля в пожитках камер-фрейлины были обнаружены… не письма, которых на самом деле, конечно, не было, а золотые украшения с алмазами. Дорогие безделушки!
Мария со стыдом повинилась, что потихоньку крала их то у влюбленного государя, то у царицы… Ну что поделать, Катерина и Петр никогда не умели смотреть за своими вещами, к тому же домашняя сорока-воровка таскала лишь то, что было забыто, заброшено. В самом деле, этих вещиц могли бы никогда и не хватиться, спрячь их Мария получше.
Однако золотишко и даже драгоценные камушки были еще не самой страшной находкой. Окровавленная нижняя юбка, окровавленная рубаха, простыня… Неряха-служанка, пособница преступления хозяйки, даже не позаботилась выстирать или хотя бы выбросить заскорузлое от крови белье!
Мария отнекивалась, уверяла, что это не ее вещи. Однако служанка так перепугалась, что незамедлительно выдала свою несчастную хозяйку, поведав о тайных родах и об убийстве ребенка.
Теперь Катерина схватилась за голову от страха за свою камер-фрейлину, дуру набитую. Однако остановить затеянное следствие было уже невозможно. Как ни был Петр занят делом заговора царевича Алексея и бывшей жены своей Евдокии Лопухиной, старицы-царицы Елены, однако лишь только все виновные (действительные и выдуманные) получили по заслугам, как он спешно взялся за «дело Марьи Даниловой Гаментовой», как оно называлось в бумагах.
У царя мелькнуло страшное подозрение, что Мария убила его ребенка. А поскольку влюбленная преступница всячески старалась выгородить Орлова, она невольно вынуждена была подтверждать подозрения Петра. Убийства своего ребенка государь простить не мог! Орлов приложил руку к погибели своей любовницы, уверяя, что никакого касательства к ней не имел и отцом младенца быть никак не может.
В конце концов, после пыток и долгих разбирательств, Мария была приговорена в отсечению головы. Служанку, которая не донесла о преступлении, приговорили к наказанию плетьми и ссылке в прядильные работы.
На служанку Катерине было наплевать, однако она валялась в ногах у мужа, моля о прощении бедной дурочки-фрейлины. Жалко было красоту, искалеченную судьбу – жалко до слез! Подговорила заступиться за Марию и царицу Прасковью Федоровну, к которой Петр всегда благоволил. Но государь остался неумолим, и 14 марта 1719 года Мария Гамильтон в нарядном белом платье взошла на эшафот. В этот день красота ее, изрядно поблекшая в застенке, вернулась к ней. Бог весть почему она была убеждена, что в последнюю минуту государь простит ту, которую так страстно любил. Да и Катерина вздохнула с искренним облегчением, когда увидела загадочную улыбку на губах мужа.