355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Елена Сегал » Софья Перовская » Текст книги (страница 9)
Софья Перовская
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 01:36

Текст книги "Софья Перовская"


Автор книги: Елена Сегал



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 22 страниц)

«Неужели, – думает она, – этот сын народа погибнет для народного дела, неужели я встретила его только для того, чтобы проводить на каторгу?»

Скандал в зале суда не прошел бесследно. Со следующего же заседания место первоприсутствующего по «высочайшему повелению» занимает сенатор Ренненкампф. А еще через несколько дней Мышкина, Войнаральского, Ковалика, Муравского и чуть ли не всех мужчин-«протестантов» внезапно перевозят в крепость и держат там в одиночном заключении: без прогулок, без передач, без книг, переписки и свиданий.

Правительство сочло неприличным обнаружить перед Европой сразу такое большое число ниспровергателей «ныне существующего порядка». В Петербурге говорят, что так называемым «зачинщикам» и «коноводам» несдобровать, а остальных решено представить в виде воска, из которого можно лепить что угодно, или стада, которое всюду идет за своим вожаком.

И как бы в подтверждение этого еще до произнесения приговора выпускают пятьдесят человек – кого на поруки, а кого и совсем.

Выпустили на поруки и Сашу Корнилову, которую за ее буйное и независимое поведение прозвали Стенькой Разиным.

Она рассказала Соне, Ларисе и своей сестре Любе о том, какое убийственное впечатление произвел на оставшихся в предварилке перевод товарищей в крепость; как эти оставшиеся (и она в том числе) чуть ли не бунт подняли для того, чтобы их тоже перевели в крепость. Они собирались там объявить голодовку, надеясь добиться таким способом возвращения в предварилку хотя бы самых слабых из мужчин: Волховского, Синегуба, Чарушина.

– Женщин освободили, – сказала Люба, – потому что считают нас, конечно, существами низшего порядка.

Соня нахмурилась. Лариса помолчала немного, опустив свою красивую голову. А потом произнесла задумчиво:

– Только бы меня пустили вместе с Сергеем, больше я ни о чем не мечтаю.

Тихомирова оставили в предварилке. Соня не понимала, что это значит. А понять это ей было необходимо: ведь от вынесенного ему приговора зависела не только их личная судьба, но и судьба затеянного Соней предприятия.

Переоценка ценностей

Проходит совсем немного времени, и из ворот Дома предварительного заключения выпускают еще несколько десятков человек. Чуть ли не все они были арестованы далеко от Петербурга и не имели в этом чужом для них городе ни друзей, ни пристанища.

Соня всеми правдами и неправдами старалась им облегчить жизнь в заключении, давала свой адрес кому только могла, и не мудрено, что освобожденные первым долгом приходят именно к ней.

Ну, а тех, которые не появляются, Соня разыскивает сама. Не для того они все сплотились во время процесса, чтобы, ровно ничего не сделав, снова разбрестись по стране.

Маленькая квартирка в номерах Фредерикса сама собой превращается в штаб-квартиру. Многие находят здесь и ночлег. В ход идут тюфяки, одеяла и даже портьеры. Соня и Лариса стелют их своим непритязательным гостям прямо на полу.

Шум. Гул. Разговоры. С утра до ночи народ. Дым такой, что дышать трудно. Здесь Сергей Кравчинский, Морозов, Вера Фигнер, Анна Якимова, Ковальская, Богданович, Соловьев. Все эти люди пока малоизвестные, но многим из них суждено прославить свои имена.

Тюрьма оказалась хорошей революционной школой. Долголетнее сидение, неправый суд даже людей, арестованных по ошибке, раньше до ареста и не помышлявших о социализме, о революционной деятельности, превратили в самых убежденных революционеров-социалистов. После долгих лет вынужденного молчания они торопятся поделиться мыслями. После вынужденного бездействия жаждут деятельности.

Взволнованы и возбуждены не они одни. Несмотря на отсутствие гласности, речь Мышкина услышали далеко за пределами суда. Весь Петербург, и чиновный и нечиновный, в курсе того, что происходит в зале заседаний. Слухи с небывалой быстротой разносятся по городу. Их передают с готовностью и слушают с жадностью.

И в этой жадности к слухам виновато само правительство, которое, несмотря на печатно данное обещание издать «особо» стенографический отчет, не только не издает ничего «особо», но и в «Правительственном вестнике» печатает один только обвинительный акт.

Другие газеты охотно сделали бы достоянием общества сенсационные подробности процесса, но им сделано специальное предупреждение: не сообщать на своих страницах о происходящем в суде ничего, кроме того, что уже печаталось ранее в «Правительственном вестнике». Стенографический отчет защиты по постановлению комитета министров подвергается сожжению.

Большинство петербуржцев, даже далеких от радикализма, возмущается действиями суда и сочувствует подсудимым, которых подвергли многолетнему заключению еще до того, как их вина была доказана. Многие утверждают, что в Европе за такие пустяки вообще не судят, и ссылаются при этом на специального корреспондента газеты «Тайме».

– Я присутствую здесь вот уже два дня, – сказал он кому-то из защитников, – и слышал пока только, что один прочел Лассаля, другой вез с собой в вагоне «Капитал» Маркса, третий просто передал какую-то книгу товарищу. Что же во всем этом политического, угрожающего государственной безопасности?

Атмосфера накалена не только в зале суда. Все больше ходоков с бесчисленными жалобами посылают к царю деревни. Все чаще вспыхивают в городах стачки рабочих. Все смелее устраивают демонстрации рабочие и революционеры-разночинцы. Чувствуется, что народ не хочет жить по-прежнему. Это окрыляет революционеров и приводит в замешательство господствующие классы. Они, как и всегда при революционной ситуации, чувствуют, что и управлять по-старому становится невозможно.

Уже действует циркуляр, предписывающий полиции: «При первом известии о стачке рабочих на каком-либо заводе или фабрике, не допуская дела до судебного разбирательства, немедленно по обнаружении главных зачинщиков между рабочими высылать таковых в одну, из назначенных для этого губерний». Ходоки из деревень и те попадают в тюрьмы и тоже ссылаются в «назначенные для того губернии».

Либералы, которые раньше до последних месяцев войны держали свои мнения при себе, теперь стали выражать их вслух. И мнения эти не слишком лестные для правительства. Говорят, что нельзя вести войну за освобождение других народов, а у себя дома свой народ держать в рабстве.

Правительством на этот раз недовольны и те, которые горой стоят за «исконное русское самодержавие». Они считают, что «Третье отделение его императорского величества канцелярии» действует во вред «его величеству» и своей системой административных высылок как будто нарочно разносит пропаганду по всем закоулкам страны. Они находят, что правительственный суд тоже как будто нарочно устраивает в своих стенах нечто вроде всероссийского съезда революционеров.

Говоря о съезде революционеров, они не так уж далеки от истины.

Люди, шедшие «в народ» весной 1874 года, были разбросаны по всей России, не имели общих установок. Самые организованные среди них – чайковцы – и те только начали тогда вырабатывать программу и налаживать связь с другими кружками.

Чтобы поделиться опытом и, главное, прийти к соглашению, они решили встретиться осенью и действительно встретились осенью, но уже не 74-го, а 77-го года, встретились на скамье подсудимых.

После всего пережитого, после общего протеста они впервые чувствуют, что могли бы стать сплоченным целым, сообществом, партией. Впервые чувствуют себя силой, но не знают еще, куда эту силу направить.

Многие из них, идя в 74-м году «в народ», как в «обетованную землю», верили, что стоит только бросить искру и разгорится огонь, что близок день, когда вое огни сольются в одно всепоглощающее пламя. Верили, подобно Бакунину, что народ готов к революции.

Верили, а теперь перестали верить. Они отдают себе отчет в том, что в их неудачах виноваты не одни только правительственные репрессии. Они заметили, что крестьяне, которые охотно слушают, когда с ними говорят о господах, о податях, о налогах, о правительственном гнете, замыкаются сразу, как только речь заходит о социализме. Они готовы признать, что действовали неправильно и крестьяне их не поняли. Но признаться, что сами не поняли крестьян, отказаться от веры в «коммунистические инстинкты» мужика, веры «в особый уклад, в общинный строй русской жизни», выше их сил.

Они видят ту деревню, которая была, а не ту, которая есть. На классовое расслоение деревни– появление в ней своей буржуазии и своей бедноты, на быстрый рост пролетариата в городе они смотрят как на величайшее несчастье.

Капитализм кажется им на русской почве тепличным растением. Он искусственно насаждается правительством. Нужно торопиться. Нужно поднять крестьянство на восстание, пока еще существует община, пока не окончательно разрушились старые устои.

Но как, каким образом? Неудача «хождения в народ» заставляет искать новых путей борьбы.

Соня и раньше не думала, что революция наступит скоро, и потому не испытала той горечи разочарования, какую испытали ее романтически настроенные товарищи. Может быть, как раз из-за того, что она пожила в деревне одна из. первых, движение в народ, которое позднее захватило молодежь, не заставило ее бросить на произвол судьбы «рабочее дело» и кинуться сломя голову в деревню. Да и арестовали ее прежде, чем это движение приняло для интеллигентной молодежи массовый характер, а о том, что произошло потом в «шальное», в «сумасшедшее» лето 1874 года, она знала только от других. Ей стуком рассказывали об этом заключенные; записками оставшиеся на воле.

Всероссийский съезд революционеров продолжается в Сониной квартире, теперь уже на Знаменской улице – прежняя оказалась недостаточно конспиративной. Освобожденные встречаются здесь не только между собой, но и со всей радикальной молодежью Петербурга.

Молодежь готова на руках носить «выходцев того света». Она сама еще не скиталась по тюрьмам и не может хоть сколько-нибудь спокойно слушать рассказы из тюремной жизни. Она полна негодования, возмущения, жажды мести.

Но сами «выходцы с того света» чувствуют себя на этом свете, среди этой новой молодежи как-то не по себе. Их смущает, что не только поколение, выросшее за годы, когда они были изъяты из жизни, но и многие из их друзей думают теперь иначе, чем думали раньше, несколько лет назад.

Словарь и тот у них изменился: они говорят о неоплатном долге народу, о социализме, о пропаганде гораздо реже, чем о револьверах и кинжалах. И чаще всего они склоняют и спрягают такие слова, как месть, отомстить, отплатить. Их револьверы еще не стреляют, кинжалы они тоже не пускают в ход, но уже носят их с собой – на всякий случай.

Если можно, кажется им, с оружием в руках добывать свободу для славян, то почему нельзя тем же оружием отстаивать свою свободу, свои права. Это еще не конкретные планы, не политическая программа, а нарастающее настроение, мысли, которые бродят в возбужденных головах.

Соня прислушивается к возникающим спорам и думает свое: «Месть непонятна народу, не нужна даже тому, за кого мстят». И когда вокруг нее говорят о мщении, обдумывает планы освобождений.

Спасти кого только можно, восстановить кружок, включить в него лучших людей, воплотить в жизнь ту несуществующую единую революционную партию, от имени которой говорил на суде Мышкин, – вот что кажется ей первоочередной задачей.

Спасти кого только можно, но для этого нужны люди и деньги, много денег.

Декабрьские сумерки. На улицах уже почти темно, но фонари еще не зажжены. Недалеко от Знаменской площади Соня нанимает извозчика и едет на другой конец Невского. Подъехав к невысокому дому, она неторопливо входит в парадный подъезд, но вместо того, чтобы подняться по лестнице, быстро опускается на несколько ступенек вниз и через узкую, почти незаметную дверь выходит во двор, затем – во второй двор и только после этого на нужную ей улицу.

Через какой-нибудь час к противоположной стороне Знаменской площади, прямо к Николаевскому вокзалу, подъезжает молодая нарядная дама. В изящном дорожном пальто, в шляпе с вуалеткой Соня на этот раз больше похожа на дочь губернатора, чем на скромную фельдшерицу.

Она так быстро возвращается из своей конспиративной поездки, что не только полиция, но и товарищи, которых она не посвятила в свои планы, не успевают заметить ее отсутствия.

Глубокая ночь. Все спят. Только в одной комнате горит керосиновая лампа. Сестры – Люба Сердюкова и Саша Корнилова – пишут письма. Люба свое уже заканчивает, а Саша только начала.

«Сверх всякого ожидания, дорогая Верочка, – пишет она Вере Николаевне Фигнер, – строчу вам в доме своем. У нас ветер переменился: нас окончательно признали мальчишками, неразумно увлеченной толпой, действовавших под влиянием двадцати-тридцати человек. Большинство, вероятно, отделается административной высылкой, и вся злость будет вымещена на этих двадцати-тридцати наиболее энергичных и выдающихся личностях. Вы легко можете себе представить, как тяжело уходить из тюрьмы при таких условиях. А еще тяжелее то, что не можете иметь твердой уверенности, что удастся облегчить участь обреченных на гибель. Такая пустота и в людях и в средствах, что не на кого надеяться».

Сестры не боятся писать о самых сокровенных мыслях и чувствах, потому что письма отправляют не по почте, а с доверенным лицом. Вера Петровна Чепурнова, которую защита вызвала из Самары в качестве свидетельницы, собираясь в обратный путь, согласилась по Любиной просьбе положить к себе в чемодан не только письма подсудимых, но и подготовленные для нелегальной печати копии судебного отчета.

Вера Петровна не молода и отнюдь не радикалка, но ей по душе идейная молодежь, а с Любой за те два месяца, что прожила у нее в квартире, она даже успела подружиться.

Звонок. Второй. Третий. Свисток, и поезд медленно сдвигается с места. Вера Петровна, стоя у окна купе второго класса, машет на прощанье рукой. Она не привыкла к конспирациям и довольна, что ей удалось благополучно выбраться из Петербурга.

Но на ближайшей станции, прежде чем провожавшие ее друзья успели добраться до дому, в купе входят переодетые жандармы и, не говоря ни слова, высаживают из вагона Веру Петровну вместе с ее драгоценным чемоданом. Они проделывают это настолько быстро и ловко, что поезд не задерживается на станции ни одной лишней секунды.

Все выполняется точно по предписанию Третьего отделения, которое распорядилось действовать осторожно, «чтобы не обратить внимания публики».

Опять Третье отделение, опять допрос

Когда Соня входит в знакомое здание у Цепного моста, ей невольно вспоминается, как она пришла сюда в первый раз вместе с Сашей Корниловой. Тогда им все было в новость, теперь Соня уже чувствует себя опытным человеком. Она не знает еще, о чем ее будут спрашивать, но заранее решила на все вопросы отвечать «не видела», «не помню», «не слышала», а то и просто «не желаю отвечать».

«Так по крайней мере, – думает она, – никого не потянешь за собой». За частичку «не» трудно зацепиться.

Допрос длится долго. Вопросы касаются Мышкина, Наташи Армфельдт, Любы Сердюковой, Веры Фигнер. Жандармский офицер старается вытянуть из Сони все, что она знает. Соня отмалчивается, отнекивается и, в свою очередь, старается выведать у него, что известно в Третьем отделении.

Но что известно в Третьем отделении и откуда известно, ей становится ясно, когда к. концу допроса офицер считает почему-то нужным показать ей Любино письмо.

«Не знаю, – читает Соня, – сумеем ли что-нибудь организовать прочное и солидное для освобождения. Деньги 9 000 (рублей) надеемся взять под вексель у Армфельдт, она, наверно, даст; Перовская поехала уже к ней. Ах, если бы удалось освободить Мышкина! Это редкий и действительно из всех выдающийся человек; страстная приверженница чайковцев, я все-таки отдаю ему предпочтение перед всеми. Мне кажется только, что его сгноят в крепости, как Нечаева… Теперь, Верочка, у нас все исключительно заняты этой одной мыслью, все остальное на заднем плане. Да и вообще у всех наших чайковцев после долголетнего сидения такое состояние явилось, что все боятся воли, нежели хотят ее. Чувствуют себя совсем чуждыми этому миру и все представляют себе, как бы взялись за дело, если бы вдруг очутились свободными гражданами».

Соня обрадовалась, конечно, что ее визит в Третье отделение не затянулся на долгие годы, но ее огорчили письма, которые она прочла, не только их содержание, но и тон, каким они были написаны. Она тоже не знала еще, как при новых обстоятельствах взяться за прежнее дело, но была настроена совсем не так пессимистически, как ее подруги. Она изо всех сил старалась восстановить кружок, привлекала к нему новых людей, делала все что могла, чтобы поднять дух у изверившихся.

Пока подсудимые, находившиеся на свободе, старались восстановить прежнее сообщество, дело в суде дошло и до прений сторон. Речь прокурора Желиховского, юридически совершенно беспомощная, растянутая и бесцветная, была полна истерических выкриков. Переходя из одной крайности в другую, он изображал подсудимых то в виде закоренелых злодеев, то в виде недоучившихся мальчишек. Это не помешало ему обвинить всех огулом не только в государственных преступлениях, но и в преступлениях против нравственности. Обвинение Желиховский строил, опираясь на данные предварительного дознания, нисколько не считаясь с тем, что все эти данные были фальсифицированы, как выяснилось на самом судебном следствии при перекрестном допросе свидетелей.

Желиховский, как про него говорили в кулуарах, пытался избытком лжи возместить недостаток таланта. У него не хватало не только таланта, но и самого обыкновенного такта. Присутствующие в зале заседаний были поражены, когда он, обвинитель, вдруг сам отказался от обвинения чуть ли не ста человек, сказав, что они были нужны ему только для фона.

«За право быть этим фоном, – писал потом Кони, – они, однако, заплатили годами заключения и разбитой житейской дорогой».

Доказывая, что подсудимые составляют преступное сообщество и связаны сложной иерархией отношений, Желиховский пытался свести улики, имевшиеся у него против отдельных лиц, в улики против целого. А так как и этих улик не хватало, он без всякого стеснения заменял их ссылками на доносы и собственное патриотическое чутье.

И все равно усилия прокурора оставались тщетными. Собранное его красноречием сообщество ежеминутно рассыпалось на отдельные части.

Почти все защитники начинали свои выступления с опровержения фактической стороны обвинения. Когда же им удавалось доказать ошибочность посылок, то и сделанные из этих посылок выводы отпадали сами собой.

Да и можно ли было говорить об огромной разветвленной организации, о точном распределении ролей между подсудимыми, когда судебное следствие установило, что большинство из них раньше друг о друге даже не слышало.

Атмосфера в зале суда становилась все более напряженной. Объяснялось это отчасти тем, что смертность среди подсудимых в последние дни процесса достигла апогея. Почти ни одного заседания не проходило без того, чтобы кто-нибудь из защитников не заявлял о кончине своего подзащитного. Заявления эти производили тем более тягостное впечатление, что среди недожавших до приговора были люди, вину которых так и не удалось доказать.

Если известия о новых смертях производили тяжелое впечатление на посторонних, то понятно, что Соня не могла к этим известиям относиться хоть сколько-нибудь спокойно.

В зале суда сообщали только об умерших, она же знала и о «стоящих на очереди», о безнадежно больных, об умирающих. «Смерть лучше каторги», – говорила она себе, но это было плохим утешением, ведь многим ее товарищам каторга предстояла на самом деле.

Прокурор в своей речи обвинял не только подсудимых, но и защиту. Защита тоже не осталась в долгу. Она обвиняла в беззаконии и самого Желиховского, и Жигарева, и Слезкина, и всех остальных «спасителей отечества». Защита доказывала, что обвинительный акт не только неточен, но и фактически неверен, возмущалась неподобающим отношением представителя обвинения к большинству свидетелей, неподобающим значением, которое он придал в своей речи шпионам и доносчикам.

Адвокат Александров предсказал прокурору, что его имя будет прибито потомками к позорному столбу.

Адвокат Таганцев объяснил страстность, с которой защита отнеслась к своей миссии, тем, что ей «пришлось ознакомиться с повестью тяжелых страданий, смертей, сумасшествий; с повестью, которая продолжалась и здесь во время следствия».

– И речь идет, – сказал он, – не только о тех ста девяноста трех подсудимых, которых вы видели перед собой, но о многих и весьма многих сотнях пострадавших. Следственный потоп 1873–1876 годов бурными волнами пронесся по всей России, зацепил самые мирные ее закоулки, везде оставляя горе и беспокойство, загубленную молодость, разрушенную семейную жизнь. Вспомните картины, которые рисовались здесь в суде свидетелями этого погрома. Разве защита могла быть спокойна при таких условиях?

Отстаивая права подсудимых, защита отстаивала сам принцип законности, отстаивала собственное право на существование. В конце концов даже предубежденным людям стало ясно, что преступное сообщество в масштабе империи если и существовало, то только в воображении самого прокурора.

И на этот раз, как это бывает порою, к трагическому примешалось комическое. Давно Соня не смеялась так весело, как в тот день, когда прочла удивительно ловко переложенную кем-то в стихи речь Желиховского. Подсудимые были в этих стихах представлены не в слишком героическом виде:

 
Вот мы видим представителей
Государства разрушителей!
Средь воришек и грабителей,
 – Огорчающих родителей…
 

Доказывая, что «путем теснейших уз связан подлый их союз», Желиховский, не тот, который выступал в суде, а герой поэмы, ссылался уже не «а чутье и интуицию, а просто-напросто на собачий нюх.

 
…Но известно, господа,
У представителя суда
Очень чуток нюх собачий.
 

Восторженные тирады во славу шпионов отразились в таких строчках:

 
Вот высокоблагородная,
Вот черта вполне народная…
Не шпионы-с-доносители,
Государства охранители.
 

Кончалась стихотворная речь Желиховского требованием суровой кары для преступников: «Я взываю к мщенью, к мщенью сообразно уложению…» – и выражением надежды, что преступники попадут в ад и будут наказаны не только на этом, но и на том свете.

 
…Там возмездие найдут,
В этом Третьем отделении
Мирового управления…
 

О том, как колебались «весы правосудия» – о речах защиты и обвинения, – Соня и другие подсудимые-«протестанты» знали во всех подробностях от защитников.

Ни ранее, ни позднее либеральное общество не было настроено так оппозиционно. Ни раньше, ни после радикалы и либералы – подсудимые и защитники – не были так близки между собой.

Соню это сближение даже пугало. Она знала, что если сейчас, во время процесса, им всем по дороге, то по дороге им будет недолго. Она не могла забыть слов, которые Спасович сказал как-то своему подзащитному во время процесса пятидесяти:

«Знаете ли вы, что все-таки работаете не для социальной революции; нет, она еще далеко, а расчищаете только путь нам, буржуа-либералам, как вы нас называете, и только мы воспользуемся вашим трудом и вашими жертвами».

Подсудимые отказались участвовать в суде. Суд продолжался без подсудимых. В мрачном здании окружного суда, против длинной вереницы пушек, люди в мундирах продолжали взвешивать и отмеривать, у кого и сколько отнять жизни, молодости, свободы.

Весь Петербург с волнением ждал приговора, Да «же в светских гостиных к подсудимым относились с сочувствием. Находили, что долголетнее предварительное заключение само по себе достаточно тяжелое наказание. Передавали друг другу подробности о недостойном поведении сенаторов. Посмеивались по поводу того, что Особое присутствие попало впросак: хотело устроить торжественную демонстрацию поругания «крамольников», а вместо этого само себя по-, казало в достаточно непривлекательном виде.

Под давлением общественного мнения Особому присутствию оставалось только позаботиться о том, чтобы хоть немного загладить по меньшей мере неприятное впечатление от процесса-монстра. И когда приговор был, наконец, произнесен, он оказался гораздо мягче, чем предполагалось.

Соня нашла свою фамилию в длинном списке других, про которых было, сказано, что «нижепоименованные подсудимые, привлеченные в качестве обвиняемых в государственных преступлениях, оказываются невиновными по настоящему делу». Лев Тихомиров, Саша Корнилова, Морозов, Кувшинская тоже подлежали освобождению: им по постановлению суда зачли в наказание время предварительного заключения.

Многим подсудимым Особое присутствие смягчило наказание, принимая во внимание их молодость, легкомыслие, неразвитость. Участь же тех, смягчить наказание которым выходило из его власти, оно сочло «справедливым повергнуть на монаршье милосердие».

«Не благоугодно ли будет его императорскому величеству повелеть…» – говорилось в ходатайстве, и дальше шел перечень наказаний, из которых самым строгим было – «лишить всех прав состояния и сослать на поселение в отдаленнейших местах Сибири».

Защитники сказали Соне, что не бывало еще случая, чтобы ходатайство суда не было уважено и чтобы в «монаршьем милосердии» было отказано. Но Мышкин, перед которым Соня преклонялась, оставался обреченным на десять лет каторги. О нем Особое присутствие не сочло нужным ходатайствовать.

Продолжение происшествия в Доме предварительного заключения

Эти зимние дни января 1878 года до конца остались у Сони в памяти. Знаменская площадь в снегу. Огромный дом против Николаевского вокзала. Квартира на втором этаже, где жила Соня.

С утра до поздней ночи – знакомые и незнакомые лица, лица товарищей, только что выпущенных из тюрьмы. Радостные восклицания и поздравления, облака табачного дыма. И снова – снежные улицы, коридоры предварилки, свидания с теми, кто остался в тюрьме.

23 января – приговор.

24 января – встреча с освобожденными товарищами и

24 же января – выстрел Засулич.

В приемную градоначальника Трепова входит просительница – высокая, стройная девушка. Трепов подходит к ней. Девушка вынимает из муфты револьвер.

– Это вам за Боголюбова, которого вы приказали высечь! – говорит она и стреляет.

Трепов падает раненый. Девушка остается стоять на месте. На нее набрасываются, ее бьют, тащат куда-то.

Майор Курнеев, который распоряжался расправой в Доме предварительного заключения, на этот раз расправляется с преступницей собственноручно. Его оттаскивают от нее силой. Подчиненные майора знают: если дать начальнику волю, судить будет некого.

Весть о покушении на генерал-адъютанта Трепова с невероятной быстротой облетает город. Через какой-нибудь час на Адмиралтейском бульваре собирается великое множество карет, а приемная градоначальства заполняется не только полицейскими и военными чинами, но и высокими особами.

Да и как они могли бы не проявить внимание к потерпевшему, когда сам государь император счел долгом навестить своего верного слугу и обратить к нему несколько милостивых слов?

Жителя Петербурга – знакомые и незнакомые – передают друг другу прямо на улицах все– новые подробности. Говорят, что преступница не похожа на преступницу, что, когда ее избивали, она даже не пыталась сопротивляться; говорят, что царь остался очень недоволен, когда Трепов, стараясь и тут, на пороге смерти, выслужиться, вздумал сказать ему: «Я рад, ваше величество, что принял на себя пулю, которая, может быть, предназначалась вам».

Город полон слухов. Одни радуются, что досталось «рыжебородому фельдфебелю», «старому вору», «Федьке». Другие возмущаются самосудом – «так, пожалуй, и до нас дойдет». Но о самом Трепове никто не говорит доброго слова – петербургского градоначальника в Петербурге не любят.

И больше всего волнуются, говорят, спорят в Сониной квартире на Знаменской улице. Люди, которые собрались здесь, смотрят на случившееся по-разному: одни считают, что нельзя насилием отвечать на насилие, другие – что каждый должен отвечать за свои поступки.

Соня по-прежнему думает, что их оружием должно быть правдивое слово, книга, а не револьвер. И все-таки что-то в самой глубине ее души радуется: друзья не остались неотомщенными.

Чайковцы снова собираются вокруг своего знамени. Нет Кропоткина, Куприянова, Синегуба, Чарушина, Шишко, Сердюкова. Из старых чайковцев на свободе только Соня, Саша, Люба, Лариса, Кувшинская, Кравчинский и Клеменц. Их и так мало, а скоро станет еще меньше. Люба собирается в ссылку вместе с Сердюковым. Кувшинская, уже в тюрьме ставшая Чарушиной, и Лариса Синегуб добиваются разрешения поехать за мужьями. Добиваются и никак не могут добиться того, на что имеют по закону право. Шеф жандармов генерал Мезенцев не хочет считаться с законами.

Соня пытается обновить кружок людьми, вышедшими из тюрьмы. Но для того чтобы представлять собой какую-нибудь силу, они нуждаются прежде всего в том, чтобы восстановить собственные силы.

Когда к ней впервые после освобождения приходит Тихомиров, о «а встречает его так же радостно, как и других освобожденных. Но ему этого мало. Если Соня считает, что их решение вступить, в брак отпадает теперь само собой, то у него на этот счет другое мнение. Он обижается на Соню, что она обдает его холодом н при первой ж<е встрече поставила на «благородную дистанцию», а ее возмущает, что он полон мыслями о себе, о личных отношениях в то время, как о делах общественных стали думать даже такие люди, которые раньше ими совсем не интересовались.

В Сонину квартиру, в особенности сейчас, после приговора, приходит столько заведомо «неблагонадежных» людей, что хозяин дома, проявлявший сначала поразительное терпение, предлагает своей беспокойной квартирантке в кратчайший срок очистить помещение.

Очистить помещение… Это было бы еще полбеды. Ходят упорные слухи, что всем освобожденным по делу 193-х придется очистить Петербург и отправиться в «места не столь отдаленные»;

Из политических соображений решено вытравить из «дела Засулич» политическую окраску и отдать его суду присяжных. Отдать, конечно, только для виду, а в действительности превратить судебное разбирательство в такой же спектакль, в какой уже было превращено разбирательство дела 193-х в суде Особого присутствия.

Спектакль продуман вплоть до малейших деталей, роли распределены заранее. Прокурору предписывается не жалеть красок при изображении злодеяния, совершенного 24 января, и запрещается касаться событий, имевших место в Доме предварительного заключения 13 июля. По мнению правительства, все ясно и без того, чтобы копаться в причинах, толкнувших злодейку на злодеяние. Вот преступница, не отрицающая своего преступления. Вот вещественное доказательство – револьвер. Остается только назначить ей достаточно суровую кару, чтобы другим впредь было неповадно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю