355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Сегал » Софья Перовская » Текст книги (страница 18)
Софья Перовская
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:36

Текст книги "Софья Перовская"


Автор книги: Елена Сегал



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 22 страниц)

Когда, распрощавшись со всей палатой, гости уходят, соседка Анны Павловны по палате, молоденькая, безнадежно больная швея, оборачивается к ней и говорит взволнованно:

– В первый раз в жизни вижу таких людей. Откуда вы их взяли? Не скажешь ведь, кто из них лучше. Все хороши, один лучше другого; все умны, все веселы и, главное, добры, добры, добры!

Лето идет к концу, а люди, арестованные прошлой осенью и зимой, все еще томятся в своих одиночных камерах. Никто из них не рассчитывает на оправдание. Многих в лучшем случае ждет бессрочная каторга. И все же они с нетерпением ждут суда. Так уж устроен человек, что самое тяжелое, но заранее известное предпочитает неопределенности.

Народовольцы, которые находятся на свободе, тоже не понимают, почему суд все время откладывается. Ведь все выданы.

Все выданы. Но репутация Верховной распорядительной комиссии требует, чтобы материал на суде был юридически оформлен. А от Гольденберга не добиться формальных показаний. Он почему-то уверен, что сделанные им до сих пор признания никому повредить не могут, и боится, что суд использует формальные показания для смертных приговоров.

Теоретический сумбур в его голове превращается в безумие, а честолюбивые планы – в манию величия. Он считает свой план – выдать товарищей Лорис-Меликову, чтобы спасти их от Тотлебена, Панютина, Черткова, – гениальнейшим, свое предательство – самопожертвованием, надеется на благодарность и благословение потомства.

«Желая положить предел всему ныне существующему злу, – пишет Гольденберг, – желая многих спасти от угрожающей им смертной казни, я решился на самое страшное и ужасное дело – я решился употребить такое средство, которое заставляет кровь биться в жилах и горячую слезу выступить на глазах».

День за днем. Допрос за допросом. И вот уже все не только записано, но и подписано.

Теперь от Гольденберга требуется только одно, чтобы он подтвердил свои показания на суде. Для поддержания в нем необходимой для этого «бодрости духа» и в надежде завербовать еще одного предателя, Добржинский устраивает ему с разрешения Лорис-Меликова свидание с Зунделевичем.

И только тут, услышав вместо похвал своему «гениальнейшему плану», своему «громаднейшему самопожертвованию» всего одно, но самое для него страшное слово – «предатель», Гольденберг вдруг начинает понимать весь ужас того, что совершил.

– Вот кто меня погубил! – восклицает он, указывая на дверь, в которую за мгновение до этого вышел Добржинский.

Чем ближе к суду, тем беспокойнее становится Гольденберг. Он пытается сам, наедине с собой, разобраться в случившемся и в своей «Исповеди», похожей на бред горячечного больного, изображает себя то последним из предателей, то спасителем человечества.

В разговорах с Добржинским и в письмах к Лорис-Меликову он умоляет помиловать им же самим выданных сообщников и предать смертной казни только его одного.

«Дорогие друзья, не клеймите меня; знайте, что я тот же ваш честный и всей душой вам преданный Гришка. Я не желал и не желаю себя спасти; я три раза готов был отдать за вас жизнь, а теперь отдаю больше, чем жизнь, – свое имя; любите меня, как я люблю вас. Ваш Гришка».

«Дорогие друзья, умоляю вас – не клеймите и не позорьте меня именем предателя: если я сделался жертвой обмана, то вы – моей глупости и доверчивости».

Гольденберг пишет одно и то же в разных вариантах на полях книг, на мундштуках от папирос, на чем попало. Но записки его попадают не в руки товарищей, а на стол к прокурору.

Во время каждого вызова в комиссию, каждого допроса Гольденберг еще и еще раз требует подтверждения данных ему обещаний.

– Помните, – не устает он повторять, – вы сказали, что ни один волос не упадет с головы моих товарищей.

До поры до времени Добржинский не ленится подтверждать старые клятвы не скупится на новые. Но однажды, решив, что и так уже слишком долго церемонился с этим помешанным, говорит, постукивая мундштуком о портсигар, улыбаясь и подмигивая:

– Волос-то не упадет, а что головы попадают, в этом я вам ручаюсь.

На следующее утро Гольденберга находят в его камере мертвым. И Добржинскому приходится собственными глазами убедиться в том, что Гольденберг был совершенно искренен, когда сказал ему еще в Одессе: «Если бы я хоть на минуту пожалел о своей откровенности, то на другой же день вы не имели бы удовольствия со мной беседовать».

Узнав о самоубийстве Гольденберга, его товарищи на воле в первый раз за долгое время вспоминают о нем не одно только плохое.

– Он правильно понял то единственное, что ему оставалось делать, – говорит Александр Михайлов.

В день рождения Софьи Ивановой – Ванечки – Соня на авось с первым попавшимся на улице посыльным передает ей в предварилку цветы и вкусные вещи. К своей радости, она узнает через несколько дней, что все посланное попало по назначению.

Ванечка пишет бодрые письма. С нежностью рассказывает в них о своем сыне, который родился в заключении, растет без свежего воздуха и солнечного света и все-таки радуется жизни. Сестра Квятковского хлопочет о разрешении взять мальчика на воспитание, а пока что вместе с Соней и другими приятельницами Ванечки шьет все те крошечные вещицы, без которых невозможно вынести ребенка на свободу.

Наступает осень. Возвращаются из дальнего плавания морские офицеры. Все чаще ездят в Кронштадт Желябов и Колодкевич. Все чаще Вера Николаевна, Соня и тот же Желябов проводят на Николаевской у сестры Суханова длинные темные вечера. И, наконец, после долгих колебаний, размышлений, споров Суханов передает Желябову то, что называет конституцией. (В этой конституции определены отношения Центрального военного кружка к Исполнительному Комитету.)

Помощь военных – это очень много. Партия, которая думает о политическом перевороте, не может обойтись без крепкой военной организации. Не может она обойтись и без организации рабочих.

Народ! Соня боится от него оторваться. О работе в крестьянстве она теперь уже не говорит, но рабочие… И Соня и Андрей Иванович придают особое значение их сознательному участию в революции.

Сейчас речь идет о том, чтобы создать централизованную рабочую организацию, состоящую из отдельных законспирированных кружков. Соня и Желябов во главе центральной агитационной группы. Желябов и Коковский пишут программу рабочих, членов «Народной воли».

Но с этой программой знакомят далеко не всех рабочих. В кружках низшего разряда учителя обучают своих учеников грамоте, арифметике, начаткам географии, а революционных вопросов касаются только вскользь. С теми, которые переходят в следующий разряд, занимаются историей, рассказывают им о социалистическом движении на Западе. Лишь в кружках высшего типа, в агитационных группах, куда попадают только проверенные люди, речь идет не о том, что делается в других странах, а о том, что они сами должны делать в России.

Раз в неделю учителя встречаются, чтобы поделиться впечатлениями и выработать единую программу. Соня – член центрального учительского кружка и, как бы она ни была занята другими делами, не пропускает ни одного заседания.

Способность рабочих схватывать социалистические идеи сейчас еще больше, чем во времена чайковцев, поражает их учителей. Но народники остаются народниками: они не понимают того, что капитализм сам толкает рабочих на революционный путь, и продолжают говорить о «язве пролетариатства».

25 октября в Петербургском военно-окружном суде начинаются заседания по делу шестнадцати. Судебное следствие по каждому делу начинается с чтения показаний Гольденберга. На его показаниях построено почти все обвинение.

Хоть Перовской нет на скамье подсудимых, ее имя повторяется неоднократно и в обвинительном акте и в речи прокурора. Гольденберг столько похвал расточил ее уму, храбрости, ловкости, что ей теперь, только она попадет в руки жандармов, уж не избежать смертной казни.

Но Соня думает не о себе. Она пока на свободе, а вот в том, что Квятковскому, Ширяеву, Зунделевичу и всем тем, которые были хоть сколько-нибудь связаны с Гольденбергом, его «гениальнейший план» обойдется недешево, она не сомневается с первого же дня суда.

Подсудимые пользуются правом «последнего слова», чтобы сказать о себе, о своем деле не в подпольной газете, а вслух, громко, с трибуны суда.

«Нас давно называют анархистами, но это совершенно неверно, мы отрицаем только данную форму государственности», – заявляет Квятковский и противопоставляет государству, которое блюдет интересы немногих, государство, служащее интересам большинства, «что, – утверждает он, – может быть создано только при передаче власти народу».

– Чтобы сделаться тигром, не надо быть им по природе, – говорит Квятковский, – бывают такие общественные состояния, когда агнцы становятся ими… – и доказывает, что террор имеет в виду защиту и охранение членов партии, а не достижение целей ее. – Полная невозможность какой бы то ни было общественной деятельности на пользу народа, полная невозможность пользоваться свободой своих убеждений, свободой жить и дышать, – продолжает он, – заставила русских революционеров, русскую молодежь, по своим наклонностям самую гуманную, самую человечную, пойти на такие дела, которые по самому существу своему противны природе человека… В этом, – заканчивает Квятковский, – заключается только реакция природы против давления. Так лучше смерть и борьба, чем нравственное и физическое самоубийство.

Не один Квятковский, все народовольцы ведут себя смело, спокойно, мужественно. Не ждут и не просят снисхождения.

– Я не касался и не буду касаться вопросов своей виновности, – говорит Ширяев, – потому что у нас с вами нет общего мерила для решения этих вопросов. Вы стоите на точке зрения существующих законов, мы – на точке зрения исторической необходимости.

– Единственное мое желание, – заявляет Софья Иванова, – чтобы меня постигла та же участь, какая ожидает моих товарищей, хотя бы даже это была смертная казнь.

Наконец суд выносит решение. Квятковский и Пресняков присуждены к виселице. Ширяев, Зунделевич, Окладский и Тихонов – к бессрочной каторге. Софья Иванова (которая не обвинялась в покушениях) приговорена к четырем годам каторги, но Соня жалеет ее не меньше, чем других. Ей понятно, что легче самой взойти на эшафот, чем знать, что смертная казнь предстоит самому близкому тебе человеку – отцу твоего ребенка.

Уже после утверждения смертного приговора Квятковский просит товарищей «не считать Гольденберга злостным предателем».

Соня судит строже. Для нее непереносима мысль, столько людей, сильных духом, смелых, по-настоящему преданных революции, погибнут из-за одного "о, ничтожного. Ей все равно, что, сделало предателя предателем. Бывают минуты, считает она, когда человек не имеет права ни ошибаться, ни быть слишком доверчивым, ни даже сходить с ума.

Александру Михайлову удается передать в крепость письмо.

"Братья! – обращается он к осужденным. – Пишу вам по поводу последнего акта вашей общественной деятельности… Сильные чувства волнуют меня. Мне хочется вылить всю свою душу в этом, может последнем привете. Некоторым из вас суждено умереть, другим быть оторванными от жизни и деятельности на многие годы. У нас отнимают дорогих сердцу. Но тяжелый акт насилия не подавляет нас. Вы совершаете великий подвиг. Вами руководит идея. Она проявляется могучей нравственной силой. Она будит во всем честном в России гражданский долг, она зажигает ненависть к всеподавляющему гнету.

… Последний поцелуй, горячий как огонь, пусть долго, долго горит на ваших устах, наши дорогие братья."

Время идет. Давно ли землевольцы утверждали, что террористические акты объясняются только местью и необходимостью самозащиты?

Теперь считаются устаревшими и объяснения народовольца Квятковского. Во всяком случае, редакция «Народной воли» сообщает своим читателям, что взгляд на террор изменился за время, прошедшее с его ареста, и сейчас партия смотрит на террор именно как на средство для достижения цели.

Вот и 1880 год уже на исходе, а цареубийство, которое стояло между Соней и тем, что она считала своим настоящим делом, все еще не было совершено. Оно отодвигалось все дальше и дальше, и вместе с ним отодвигалось исполнение Сониных самых заветных надежд. У нее все еще не было полной уверенности, что путь, по которому они шли так стремительно, правильный, единственно возможный путь, но что останавливаться на полпути – значило все и всех погубить, она знала твердо.

Лидия Антоновна Воинова

1-я рота Измайловского полка, дом № 18, квартира № 23. Две, комнаты и кухня. На окнах кисейные занавески, на столе самовар со сломанной ручкой. На кроватях подушки, набитые сеном, старые байковые одеяла. В углу – покосившаяся этажерка со всяким книжным хламом: роман «Любовь погубила», сочинение Лукьянова «Самоохранительные вздохи» и тому подобный вздор.

Живут в этой квартире дворянин Слатвинский и его сестра Лидия Антоновна Воинова. Слатвинский – широкоплечий человек с красивой, откинутой назад головой и смелыми серыми глазами. Его сестра рядом с ним кажется ребенком. У нее вдумчивые, немного усталые глаза, высокий лоб. Неужели это она в свободные минуты читает «Самоохранительные вздохи»? Конечно, нет. И «Самоохранительные вздохи», и кисейные занавески, и паспорт на имя Войновой – все это маскировка. Под именем Слатвинского и Войновой живут в квартире № 23 Желябов и Перовская.

Соня всегда считала, что личная жизнь, семья несовместимы с жизнью революционера. Мысли ее и теперь не переменились. О какой семье могла идти речь? Будущее? Ни у нее, ни у Андрея Ивановича не было будущего. Оба они очень хорошо знали, что недолго им осталось быть на воле, а там – конец. Смерть или каторга.

И все-таки любовь делала свое дело. Как трава, которая умудряется вырасти среди камней, так и радость жизни давала себя чувствовать Соне во все Те совсем редкие мгновения, когда голова была хоть немного меньше заморочена, когда удавалось хотя бы на минутку очнуться от непрерывной спешки, от невозможного перенапряжения сил.

«Собственно говоря, в таком положении, в каком находились они оба, довольно смешно говорить о супружеском счастье, – рассказали позднее те, которые близко знали обоих. – Вечное беспокойство не за себя, а за другого отравляет жизнь, бесчисленные дела и делишки, превышающие в общей сложности силы человеческие, не дают подчас и слова сказать, особенно со своим человеком, с которым не «нужно», (с чужим говорится хоть по обязанности, а свой и так обойдется). Серьезное чувство едва ли способно при таких условиях дать что-нибудь, кроме горя. Но на Желябова с женой иногда все-таки было приятно взглянуть в те минуты, когда «дела» идут хорошо, когда особенно охотно забываются неприятности».

Давно ли Михайлов передал прощальное письмо осужденным? Теперь он сам заточен в Петропавловской крепости, а Преснякова и Квятковского уже нет в живых.

Александр Дмитриевич особенно тяжело пережил гибель друзей и изо всех сил старался, чтобы хоть память о них сохранилась. Собирал сведения об их жизни для биографических брошюр. Разыскивал и давал переснимать их фотографические карточки.

Однажды он рассказал на заседании Распорядительной комиссии, что, когда фотограф попросил его прийти за готовым заказом на следующий день, жена фотографа незаметно для мужа провела рукой по шее.

– Может быть, мне все это только почудилось, – закончил свой рассказ Михайлов.

Почудилось ему или нет, но Распорядительная комиссия взяла с него слово, что в фотографию он больше не пойдет.

И когда в квартиру Анны Павловны, туда же, где они заседали накануне, кто-то принес весть о его аресте, всем хотелось думать вопреки очевидности, что вот-вот раздастся условный стук, и Александр Дмитриевич собственной персоной войдет в комнату. Ведь был уже случай, когда ему удалось ускользнуть от жандармов среди бела дня. Они преследовали его с криками: «Держи, лови!» А он убегал от них с теми же криками, чем и ввел в заблуждение окружающую публику.

Позднее выяснилось, что Михайлова арестовали недалеко от фотографии, куда он все-таки отправился после того, как легальные студенты, которым это мало чем грозило, отказались пойти туда вместо него.

Слова «несчастная русская революция», которые Александр Дмитриевич сам произносил с горечью в подобных случаях, не могли не вспомниться Соне теперь, когда наиболее осторожный из них был арестован из-за собственной неосторожности.

Чем меньше становилось испытанных работников, тем большая тяжесть ложилась на их плечи.

Покушение на царя, к подготовке которого «Народная воля» приступила после казни Преснякова и Квятковского, требовало особенно много сил. Чтобы действовать наверняка, чтобы опять не произошло осечки, Исполнительный Комитет составил сложный план, состоявший из трех частей. Прежде всего решено было выполнить в Петербурге то, что не удалось закончить в Одессе, – снять какое-нибудь помещение на одной из улиц, по которым ездит царь, вырыть подкоп и заложить мину. Предполагалось, что неподалеку от подкопа будут находиться четыре метальщика в полной боевой готовности. Если же и они не достигнут цели, выступит Желябов с кинжалом в руке.

Соня настаивала на том, чтобы ей дали роль хозяйки магазина, но Исполнительный Комитет рассудил иначе – поручил ей организовать отряд для наблюдения за царскими выездами.

Покушение требовало большого числа проверенных людей. В это дело было вовлечено много членов Исполнительного Комитета. В наблюдательный отряд и на роли метальщиков решено было подбирать людей в основном из народовольческой молодежи.

Правда, когда совсем еще юный революционер Желваков предложил себя в метальщики, Желябов отказался от его услуг. Отказался не потому, что не доверял Желвакову, а потому, что был о нем особенно высокого мнения, берег его для будущего.

Путь следования царя был буквально усеян шпионами. Чтобы одни и тс же люди не попадались им слишком часто на глаза, Соня разделила отряд на пары. Пары дежурили по очереди. Сегодня одна пара, завтра другая, послезавтра третья.

Соня не только руководила этим отрядом, но и сама участвовала в наблюдениях. Она дежурила в паре с Лизой Оловенниковой, сестрой Ошаниной, Тырков – с Сидоренко, Гриневицкий – с Рысаковым. Раз в неделю наблюдатели собирались на квартире у Оловенниковой. И Соня из отрывочных сведений выясняла маршруты и часы царских выездов.

Прежде всего она установила, что Александр II чаше всего ездит из дворца по Невскому, потом по Малой Садовой. Баранникову удалось найти на углу Малой Садовой подходящее помещение. И после того как Александр Михайлов это помещение одобрил, оно было снято. Подготовка паспортов для хозяев магазина была его последней услугой партии.

«Как общественный деятель я пользуюсь ныне представившимся случаем дать отчет русскому обществу и русскому народу в моих поступках и ими руководивших мотивах и соображениях».

Трудно представить себе, что с таким чувством собственного достоинства пишет не признанный и прославленный современниками человек, а пленник, замурованный в Петропавловской крепости. Рассказать обо всем и в то же время не произнести ни слова, которое может повредить твоим товарищам, – вот что считает теперь, сидя в тюрьме, своим долгом Александр Михайлов. Он хочет запечатлеть происшедшее, хотя бы в форме показаний, чтобы об их деятельности, когда откроются архивы, могли узнать и следующие поколения. В том, что департамент полиции не вечен, он не сомневается.

А его оставшиеся на свободе товарищи торопятся действовать.

Соня подносит платок к лицу – сигнал действовать

Карета приближается. Топот лошадей все громче. Сторож бросил кирку, снял шапку. Мальчишка с санками остановился поглазеть.

Промелькнули казаки, блестящее дышло кареты, черные бока лошадей. Думать поздно. Рысаков быстрым движением подымает узелок и бросает вперед – под ноги лошадям.

Короткий миг тишины, и потом что-то рвануло, толкнуло, ударило. Валятся с седел оглушенные казаки. Взвились на дыбы лошади. Кто-то кричит, барахтается в снегу. Но царская карета цела, только задняя стенка разбита в щепки.

Из кареты выходит царь. Он бледен. Вокруг быстро собирается толпа. С другой стороны канала бегут по льду какие-то офицеры. Подошел и остановился взвод моряков.

– Задержали преступника? – спрашивает царь.

Ему показывают на Рысакова. Рысакова держат городовой и двое солдат. Он без шапки, пальто в снегу. Рыжие волосы всклокочены. У городового, который его держит, расстегнута шинель, оторвана портупея – очевидно, во время борьбы. Царь подходит ближе, спрашивает:

– Этот стрелял?

– Так точно, ваше императорское величество, – отвечают, перебивая друг друга, городовой и солдаты.

Царь вполоборота смотрит сверху вниз на Рысакова. Он как будто хочет понять что-то, разрешить какую-то задачу.

– Кто ты такой?

– Мещанин Грязнов.

– Хорош, – говорит царь и идет назад, к карете. Ему навстречу движется густая толпа. Впившись в него глазами, неподвижно стоит взвод моряков. Странный, необычный парад!

Прислонившись к решетке канала, стоит какой-то молодой человек. Он держит руки за спиной. Это Гриневицкий. Царь приближается к нему, не зная о новой страшной опасности, которая ему грозит на глазах сотен людей, сотен зрителей. Сколько хранителей, сколько шашек, винтовок, кортиков! Но на этот раз они не спасут.

Первый шаг, второй, третий; молодой человек подымает над головой что-то белое и бросает между собой и царем.

Опять удар в барабанные перепонки. Черное облако дыма, клочьев одежды. Смятенье, ужас! Толпа бежит, оставляя на снегу тела оглушенных, контуженых. Крики, свалка, ничего не понять.

Но вот дым рассеивается. Прислоненный к решетке канала, с раздробленными ногами, в луже крови полусидит Александр II. А в нескольких шагах от него в другой луже крови лежит ничком, раскинув руки, израненный насмерть Гриневицкий.

Царя увозят во дворец. Гриневицкого вместе с другими ранеными – в придворный госпиталь Конюшенного ведомства.

Врачам после долгих усилий удается привести Гриневицкого в сознание, но все ухищрения следователей выведать от него, кто он и кто его сообщники, остаются тщетными. Им не удается добиться от умирающего ничего, кроме слов: «Не знаю».

После смерти Гриневицкого его забальзамированную голову показывают Желябову и Рысакову. Ее выставляют для опознания в одном полицейском участке.

Соня видела, как Рысаков бросил бомбу, слышала, как позади нее посыпались от оглушительного удара стекла. Вот Рысаков побежал, падает. За ним бегут. Его хватают. Карета разбита, но царь невредим. Новый взрыв. Облако дыма, крики, смятение.

Она всмотрелась, напрягая зрение, и вдруг, закрывая лицо руками, шатаясь, отошла от решетки.

Кто знает, о чем она думала, что чувствовала в эти минуты. Настало время, когда и она могла сказать вслед за Верой Засулич: «Страшно поднять руку на человека, но я находила, что должна это сделать».

Мимо нее промчался донской казак, дико выкрикивая что-то. От Аничкова дворца проскакал на маленькой лошадке коренастый человек с длинными ногами, которые неуклюже болтались в стременах. Соня узнала наследника Александра. За ним казаки с шашками наголо, с пиками наперевес. Их вызвали в Зимний по телеграфу.

С трудом пробиваясь сквозь толпу, она вошла в маленькую кофейню на Владимирской. Там в задней почти всегда пустой комнате у нее было назначено свидание с товарищами по наблюдательному отряду – Тырковым и Сидоренко. Хотя Соня пришла прямо с Екатерининского канала, Тырков на ее лице не заметил волнения. Ему показалось, что оно, как всегда, серьезно-сосредоточенное, с оттенком грусти. Тихими, неслышными шагами она подошла к столику, села и, наклонившись вперед, стала говорить. Ее голос прерывался.

– Кажется, удачно, если не убит, то тяжело ранен… Бросили бомбы сперва Николай, потом Котик. Николай арестован. Котик, кажется, убит.

«Разговор, – вспоминал потом Тырков, – шел короткими фразами, постоянно обрываясь. Минута была очень тяжелая. В такие моменты испытываешь только зародыш чувств и глушишь их в самом зачатке. Меня душили подступавшие к горлу слезы, но я сдерживался, так как во всякую минуту мог кто-нибудь войти и обратить внимание на нашу группу», Из кофейни Соня пошла на Николаевскую к Зотовой. Там, кроме самой Ольги Евгеньевны и ее брата Суханова, она застала членов военной организации Штромберга и Завалишина. Суханов бросился к ней навстречу, но сразу почувствовал, что его восторженные поздравления не находят в ней отклика, может быть, даже не доходят до ее сознания.

Ольга Евгеньевна, увидев, что Соня смертельно бледна, уложила ее на кушетку. Завалишин принес ей для подкрепления стакан красного вина.

И тут вдруг случилось то, чего никто не мог ожидать, чего не ожидала сама Соня. Из ее глаз полились слезы, и она, которая была всегда такой мужественной и стойкой, как ни старалась, не сумела их сдержать.

Теперь, когда Соня выполнила то, что считала своим долгом, и дело, требовавшее от нее не только напряжения, но и перенапряжения всех сил, было закончено, возбуждение, поддерживавшее ее в последние дни, вдруг резко оборвалось, сменилось непреодолимой слабостью.

Через несколько мгновений, справившись как-то с налетевшим на нее приступом слез, Соня заговорила о том, что казалось ей сейчас самым важным – об освобождении Желябова. Она хотела организовать нападение на конвой при переводе Желябова из Третьего отделения в суд.

Желябова никто не называл вождем, но все понимали, что он – душа дела. Понимали, что он, сего умением вести за собой людей, может быть, сейчас только и смог бы развернуться во всю ширь своей натуры. Члены военной организации тоже считали, Что необходимо сделать все возможное и невозможное для его освобождения. Но они больше, чем Перовская, представляли себе, с какими трудностями это сопряжено, ясно видели препятствия, с которыми ей сейчас совсем не хотелось считаться.

В четыре часа дня на Вознесенском собрался Исполнительный Комитет. Товарищи встретили Соню, когда она с некоторым опозданием пришла туда, поздравлениями, объятиями, слезами. Счастливые и возбужденные, они наперебой восхищались ее «хладнокровием, несравненной обдуманностью и распорядительностью».

«День спасла она, – писала впоследствии Вера Фигнер, – и заплатила за него жизнью… Я плакала, как и другие. Тяжелый кошмар, на наших глазах давивший в течение десяти лет молодую Россию, был прерван, ужасы тюрьмы и ссылки, насилия и жестокости над сотнями и тысячами наших единомышленников, кровь наших мучеников – все искупала эта минута, эта пролитая нами царская кровь; тяжелое бремя снималось с наших плеч, реакция должна была кончиться, чтобы уступить место обновлению России».

Студенческая молодежь шла в своих надеждах еще дальше. Медичка В. Дмитриева вспоминала потом об этих днях: «Казалось, что вот сейчас что-то должно начаться… Революция, баррикады. Надо что-то делать, куда-то спешить, бежать…»

Предводитель дворянства граф Бобринский записал 2 марта в своем дневнике: «…чем защищаться против этой несчастной группы убийц, видимо решившихся на все? Конституция или по меньшей мере народное представительство, по-видимому, есть средство защиты, указанное провидением…»

Каждый думал свое, думал по-своему, по одно было ясно всем: после того, что свершилось на Екатерининском канале, управлять так, как управляли раньше, невозможно. Перемены не заставят себя ждать. Поворот будет. Вопрос только в том, в какую сторону.

Несмотря на общую растерянность, в правительственных кругах нашлись люди, которые не прочь были сами ухватиться за колесо истории. 1 марта поздно вечером Победоносцев явился в Аничков дворец и умолял императора прогнать Лорис-Меликова.

«Боже, как жаль его, нового государя! Жаль, как бедного ошеломленного ребенка. Боюсь, что воли у него не будет. Кто поведет его? Покуда все тот же фокусник Лорис-Меликов», – писал он несколькими днями позднее Тютчевой, бывшей фрейлине при дворе Александра II.

Одни призывали революцию. Другие искали способа отвратить от себя эту грозу. То, что ни баррикад, ни революции не будет, горестно сознавали одни только революционеры.

1 марта Валуев находился у Лорис-Меликова, когда услышал звук взрыва.

– Attentat possible, – сказал он по-французски.

Возможно покушение.

– Невозможно, – ответил Лорис-Меликов и поехал узнавать, в чем дело.

Через пять минут ни у него, ни у кого другого сомнения не было.

Узнав о случившемся, весь Петербург устремился к Зимнему дворцу, сотни карет и экипажей протискиваются к Салтыковскому подъезду. Толпа молчит. У всех одна мысль: что будет дальше? В Зимнем растерянность и еще большая тревога. Внутрь дворца не пускают никого, кроме членов царской фамилии. Он оцеплен конными казаками и конными жандармами. Во дворе батальон преображенцев.

В Аничковом дворце караул, лейб-гвардии Павловского полка. В эскадронах конногвардейского полка людям розданы боевые патроны. Лошади оседланы и замундштучены.

Войскам отдан приказ: день и ночь оставаться казармах, офицерам – находиться при своих частях. На солдат правительство не рассчитывает. Сейчас, в минуту паники, силы революции кажутся ему неисчислимыми.

В 3 часа 35 минут медленно спустился со шпиля штандарт. По толпе пронесся вздох; чей-то бабий голос жалостливо закричал:

– Кончился наш голубчик, царство ему небесное! Доконали, злодеи…

«Никто, – по словам Дмитриевой, – не отозвался на этот вопль. «Народ безмолвствовал», не выражая ни особенной скорби, ни радости – ничего, кроме самого обыкновенного обывательского любопытства… Больше ничего не было: ни баррикад, ни революции…»

Мысль: «Теперь или никогда» – продолжает держать революционеров в сверхъестественном напряжении.

«Сегодня, 1 марта 1881 года, согласно постановлению Исполнительного Комитета от 26 августа 1879 года, – печатает в ту же ночь, не теряя ни одной минуты, типография «Народной воли», – приведена в исполнение казнь Александра II. Отныне вся Россия может убедиться, что настойчивое и упорное ведение борьбы способно сломить даже вековой деспотизм Романовых… Обращаемся к вновь воцарившемуся Александру III с напоминанием, что историческая справедливость существует и для него, как для всех… Россия не может жить так далее. Она требует простора, она должна возродиться согласно своим потребностям, своим желаниям, своей воле. Напоминаем Александру III, что всякий насилователь воли народа есть народный враг… и тиран. Смерть Александра II показала, какого возмездия достойна такая роль… Исполнительный Комитет обращается к мужеству и патриотизму русских граждан с просьбой о поддержке, если Александр III вынудит революционеров вести борьбу с ним. Только энергичная самодеятельность народа, только активная борьба всех честных граждан против деспотизма может вывести Россию на путь свободного и самостоятельного развития».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю