Текст книги "Софья Перовская"
Автор книги: Елена Сегал
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 22 страниц)
– Соня, – сказал Синегуб, – я только что от брата. Туда ночью пришли с обыском. Искали меня. Сейчас, наверно, к нам пожалуют. Надо поскорее очистить квартиру. Давай все мне, а я отнесу к одному парню.
Соня нахмурилась. Давно ли он здесь, и снова жандармы.
– Днем не придут, – возразила она, – они больше любят ночь.
И тут же принялась разбирать книги и тетради.
Кое-что пришлось сжечь. Она с сожалением смотрела, как огонь в несколько мгновений истреблял то, над чем ей пришлось работать много вечеров подряд. Связав все в узел, Соня пошла к Синегубам. Лариса сидела на полу и занималась той же работой. Она была близорука и каждую бумажку подносила близко к своим красивым глазам с расширенными зрачками. Вдвоем они быстро пересмотрели все, что еще оставалось в сундуке.
– А здесь что? – спросила Соня, указывая на стоявший в углу ящик.
– Мусор, – ответила Лариса.
В дверь постучали условным стуком. Из коридора потянуло осенним холодом и сыростью. Вошли Синегуб и молодой парень, рабочий Семянниковского завода. Взяв узлы, они вышли на улицу.
Жандармы явились в дом № 33 по Смоленской слободе в тот вечер, когда Соня, которой пришлось временно прекратить занятия с ткачами, перебралась в город.
Было поздно. За перегородкой мирно спала Лариса. Синегуб, Тихомиров и еще два товарища сидели за столом и беседовали. Вдруг на улице послышались голоса, стук подъезжающих экипажей, фырканье лошадей, какая-то странная возня. Синегуб подошел к окну. Из освещенной комнаты трудно было разглядеть, что делается во дворе. Но он все-таки заметил темные фигуры, перебегавшие от ворот к дому.
В дверь забарабанили. Лариса вскочила с постели и вбежала в комнату, бледная, дрожащая. Синегуб подошел к двери и спросил:
– Кто там?
Раздался внушительный бас:
– Откройте! По предписанию начальника Третьего отделения.
Как только Синегуб открыл дверь, в комнату ворвался отряд жандармов. Все они были при шашках и револьверах. Предводительствовал ими майор – немец, судя по произношению. Он приказал приступить к обыску. Искали два часа подряд. Все как будто было осмотрено. Хозяева спокойно ждали ухода непрошеных гостей. Вдруг взгляд майора упал на ящик в углу комнаты. Лариса невольно улыбнулась, видя, с каким усердием жандармы принялись рыться в куче мусора.
Вдруг один из них извлек с самого дна ящика листок, исписанный красными чернилами. Майор взял листок двумя пальцами и прочел, произнося слова слишком ясно, как все обрусевшие немцы:
Гей, работники, несите
Топоры, ножи с собой!
Смело, братья, выходите
За свободу в честный бой!
– Очень хорошо, – произнес он с удовлетворением.
У Ларисы на глазах проступили слезы.
На другое утро Синегуб и Тихомиров, явившиеся на допрос, были арестованы и рассажены по одиночным камерам.
Третье отделение, занятое борьбой с книжным наводнением, заметило пропаганду в рабочей среде, когда она захватила уже многие фабрики и заводы. Заметило и приняло меры, чтобы «пресечь», «искоренить». Обыски пошли за обысками. Аресты за арестами. Вместе с Синегубом «провалился» и весь рабочий кружок за Невской заставой. Всюду шныряли шпионы. Студенту появиться у Семянниковского завода стало так же опасно, как солдату пробраться в неприятельскую крепость. Объединение представителей всех рабочих кружков в одну организацию, о котором уже давно поговаривали, создание для этой новой организации общей библиотеки и кассы пришлось отложить на неопределенный срок.
Невская застава была для кружка потеряна, но в других районах работа продолжалась. Мало того, именно сейчас она приняла особенно интенсивный характер. Чувствуя, что долго работать не придется, люди стали вести пропаганду чуть не открыто. Шли прямо в артели, фабричные казармы, где на расположенных тремя ярусами нарах спали рабочие. Правда, перед этим из предосторожности переодевались у Кувшинской в крестьянскую одежду и на всякий случай называли себя вымышленными именами.
Рабочие слушали пропагандистов с энтузиазмом, а те с трудом сдерживались, чтобы не заговорить уж слишком откровенно. Сдерживаться было необходимо, ведь в артелях приходилось иметь дело со случайными людьми, а не с подготовленными, особо выделенными рабочими.
Вместо любимых крестьянами поговорок: «Лбом стены не прошибешь», «Против рожна не попрешь», «Никто, как бог» – чайковцам приходилось слышать от рабочих другие, гораздо более оптимистические: «Капля камень точит», «Не так страшен черт, как его малюют».
Восприимчивость аудитории поражала чайковцев. Они все больше вовлекались в «рабочее дело», несмотря на то, что по-прежнему смотрели на своих учеников только как на городских представителей крестьян.
За границей был Лавров, который призывал развить общину, «сделать из мирской сходки основной политический элемент русского общественного строя, поглотив в общинной собственности частную, дать крестьянству образование и то понимание его общественных потребностей, без которого оно никогда не сумеет воспользоваться легальными своими правами». За границей был Бакунин, который писал: «Русский народ только тогда признает нашу образованную молодежь своей молодежью, когда он встретится с нею в своей жизни, в своей беде, в своем деле, в своем отчаянном бунте. Надо, чтобы она присутствовала отныне не как свидетельница, но как деятельная и передовая, себя на гибель обрекшая соучастница».
Лавров призывал молодежь вырабатывать из себя «критически мыслящую личность» и тогда уже идти «в народ» проповедовать социалистические идеи. Он верил, что число пропагандистов будет расти в геометрической прогрессии. Один пропагандист передаст свои знания и охоту пропагандировать хотя бы десяти, а каждый из этих десяти, в свою очередь, еще десяти.
Бакунин тоже звал молодежь «в народ», но не когда-нибудь потом, а сейчас, сразу. Звал не пропагандировать, а агитировать «действием» – вызывать бунты, организовывать всенародное восстание. Он считал, что народ готов к революции.
«Мы, – писал о чайковцах Чарушин, – не были ни лавристами, ни бакунистами… и не считали возможным европейский революционный опыт целиком переносить на русскую почву».
Революционная молодежь в большинстве своем стремилась в деревню и на занятия с рабочими смотрела только, как на переходный этап. Отдавая себе отчет, насколько велика в России пропасть между интеллигенцией и народом, она принимала, как аксиому, что к народу надо являться в его обличье.
Молодые люди не только переодевались в одежду рабочих, но и сами становились рабочими. По всему Петербургу открывались многочисленные столярные, слесарные, сапожные мастерские. Революционеры изучали ремесла, чтобы быть в деревне, куда они все стремились, не лишними, не чужими, не барами, а своими и, главное, полезными людьми.
На сходках теперь не спорили, не решали теоретические вопросы, а говорили о самых практических вещах: о том, куда и в каком виде ехать, какие брать документы, как одеться.
Одни шли «в народ», чтобы узнать, чем он сам живет, другие – чтобы поднять, взбунтовать его, третьи – чтобы распропагандировать его, объяснить ему, на что он имеет право и чего должен добиваться.
Кравчинский и Рогачев, преобразившись в самых заправских пильщиков, одними из первых отправились в деревню пропагандировать, но кружок в целом предостерегал своих членов от чрезмерного увлечения «хождением в народ». В самом Петербурге работы было по горло, а людей становилось все меньше и меньше.
Для Сони ноябрь и особенно декабрь были тревожным и трудным временем. Своим быстрым шагом неутомимого скорохода, наклонив голову вперед и заложив руки в муфту, она обходила за день пол Петербурга: с Выборгской стороны – на Васильевский остров, с Васильевского острова – на Лиговку, с Лиговки – за Московскую заставу. А потом далеко за полночь просиживала за составлением писем в провинциальные отделения и за границу.
Бывали ночи, когда она с усилием стаскивала со своих маленьких израненных ног забрызганные грязью смазные сапоги и валилась на постель одетая. Соне, как члену конспиративной комиссии, поручено было поддерживать связь с арестованными. Для этого она два раза в неделю отправлялась к знакомой молочнице на свидание с жандармом Голоненко. Через Голоненко Соне удалось передать Синегубу письмецо от Ларисы и кусочек графита. Но переписка продолжалась недолго. В начале декабря Синегуба перевели в Петропавловскую крепость, и всякая связь с ним прекратилась.
5 января вечером Соня зашла к Саше Корниловой, чтобы вместе написать Куприянову шифрованное письмо. Он только что перевез за границу литератора Ткачева. В комнате было тепло и тихо. Сонино тело, уставшее и промерзшее за день, согрелось, словно от крепкого вина. Из столовой доносились веселый говор и смех.
Внезапно наступила полная тишина, потом послышались чьи-то незнакомые голоса. Саша выглянула в дверь и сейчас же отбежала.
– Обыск! – сказала она и поспешно схватила шифрованное письмо.
Но было уже поздно: в ту же секунду в комнату вошли жандармы.
Как всегда, обыск тянулся томительно долго. Кроме шифрованного письма, у Корниловых нашли несколько революционных книг и французский словарь с надписью: «С. Синегуб».
У самой Сони отобрали тетрадку с перечнем революционных песен: «Барка», «Доля», «Свобода», «Дума». Этого оказалось достаточно. Офицер объявил Соне, Саше и Любе, что они арестованы.
Через несколько минут Соня была уже в карете. Рядом с ней сидел, вытянувшись, щеголеватый жандармский офицер. Напротив покачивались двое жандармов. Она с трудом различала их лица. Шторы в карете были опущены. Соня не видела, куда едет, и почему-то не очень этим интересовалась. Оцепенение, охватившее ее еще до прихода жандармов, так и не прошло.
Карета поднялась на какой-то мост, качнулась, как лодка, лошади замедлили бег, потом остановились. Заскрипели на петлях железные ворота. Карета въехала под своды, которые гулко повторили стук копыт и колес.
Лошади опять остановились. Офицер открыл дверцу и предложил Соне следовать за ним. Двое жандармов с обнаженными саблями стали один впереди, другой – сзади. Свет фонарей сверкнул на клинках и касках. Соня сразу узнала двор Третьего отделения. Процессия прошла мимо каретных сараев во второй двор и свернула направо, к трехэтажному зданию с решетками на окнах. Вдоль здания ходил часовой.
По полутемной лестнице они поднялись на третий этаж. Там тоже стоял часовой. Он отпер дверь, или, вернее, решетку из железных прутьев, и впустил пришедших в коридор. По одну сторону коридора находилась глухая стена, по другую – застекленные двери камер. Соню ввели в камеру. Дежурный жандарм взял ее вещи и сделал какие-то записи в книге. Потом все вышли. Замок щелкнул.
Она очутилась одна в довольно большой камере. Мертвенный свет газового рожка освещал желтые, выкрашенные охрой стены. У стены стояла железная кровать, накрытая байковым одеялом. У окна – столик и перед ним табурет.
Мимо двери прошел часовой, отдернул зеленую штору и заглянул в камеру. Соня еще раньше заметила, что верхняя часть двери стеклянная. Но только в эту минуту, встретившись глазами с часовым, поняла, что в этой одиночной камере никогда не будет совсем одна. Быть оторванной от людей и в то же время быть всегда на виду – вот что ей теперь предстояло.
Потянулись томительные дни тюремной жизни. Один отличался от другого только названием и числом. Каждое утро служитель вносил в камеру умывальник, подметал пол, топил печку. Потом приносил два стакана чаю, два куска сахара и пятикопеечную булку. Между чаем и обедом (еду приносили, вероятно, из соседнего трактира) оставался ничем не заполненный промежуток времени. После обеда опять пустой промежуток. И день кончался тем же, чем начинался: двумя стаканами чаю, двумя кусками сахара и пятикопеечной булкой. Никаких прогулок, никаких свиданий.
Соня со дня на день ждала допроса. Ее смущало, что придется предстать перед комиссией в самом неподходящем виде. На ней все еще были смазные сапоги, а подол ее платья совсем истрепался во время путешествия по окраинам.
Однажды Соня увидела в тюрьме жандарма Голоненко – того самого, через которого вела переписку с заключенными. Соня обрадовалась ему, как другу. И не напрасно: в булке, которую он ей передал, оказался клочок бумаги и кусочек графита. Оставшись одна, она немедленно написала записочку Наде Корниловой, младшей сестре Саши и Любы. Попросила прислать ей белье, платье, обувь и, главное, сообщить брату Василию Львовичу, что она арестована.
На другой день Соне принесли все, что она просила, и книги. Она почувствовала себя счастливой. Теперь у нее, наконец, появилось занятие. И, кроме того, сам факт передачи книг значил, что обвинение не очень серьезно.
Дней через шесть Соню вызвали в комиссию на допрос. За зеленым столом сидел жандармский полковник, рядом с ним черненький, желчного вида прокурор и секретарь. Соне предложили сесть напротив.
Начался допрос. Недовольный полученными ответами, прокурор нервно постукивал карандашом по столу. Наконец он вытащил синюю папку и, порывшись, извлек из нее скомканный клочок бумаги.
– Не можете ли вы объяснить нам, что это значит? – спросил он, передавая через стол клочок бумаги, исписанный карандашом.
Соня принялась читать, пропуская неразборчивые слова.
«Меня смертельно мучит провал… Когда мне объявили, что повезут в Торжок, я был в сильном волнении, опасаясь Я-ва… эта ошибка лежит на моей совести… Ярв рассказал все до мельчайших подробностей. Он указал на Ш-ко, Б-ву, Вр-ву, Т-ва и, без сомнения, прочих. Он насолил и мне, и Тигру, и С-гу. Показал он на Об-у… Взяли у меня адресную книжку. От адреса Н. Ив. Кр-ой не мог отказаться… Моя песенка спета, остается вам решить, хорошо ли. Если откажетесь от меня, то дайте Gift'y .(Яд (нем.).)Страшно тяжело… Занимаюсь математикой, но все-таки невыносимо. Прощайте, дорогие мои… Я отказался от всего. Ради бога, sauve qui peut» (Спасайся, кто может (фр.).).
– Ничего не понимаю, – сказала Соня, возвращая бумагу.
– Я вам помогу припомнить. Эту записку писал Леонид Попов, студент технологического института. А предназначалась она Корниловой, Александре Ивановне, но, как видите, попала не к ней, а к нам. Может быть, теперь смысл записки стал для вас яснее?
– Нет. Я ничего не могу прибавить.
Пошептавшись с жандармским полковником, прокурор предложил Соне подписать протокол.
Вернувшись в камеру, Соня постаралась разобраться в значении записки. Попов был хороший и способный юноша. Его не приняли в кружок из-за того, что в житейских делах он был настоящий ребенок. Товарищи называли его не иначе, как Ленечка Попов.
Незадолго до Сониного ареста он уехал в Торжок учительствовать в земской школе. Помещика Ярцева Соня тоже знала. Он не раз говорил, что хочет продать свое имение крестьянам и заняться революционной работой,
И вот теперь выяснилось, что этот человек оказался предателем, выдает всех, кого знает. А Ленечка Попов написал такое неконспиративное письмо, да и наговорил, наверно, лишнего, раз сам просит яду.
«Какая это была неосторожность, – думала Соня, – связываться с Ярцевым. Правда, он знает немного». Соня стала припоминать упомянутые в записке фамилии: «Ш-ко – это, конечно, Шишко; Кр-ва – Корнилова; С-г, должно быть, Синегуб; Об-а – Ободовская. Неужели и вправду sauve qui peut? Неужели возведенное за несколько лет здание дало трещину и грозит обвалом?»
Потянулись месяц за месяцем. Соня похудела и побледнела. Единственной радостью для нее были записки с воли. Любу освободили, и она регулярно сообщала через Голоненко обо всем, что делается.
Раз ночью Соню разбудил топот многочисленных ног и звон шпор. Надеясь сквозь щелку между шторой и рамой разглядеть, что происходит в коридоре, она вскочила с постели и подошла к двери. Но ничего не увидела, кроме обнаженных шашек и синего сукна мундиров. Кого-то привели, но кого?
Только Соня успела лечь, повторилась та же история. Всю ночь приводили арестованных. Всю ночь Соня не сомкнула глаз.
Через несколько дней она узнала из Любиной записки, что арестованы вернувшийся из-за границы Куприянов, Кувшинская и весь кружок заводских рабочих вместе со студентом Низовкиным. Низовкин всегда казался Соне неискренним и чересчур самолюбивым. Она не удивилась, когда ей сообщили, что он выдает. Потом арестовали Кропоткина и Сердюкова. Чарушина арестовали почти одновременно с Соней. Разгром был полный.
Тюрьма оживилась. По целым дням слышался теперь таинственный стук – это переговаривались заключенные. Соня быстро овладела азбукой перестукивания. Во время дежурства Голоненко ей удавалось обменяться с товарищами записками и даже на одну-две минуты сойтись в коридоре.
Иногда, пользуясь тем, что часовой в другом конце коридора, Соня становилась на табурет, открывала форточку и жадно ловила свежий весенний воздух. Сквозь матовые стекла окна она не могла видеть голубого неба, И если бы не форточка, так и не узнала бы, что снег стаял и на улице уже тепло.
В июне Соню вдруг вызвали на свидание. От теплого летнего воздуха у нее закружилась голова, как у человека, который в первый раз вышел на улицу после тяжелой болезни. Среди булыжников во дворе пробивалась трава. Соне казалось, что еще вчера была зима, лежал снег и вдруг каким-то чудом – трава, тепло, лето.
Ее ввели в большую комнату. Там, отвернувшись к окну, сидел какой-то господин в штатском. Что-то в его фигуре, в его опущенной голове заставило сжаться Сонино сердце. Господин повернулся и встал. Это был Лев Николаевич Перовский, тот самый Лев Николаевич, который уже много лет не разрешал в своем присутствии упоминать имя дочери. Он сделал шаг по направлению к Соне и остановился.
Соня подошла к отцу и взяла его за руку. Его такая знакомая, теплая рука вдруг задрожала. Он наклонился и поцеловал Соню, потом резко отвернулся и всхлипнул. Было в этом подавленном сдержанном рыдании старого человека нечто до такой степени трогательное, что она не выдержала и заплакала.
Несколько секунд ни Соня, ни Лев Николаевич не могли ничего сказать. Сонина голова лежала на плече Льва Николаевича. Слезы неудержимо лились у нее из глаз.
– Граф Шувалов, шеф жандармов, – сказал, успокоившись немного, Лев Николаевич, – мой товарищ по полку. Он обещает отпустить тебя па поруки. Потерпи день-два. Мы с Васей за тобой приедем.
Лев Николаевич знал, какие Соне предъявлены обвинения, но, к Сониной радости и удивлению, не требовал от нее ни объяснений, ни обещаний, ни в чем ее не обвинял и ни о чем не расспрашивал. Он уступил ей свой кабинет. Отец, сын, дочь… Казалось бы, чем не семья! Но семьи не получилось. Отец жил своей жизнью, дети – своей. Виделись они редко и почти всегда мельком. Лев Николаевич проводил вечера на островах, в ресторанах и разных увеселительных заведениях. Возвращался домой поздно ночью или ранним утром, незадолго до того, как у Сони и Василия Львовича начинался день. Зато потом спал до часу, а то и до двух.
В то время, что Соня сидела в тюрьме, Василия Львовича и его товарища Эндоурова приняли в кружок. Брат с сестрой и раньше были близки, а теперь после этого стали еще ближе. Каких только книг они не прочли вдвоем, о чем только не переговорили, сидя, поджав ноги, на турецком диване! Они говорили и о делах кружка и о своих личных делах. Вернее, о личных делах говорил Василий Львович, а Соня его только слушала. Для нее понятия «личное» и «общественное» совпадали.
Однажды во время особенно откровенного разговора Василий Львович признался Соне, что решил жениться на курсистке Владыкиной. Соне Александра Ивановна нравилась, и она одобрила его выбор.
– Ваш брак, – сказала она, – может быть даже полезен, когда вы поселитесь в деревне. – И, помолчав немного, возразила сама себе: – А все-таки для дела революции это будет изрядным тормозом.
Дело революции. Что можно было, что нужно было для него предпринять сейчас? Вот вопрос, который Соня задавала и себе и брату непрестанно, с той самой минуты, как вышла из тюрьмы.
Хоть Лев Николаевич не ставил Соне никаких условий, она, живя у него в доме, все-таки чувствовала себя стесненной и товарищей к себе не приглашала, Брат устраивал ей свидания с ними на безопасных квартирах. Возвращалась она с этих свиданий все более грустная и молчаливая. Вести из тюрем приходили тяжелые, и на свободе тоже было невесело. Аресты продолжались, людей становилось все меньше.
Убедившись в том, что работать в такой напряженной обстановке, да еще находясь на поруках, ей не удастся, Соня решила поехать вместе с братом в Приморское. Лев Николаевич выхлопотал для нее разрешение жить в Крыму. Хоть он не признавался в этом, может быть, и самому себе, присутствие в доме взрослой дочери его несколько тяготило.
Соня и Василий Львович хотели по дороге повидаться с московскими чайковцами, но жандармы свирепствовали в Москве не меньше, чем в Петербурге, и, разыскивая друзей, брат с сестрой чуть сами не попали в засаду. Вот в Одессе, перед тем как сесть на пароход, идущий на Севастополь, им удалось встретиться с Феликсом Волховским.
Феликс Волховской вступил в петербургский кружок чайковцев сразу, как только его выпустили из тюрьмы, где он два года ни за что ни про что просидел по нечаевскому делу. Теперь он перебрался в Одессу и основал там отделение кружка. И ему и особенно его жене Марии Осиповне, которая в тюрьме заболела ревматизмом, был вреден петербургский климат.
Путешествие по морю Соне запомнилось надолго. Ночь была прекрасная, спать совсем не хотелось. Брат с сестрой почти до утра пробродили по палубе, изредка обмениваясь отдельными фразами.
Соня не раз говорила, что чувствует природу всем существом. А тут просторы неба и моря после четырех стен тюрьмы ее буквально опьянили. Никогда еще не дышалось ей так хорошо и вольно. Она чувствовала бы себя в эту ночь совсем счастливой, если бы не мысль о товарищах. Ведь им по-прежнему приходилось довольствоваться крошечным клочком неба, которое удавалось разглядеть сквозь тюремную форточку.
Ночь прошла быстро, а вот утро показалось Соне нескончаемым: издали ей казалось, что стоит только добраться до Севастополя, а там до Приморского два шага. Приморское и правда было недалеко от Севастополя, но, чтобы попасть в него, надо было сначала переправиться на другую сторону бухты, а потом еще тащиться в гору на наемных дрогах.
Увидев, наконец, на середине горы одиноко стоящий домик, Соня по-настоящему поняла, как сильно ей недоставало матери. Она боялась, что мать из-за всего пережитого постарела, изменилась, но Варвара Степановна так радостно встретила их, что показалась Соне, правда только в первые минуты, не постаревшей, а скорее даже помолодевшей.
«Весело было свидание, – вспоминал потом много лет спустя Василий Львович, – в особенности весела и оживленна была Соня, увидевшая мать после долгой разлуки».
Началась мирная жизнь, такая, от какой Соня давно уже успела отвыкнуть. Она вместе с поденщицами собирала виноград, запоем читала книги, с наслаждением каталась верхом, но больше всего времени проводила на берегу.
Соня радовалась и не могла нарадоваться тому, что живет с морем одной жизнью, чувствует себя в нем буквально «как рыба в воде». Она и раньше хорошо плавала, а теперь стала заплывать так далеко, что никто не решался за ней следовать.
Варвара Степановна счастлива была, что ее дочь живет, наконец, как полагается в молодые годы, не только живет, но и радуется жизни. Она приготовляла для Сони самые любимые ее блюда, заботилась о ней, как о маленьком ребенке. Не в Петербурге у отца, а в Приморском у матери – в Приморском, где она до тех пор никогда не бывала, – Соня почувствовала себя, наконец, по-настоящему дома.
Недолго длилось счастье Варвары Степановны. Стоило только Соне восстановить силы, как ее стала мучить мысль, что она даром растрачивает время. Радость, которую она не могла разделить с друзьями, очень быстро перестала для нее быть радостью, Но не успела она ничего предпринять, не успела даже решить, что делать дальше, как эта беспечная жизнь прервалась сама собой. И здесь, в Крыму, не обошлось без нашествия жандармов. Правда, сейчас они пришли не из-за самой Сони.
Началось все не как обычно – не с обыска, а с ареста. Василия Львовича задержали, когда они вдвоем с Соней возвращались из Севастополя. На Сонину долю досталось подготовить дом к обыску и, что оказалось гораздо труднее, Варвару Степановну и, главное, Александру Ивановну к его аресту. Успокаивая невестку, Соня уже не впервые подумала: «Семья, брак не для таких, как мы».
Когда выяснилось, что Василия Львовича повезли в Москву, Соня с матерью и Александрой Ивановной поехала вслед за ним. Там она повидалась с Наташей Армфельд и другими членами кружка. А вот в Петербурге, куда Соня отправилась одна, она, к своему разочарованию, почти никого не застала. Там оставались только спрятанные «за семью замками». Получить с кем-либо из них свидание, пока шло следствие, было невозможно.
Прощаясь с Варварой Степановной в Москве на вокзале, Соня обещала ей через короткое время вернуться в Приморское, но обстоятельства сложились иначе.