Текст книги "Черновой вариант"
Автор книги: Елена Матвеева
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 6 страниц)
Я не мог прийти в себя. Учишься с человеком девять лет, думаешь, все о нем знаешь, а не тут-то было.
– Не собираешься поступать в гуманитарный? – спрашиваю я.
– Нет, я в оптико-механический.
– Почему именно в оптико-механический? Тебя что, оптика интересует?
– При чем тут оптика? Просто я хочу поступить в технический вуз. Непонятно?
Ей надоели мои приставания, а я прицепился, потому что меня в самом деле волновал разговор.
– Их ведь много, технических. Почему в оптикомеханический обязательно?
– Потому что оптико-механический моя сестра кончала.
– А где теперь сестра, что делает? – Я торопливо и настойчиво допрашивал Черепанову, а она словно и не понимала вопросов.
– Как – что делает? Инженером работает.
– А какие у нее обязанности?
Черепанова аккуратно положила трубочку на промокашку и посмотрела на меня, как на идиота.
– Инженерские, разумеется. Ты дурак или только прикидываешься?
– Дурак, а что? – Я потерял и к разговору и к Черепановой интерес. – А ты как, вообще-то времени зря не теряешь? Бережешь время?
– Стараюсь беречь, – сказала Черепанова. – Мотай отсюда.
– Время ты, может быть, и бережешь, но в жизни, наверно, много теряешь. У тебя ведь на размышления ни минутки не остается, а?
Лицо у Черепановой стало обиженным и детски простодушным.
– Володя, ну чего ты привязался? Чего тебе нужно?
– Умрешь с тобой от смеха, – сказал я презрительно и пошел к двери. Кишочки надорвешь.
Неужели Тонина не может раскусить Черепанову?
Неужели она не видит, что я лучше Черепановой и больше достоин хорошего отношения? Вот заболею на полгода, и пускай общается с Черепановой, Надькой Савиной, Ковалем. Пускай общается на здоровье.
13
Язык мой – враг мой. Знаю, что про Тонину нельзя говорить, особенно с Капусовым, и все время стараюсь навести его на разговор о ней.
Тонина пришла в новом платье, веселая. Во время каникул я думал о ней ежедневно, ежечасно, но во сне видел ее довольно редко. Я устал от нее. Я хотел ее забыть и думал о ней. Надеялся: пока ты не забываешь, силой твоих мыслей тоже не забыт. Ведь существуют же какие-то ниточки духовной связи.
Первую часть урока я тщательно делал вид, что не слушаю Тонину, трепался с Ковалем. Потом взял газету и уткнулся в нее, будто читаю. Любой другой давно бы выгнал меня из класса. А Тонина лишь выразительно посмотрела и сказала совсем не сердито:
– Володя, сейчас же перестань мне мешать.
– Сейчас перестану.
Сам остался доволен своим ответом, изобразил нарочитую внимательность и даже ручки сложил. Только успокоиться я уже не мог. Начал подавать реплики.
Все вокруг смеялись. Я был в ударе. Смеялась и она и смехом совсем особенным, покровительственным и чуть торжествующим, словно поощряла необыкновенного ребенка. "Ну, что вы скажете? Я же вам говорила... Ну, как он вам нравится?.." Меня это не только не обижало, но придавало уверенности.
К концу урока она достала пачку наших сочинений.
Моей тетради в стопке не было. Я не написал сочинение и не сдал. Тема сочинения: "Мой идеал". Перед самым звонком Тонина сказала:
– А ты, Володя, после уроков зайди в учительскую.
Я зашел. Она говорила со своей дочкой по телефону.
Дочери пять лет. Зовут ее Юлька. Мне бы хотелось на нее посмотреть.
Тонина манит меня рукой.
– Почему ты не сдал сочинение?
Я пожимаю плечами. Мне разрешается покапризничать.
– Я такого сочинения писать не буду.
– Почему же? – Говорит она мягко, даже ласково. – Напиши, о чем ты мечтаешь, каким хочешь стать, какие черты тебе нравятся в других.
Я молчу.
– Напиши о тех, кого ты любишь. Ведь ты любишь их за что-то.
– Это ужасно – любить за что-то. Я люблю просто так, ни за что. Кажется, я излишне горячусь, но уже не могу остановиться. – Кто же по-честному напишет такое сочинение? Никто ведь наизнанку себя выворачивать не станет. А общие слова я писать не буду.
Общие слова пускай Черепанова пишет. Она корифей по общим словам.
– Ну ладно, – говорит Тонина. – А о чем бы ты хотел написать? Ты ведь любишь живопись? Напиши об этом.
Как все просто. Двоек мне не ставят.
К нам подходит завуч и елейным голосом говорит:
– Ну, как ваш любимый ученик?
– Мой любимый ученик отказывается писать общие слова, а я ему за это не хочу ставить двойку.
Пускай напишет о чем-нибудь своем. А у него есть о чем написать. Он у нас большой специалист в живописи.
Я и раньше замечал в ее голосе, поступках, разговорах желание сделать меня в глазах других лучше, чем я есть, защитить меня, нелепого в своей любви.
И я вдруг понял: вместе со мной она что-то свое защищает. А может, она знает о моей любви к ней и со мной в сговоре? Она старается со мной вместе скрыть это от чужих глаз. А может, я навыдумал себе все это?
Из школы мы выходим вместе. Я неудачно пытаюсь открыть перед ней двери. Я весь какой-то неловкий, не знаю, куда деть руки, ноги, и шея задеревенела.
Больше всего я обеспокоен тем, что она думает обо мне. Она так мало меня знает. Как она может судить, что я за человек, а значит, и любить меня? И я все время стараюсь сообщить ей побольше о себе.
Мне кажется, она меня для своего удобства создала, какого хотела: способный ученик, немного нахал, избалован вниманием взрослых, имеет свои довольно завиральные мнения и идеи, впрочем, как и положено в его возрасте. Мне это даже льстит, и я старательно играю свою роль, чтобы не разочаровать Тонину и не поставить в тупик.
У людей есть способность наделять других своими качествами и не видеть им не присущих. И я такой же, я ведь тоже вижу Тонину такой, как мне хочется, как мне ближе и понятнее.
Так каким нужно быть – для каждого другим или для всех самим собой?
Я окончательно запутался.
Теперь иду рядом с ней и мучительно думаю, как бы упомянуть, что на каникулах я прочел "Деревушку" Фолкнера.
– У вас бывает, что вы забываете сюжеты книг? – спрашиваю наконец. Год назад прочел Фолкнера и забыл начисто.
И ведь это правда. Забыл, в чем там дело.
– Ты, наверно, очень много читаешь, – говорит она, – но это тоже неплохо. У тебя идет процесс накопления. А отбирать будешь позже. Сюжета ты не помнишь, но ты вынес мысль, ощущение, аромат книги, правда?
– А интересно, почему люди читают книги, волнуются, переживают? Для чего вы читаете?
На минуту мне показалось, что она скажет, как отец когда-то: "Не задавай глупых вопросов". Но она ответила:
– Книги дают мне возможность быть там и с теми, с кем я не могу быть в действительности.
А я не могу быть в действительности с ней, и книги мне не помогут. Я и читаю, чтобы там, в книгах, найти подтверждение своим переживаниям.
– Ты сейчас читай "Войну и мир", заранее, чтобы к тому времени, как мы подойдем к Толстому, у тебя было все прочитано. Потом "Преступление и наказание". Читай русскую классику.
– А я еду на несколько дней в Новгород, – неожиданно говорю я. Маленькое путешествие.
– Один? – удивилась она.
– Ас кем же? Конечно, один.
– Ну что ж, счастливо. Расскажешь потом, как путешествовал.
Подошел ее автобус. Она уехала.
Оказывается, на улице теплынь. Я увидел все вокруг. Кирпичный дом, деревья в зарешеченных лунках на асфальте.
Я положил руку на ствол. Деревья живые, тепла и эластична кора, шелковисты листья, пористая древесина дышит.
Я шел домой и наслаждался зрением. С ней я слепну. Тысячу раз перебирал наш с ней разговор. Путешествие. Вот ведь вылетело. Теперь придется ехать обязательно и срочно.
Я давно задумал путешествие. И деньги есть – тридцать рублей, отложенные на зимние ботинки. Далеко не уедешь. В Таллин нельзя: Капусов подумает – обезьянничаю. По дороге домой зашел в библиотеку – взять путеводитель.
Мама, конечно, не захочет меня отпустить.
14
Двадцать пятое сентября.
Провожающие стояли по ту сторону автобуса и напряженно смотрели в лица отъезжающим через тусклые, в подтеках стекла. И хотя лично меня никто не провожал, я устал от этих гипнотических взглядов.
Наконец тронулись, провожающие поплыли назад, а пассажиры облегченно откинулись на спинки сидений.
Все-таки странное это чувство – уезжать. Завтра все здесь будет по-прежнему. Те же улицы, дома, люди.
Знакомые пойдут в школу и на работу. А у тебя все станет другим, новым и интересным.
У меня в портфеле подробный путеводитель. Я ехал осматривать достопримечательности и дышать воздухом путешествия.
За городом потянулись поля и леса. В селах подбирали пассажиров. Свободных мест не было. Какая-то бабка сидела прямо передо мной, на ступеньках у двери, подстелив голубую трикотажную майку. Каждый раз, когда нужно было впустить людей, она поднималась, забирала свою майку, потом стелила ее и опять садилась. У нее было коричневое заплывшее лицо и чистые глаза, как два озерца. Каждый раз, когда она, кряхтя, вставала, мне было стыдно. Вообще-то полагалось уступить ей место, но место у меня было нумерованное. Я мучился и продолжал сидеть. А она снова вставала и снова опускалась на ступеньки. Я имел право на свое место, я заплатил за него и должен был ехать пять часов, а бабка вышла через час. С другой стороны, я отравил себе жизнь.
Впереди все застило тучей. От этой синей тучи до горизонта протянулись тонкие, почти пунктирные линии, какие бывают на гравюрах, когда японцы изображают дождь. Где-то впереди, наверно в Новгороде, лило.
Туча шлепнулась за горизонт, слилась с асфальтом, и в природе осталось два цвета: серый – неба и дороги и серо-розовый – полей по сторонам. Потом пошли серо-розовые деревни, и вдруг впереди все распахнулось и вылился, искрясь, поток золота. Золото солнца и золото куполов. Кремль. Мы въехали в Новгород.
Честно говоря, я уже не знал, зачем приехал. В самом деле, сорвался, школу прогулял, не ради же достопримечательностей и возможности потом обмолвиться Тонине в двух словах – ездил, мол, видел памятники архитектуры, нюхал.
В гостинице для транзитных места были. Комендантша, не глядя на меня, сказала:
– Паспорт.
Я опешил. У меня даже комсомольского с собой не было. Я его дома храню.
Она посмотрела из-за своей перегородки и сразу все поняла.
– Где твои родители?
– Мама в Ленинграде.
– А что ты здесь делаешь один?
Я сразу понял, что про путешествие нельзя говорить ни слова. Будто кто подтолкнул меня, научил.
– К папе приехал.
– Ну и отправляйся к папе.
– Мне туда нельзя. У него новая жена. И мама не знает, что я здесь. Она думает, я к товарищу на дачу поехал, на воскресенье.
Комендантша заинтересовалась, даже взволновалась. Я попал в точку.
– А давно они разошлись? – сочувственно спросила она.
– Год уже.
– Ах ты бедолага! Как же ты повидаешься с ним?
– Я его подкараулю, я дежурить у дома буду.
– А ты прямо к нему иди. Не съест же тебя его жена?
– Нет, не могу.
– Ну селись. Тебе одну ночь? Две? Давай два рубля. И чтобы все было в порядке. Завтра утром сама проверю.
Я посмотрел, где моя койка, и пошел в город.
Солнце, приветливо встретившее меня, пропало. День снова серый, и дождит.
Без всякого энтузиазма завернул в кремль и попал в картинную галерею.
Смеркалось, а в залах света еще не зажгли. Там было и так светло – от картин. Хорошо все-таки: за окном дождь, а перед тобой радужный мир красок.
Я влюбился в одну картину и не отходил от нее. Ромашки и маки в траве, а трава так сочна, что кажется – испачкает зеленью одежду. Я сел перед картиной на диванчик и сидел. Будто бы сидел. На самом же деле упал навзничь в эту траву, цветы и кричал:
"Тонина! Тони-на!!"
Вот и дождь перестал. Я пошел в Софийский собор.
Что-то там реставрировали. Посреди собора выстроились леса. Я поднялся на хоры и открыл путеводитель. По стенам огромные фигуры святых. У них песочно-серые, будто из пакли, волосы.
Анфилада бывшей церковной библиотеки. Побродил, поглазел – ничего интересного. Шаркающая старуха смотрительница кого-то позвала. Сам не знаю зачем, я спрятался за колонну. Потом все утихло. Я снова вышел на хоры и принялся рассматривать росписи.
Длинные ниспадающие одежды. Мученические укоризненные глаза. Кукольные волосы. Святая Наталья, святая Агриппина, святая Александра...
На хорах никого. Походил, опять заглянул в библиотеку – никого. Пробежал анфиладу до конца – пустые беленые стены. Обратно по половику, который впитывает звук шагов. Никого. Хромая смотрительница исчезла. Кругом ни души.
Еще раз на хоры. У дверей пустой холодный стул.
Вниз, по каменной лестнице. Железная запертая дверь.
Наверно, не та дверь.
Еще ниже. Железная запертая дверь с табличкой "Реставрационные мастерские". Дальше хода нет.
Выше. Железная запертая дверь. Наверно, не та лестница.
Наверх. Темная лестница никогда не кончится. Прочесал пустые хоры, библиотеку, и ковер снова съел шаги. Вот еще одна лестница. Кажется, по этой я сюда и поднимался.
С надеждой бегу вниз. Решетка. Подергал замок – и обратно. Сверху виднее, что делается кругом.
Совсем затравленный, походил по хорам.
– Кто-нибудь есть?
Молчание.
– Есть здесь кто-нибудь?
Голос начинает предательски дрожать. Откровенно кричать стесняюсь.
– Эй?!
Сажусь на стул у стены. Холодно. Сверху смотрит бог, Спаситель. Меня он не спасает. Закрыл дверь в библиотеку, а то кажется, оттуда высунется какая-нибудь жуткая покойницкая рука и схватит. Снова, не вставая, подал голос:
– Эй, выпустите меня!..
Ни звука в ответ. Как в могиле. Тогда стал кричать через каждые три минуты. До ряби всматриваясь в циферблат, ждал, пока стрелка подвинется на три миллиметровых деленьица.
– Эй!.. – Еще три минуты. – Эй, люди!.. – Еще три минуты. – Товарищи!..
Помчался вниз по серой лестнице, стукнулся о стенку, побежал дальше. Потряс и погремел замком на решетке. Никого. Бросился наверх.
Вперед-назад по анфиладе. Нет никого. Сел на стул.
Стемнело.
– Помогите!..
Я перестал кричать и сидел тихо. Внизу что-то лязгнуло.
– Послушайте! Стойте!!
Подбежал к барьеру и свесился вниз:
– Где вы? Я вас слышал!
Выполз какой-то человек и задрал голову в растерянности:
– Кто здесь?
– Я.
– Чего кричишь? Спускайся!
– Спускался. Закрыто там.
– Сейчас открою.
Иду вниз, стукнулся о стенку, ползу дальше. Мне открыли, выпустили, и сразу стало скучно. А ведь десять минут назад только что не рыдал от ужаса.
Сел на скамейку. Рядом приземлилась крупная женщина. Лицо с широкими скулами, загорелое, пушистое, грубоватое. Ее ребенок возился за скамейкой, а она на него и внимания не обращала. Сидела долго, положив руки между колен, уставившись в одну точку. О чем она думала? Опять пошел дождь. Мелкий и нудный.
Было семь вечера. Я отправился прямо в гостиницу.
В комнате стояло шесть застеленных кроватей, зеркальный шкаф, а над ним картина. Разделся и лег.
Надо мной парил терракотовый потолок, в центре лучилось лепное гипсовое солнце с застывшей улыбкой и мешочками под глазами. По четырем углам, вокруг четырех плафонов летали гипсовые ласточки. Я старался заснуть. За окнами отъезжали и подъезжали автобусы, кричали поезда, слышался плач и голоса.
Гипсовое солнце с высочайшего терракотового потолка не грело. Ох и тошно же мне было! Я себя чувствовал несчастным, никчемным, затерявшимся во Вселенной.
15
Утром, когда я проснулся, вчерашнее настроение рассеялось. Койки опять были пусты, но на двух белье смято – ночевали. В окно врывался свежий, сырой, пахнущий листвой воздух. Я выглянул. Деревья глянцевые, тротуары еще не просохли. Люблю такую погоду.
Видно, дождь не пойдет, солнце вряд ли появится, а свежесть и прохлада надолго сохранятся.
Я повалился в постели, изучая путеводитель. Идти никуда не хотелось. Выгнал голод. Вчера я не съел ничего, кроме нескольких пирожков.
Новгород вполне оправдывает свое название. Это новый город, построенный после войны. Среди современных домов-коробок утонули церковки, только купола там и здесь торчат из-за крыш, как грибы. Никакого вида. Зато с набережной иное дело. Простор и мощь.
С одной стороны златоглавый кремль, с другой – городок "торга".
На кремль смотреть не было сил. Пошел на торговую сторону, твердо зная: эту ночь я проведу в поезде.
На базарчике купил лепешки со сметаной и тут же уничтожил. Вернулся к той же бабке и еще купил и опять съел. Унес с базара полкило яблок, а они донельзя кислые, слюна струйками выделяется и покалывает за ушами.
Я никуда не торопился. Забрел на тишайшую улочку, всю в яблоневых садах, и уселся на лавку под чьим-то забором. Вылезло солнышко и пригревало мягко, застенчиво. В березовой листве много ярких желтых прядей. На этой части города не было никакого музейного налета, хоть откуда-то из-за садов и выглядывали замшевые куполки. Облака над ними повисли и не двигались. Мимо шел черный кот, истощавший и плоский. Казалось, он шатается от ветерка, как фанерный.
Здесь, где мне было по-настоящему хорошо впервые за полтора дня, Тонины со мной не было. Я даже не помнил ее лица, что, впрочем, случалось со мной постоянно. Я знал, какая она, я мог бы ее нарисовать, если бы умел, но я не видел ее так ясно, как мать, отца, Надьку Савину. Я сидел возле чьей-то калитки, и кажется мне, был такой, какой я есть на самом деле, естественный.
Потом пошел на те блекло-зеленые замшевые куполки, которые видел со своей лавочки, и оказался на асфальтированных улицах с городскими каменными домами.
И церковь увидел. Смотрительница как раз открыла дверь и впускала парня и девушку. Тогда и я вошел за ними в холод, в сухой запах кирпича и гулкую тишину. С хоров до купола протянулась деревянная лестница, тонкая, казалось, колышащаяся от колебаний воздуха. Она вздрагивала, вытягивалась в струк-ку и снова расслаблялась. Парень и девушка полезли на хоры, а я за ними. Смотрительница осталась внизу.
Она стояла почти в центре и смотрела себе под ноги.
На хорах я разглядел пару. Они были очень молодые и с обручальными кольцами.
Они поползли дальше по деревянной, в занозах лестнице, к купольному барабану, и я опять за ними.
Внизу все всколыхнулось в неровном темно-сером освещении. Струились каменные стены. Лесенка тряслась, как в лихорадке.
Девушка, впереди меня, шла почти на четвереньках и постоянно останавливалась. Тогда останавливался и парень и я, само собой. Мы ждали, пока успокоится лестница.
– Тебе, мальчик, нужно было подождать, пока мы поднимемся, – сказал парень. – Большая нагрузка для лестницы.
– Ничего, – я неудачно попробовал пошутить, – вместе и грохнуться приятней.
– Ничего, ничего, втроем как-то веселее, – сказала девушка, и я исполнился к ней благодарности и преданности.
Я ее очень жалел. Никогда не видел, чтобы у человека так тряслись ноги. Они даже не тряслись, а вибрировали.
– Не бойтесь, – ободряюще сказал я, – держитесь крепче, я вас сзади страхую. Все будет в порядке.
И вот уже парень затопал по дощатому настилу, перекрывшему барабан, втащил девушку, а она, жалко улыбаясь, протянула руку мне. Глаза у нее огромные, в пол-лица. Девушка-стрекоза. Руки влажные от страха.
В барабане, по кругу, в рост блеклые, как в дымке, кирпичные фигуры. Походили вокруг. Я придумывал, что бы сказать. Ведь мы втроем ползли к куполу, опасности подвергались, это нас должно было сблизить.
Мы теперь вроде сообщники.
Под нами, в центре, – дыра, огражденная двумя перильцами. Из дыры свисает шаткая, уходящая далеко вниз, до хоров, струнка, паутинка, лесенка, по которой мы поднялись. Купол забит досками.
Парень нашел деревяшку, положил на перильца и полез, чтобы заглянуть в купол. Там тоже фрески. Мы с девушкой-стрекозой держим его за ноги.
– Ну, что там? – спрашивает она.
– Не разгляжу... – А через некоторое время: – Богоматерь! И какая! Клянусь, это достойно кисти Феофана.
Он прыгает в барабан. Под ним обламывается и падает перильце. Девушка лезть отказывается. Я лезу.
Перила опять поставлены. Над пропастью деревяшка. Они держат мои ноги. Заглядываю между досок.
Изо всех сил стараюсь что-то увидеть. Левая нога сползает. Предупреждаю, чтобы держали лучше.
– Держим. Ну, как роспись?
В куполе темно. С трудом угадываю светло-кирпичные очертания. Мне кажется, это серафимы – головки с крылышками.
– Прыгай сюда, – говорит парень.
Заставляю себя оторвать руки от купольных досок и с грохотом падаю в барабан. Перильце срывается и летит в дыру. Мы возбуждены и разговорчивы.
– Ну, как богоматерь?
– Приличная.
– Я же говорил.
Спускаемся. Он впереди, девушка за ним, я замыкаю. Внизу лежат перила, как буква "г". Смотрительница, молодая, черная, ест бутерброд и строго спрашивает:
– Вы что это хулиганите?
Мы еще больше развеселились.
– Разве мы похожи на хулиганов? – говорит парень. – Скорее уж мы похожи на благородных разбойников.
Смотрительница идет к двери и ворчит с полным ртом. Мы – цепочкой за ней. Девушка-стрекоза стучит о камень каблучками.
Открывается дверь, и вместе с лязганьем замка появляется ослепительный прямоугольник, в основании которого под лучами солнца блестит трава.
Гремит замок, смотрительница удаляется, и парочка уходит. Я обалдел на минуту. Уже и забыл, что мы не вместе. Втроем лезли, рисковали, прикасались к прекрасному, и вот на тебе, они уходят, даже не попрощавшись.
Я сажусь у стены церкви и смотрю им вслед. И вдруг девушка-стрекоза оглядывается и машет мне. На пальце сверкает обручальное кольцо.
Я достаю из портфеля яблоко и путеводитель.
Разве плохо, когда человек совершенно свободен, когда ему некуда спешить и вместе с тем он может пойти куда ему заблагорассудится?
Я листал путеводитель с картинками и искал ту церковь, где только что был. Я хотел выяснить, что за роспись была в куполе. Оказалось, что это никакой не Феофан Грек, а только школа его.
Мне плохо одному. Не могу один наслаждаться приключениями и Прекрасным. Я хочу, чтобы кто-то со мной вместе все это видел и переживал и было бы с кем вспомнить, чтобы это не осталось во мне, не погрязло в каждодневности, не умерло. Хорошо бы, рядом сидел сейчас... не Капусов, не Тонина, не отец.
Славик бы сидел. Мы бы с ним еще куда-нибудь залезли. А потом я бы спросил его: "А помнишь?.."
В Новгороде я был ужасно одинок, а хуже этого не бывает.
16
Вечером я уехал. В поезде еще раз прочел путеводитель, а потом рассказывал Капусову, как насыщенно провел время, как меня чуть не заперли на ночь в Софии и как все было здорово. Надеялся, что он упомянет о путешествии Тонине. Я был очень рад, что вернулся. Уезжать следует хотя бы ради того, чтобы возвращаться.
У меня было такое отличное настроение, что я ласково и покровительственно поговорил на перемене с Надей Савиной. Мы даже из школы возвращались вместе. Я ей рассказывал про свои приключения, и все выходило радостно и замечательно. Надя слушала не дыша и не знала – не для нее я разглагольствую. Иду себе и представляю, что Тонина рядом.
Надя, конечно, влюблена в меня. Но сегодня это почему-то не тяготило, может быть, потому, что я такой веселый и довольный. Сегодня я даже немного благодарен Наде за то, что она идет со мной, разув глаза и уши, как верный пес, с готовностью идти вот так хоть на край света.
И еще открытие. У Нади ярко-синие глаза. Прямо как васильки. Она постирала форменное платье и пришла сегодня в свитере. Свитер – синий. Встала к окну, солнце бьет, тут я впервые заметил – глаза у нее синющие. Синий свитер, синий взгляд. Смешно краснеет.
Она застенчивая, а отвечает у доски громко, четко выговаривал слова, будто смелости ищет в своем голосе, а сама боится сказать что-нибудь не так. Меня все это немного трогает, но я чувствую превосходство – ведь влюблена-то она – и веду себя свободно и немного небрежно.
17
Тридцатое сентября.
Несколько дней назад я сделал гениальное открытие. Теперь стены в нашей комнате увешаны "керамическими" плитками разной величины, очень красивыми по цвету. На них новгородские церкви.
Делается так. Берется дощечка и на ней из замазки вылепливается рельефная картина. Покрывается зубной пастой (иначе не ляжет акварель), раскрашивается.
Теперь пройтись по всему этому мебельным лаком, и дощечка готова. Акварель под лаком немножко плывет, и получаются подтеки, красочные наплывы – с виду настоящая керамика.
У меня открылся прямо-таки талант к лепке. Уже перелепил половину картинок из путеводителя. Мама восторгается, правда с некоторым недоверием. У нее совершенно не развит вкус. Она не чувствует дыхания современности. Поэтому на стенах у нас и висит газетница с вышитыми болгарским крестом ирисами и какаято пошлая ширпотребная картина изображение под китайскую акварель, рамка под бамбук. Розы, птицы и иероглифы.
Сегодня опять шел с Надей домой из школы. Она говорит:
– А у меня именины.
– Почему ты так думаешь?
– Я не думаю, я знаю. Вера, Надежда, Любовь и Софья. Тридцатое сентября.
– Хитро придумано. День рождения тебе и именины. А когда у меня именины?
– Вот этого я не знаю. Спрошу у бабушки.
И вдруг я раздобрился:
– Идем, я тебе подарок подарю, раз у тебя именины.
Повел ее домой. Перед Надькой мне ничуть не стыдно нашей газетницы, покрывала и горы подушек с кружевной накидкой. Тем более, Капусову она про газетницу и подушки не расскажет. Надька же влюблена, а любовь скрытна, это уж я знаю точно.
Привел я ее и поставил перед моими изделиями из замазки.
– Выбирай.
Сел за круглый стол, закурил, чтобы произвести на нее впечатление, и наслаждался ее растерянностью.
Она тоже села за стол, так, чтобы видеть пластины.
– Замечательно! – будто выдохнула. Сидела тихая, красная как рак, сложив на столе свои крупные, в цыпках руки, круглые, с круглыми же ногтями.
– Я тебе кофе сварю, раз уж у тебя именины.
А ты выбирай, не стесняйся. Сам делал.
Я вернулся. Она продолжала сидеть так же, как я ее оставил, с зачарованным синим взором.
– Неужели ты сам все это сделал? Из чего?
– Секрет фирмы. Только оно не совсем твердое. На стенку можно вешать, а ногтем ковырять нельзя.
Налил ей кофе.
– Ты сам выбери, – попросила Надя.
Я снял ей Софийский собор.
– Здесь, – показал, – я чуть не переночевал.
Она будто в лотерею выиграла. Как же это просто – сделать ее счастливой.
– Славно у вас, – сказала она.
– Не очень. – Я вздохнул. – Если бы у меня была своя комната, я стены обшил бы тростником, повесил бы фонарь и клетки с птицами.
Придумал я про комнату с ходу, но, кажется, ей моя идея очень понравилась. Ей все нравится, что касается меня. Если бы она не была в меня влюблена, с ней, наверно, можно было бы дружить. В сущности, она неплохая девчонка, искренняя, даже слишком.
Нужно быть хитрее, многое нужно уметь скрывать.
Я помог ей донести до дому "керамику", чтобы не помялась. Подарить бы Тонине что-нибудь такое, чтобы хоть не осчастливить, а доставить минутное удовольствие. Я бы месяц лепил.
18
Мама уехала в однодневный дом отдыха в Семиречье.
Я по ней скучаю. Не привык без нее. Пересмотрел свои книги, побродил по квартире, поговорил по телефону со Славиком и Капусовым и пошел в кино.
Кино – хитрая штука. Мы вживаемся в него. Выходим после сеанса на вольный воздух со своим малоподвижным, невыразительным лицом и ощущаем себя героем картины. Я иду по улице и несу на своем лице маску Жана Габена. Губы мои растягиваются в его улыбку, глаза светят его блеском. Люди, наверно, видят мои сомнамбулические движения и рожу: то улыбка ее искривит, то смехотворное презрение нарисуется.
И никто не подозревает, не видит во мне сейчас истинного. Всегдашнее столкновение воображения с действительностью. Дядька с лысиной на меня уставился.
Мама приедет завтра утром, я ложусь на ее кровать.
Вижу в окне – тонкий мусульманский ломтик луны лежит кверху рожками.
Меня кто-то обнимает. Я, сонный, тоже обнимаю и нюхаю. Пахнет свежестью и чем-то домашним, только моей матери присущим. В окне солнце. Мама сама очень рада возвращению домой. Не любит никуда уезжать.
– Семиречье, – говорит, – утопия, коммунизм.
Встречаю женщину шестидесяти лет, а выглядит на двадцать пять. Рассказывает, всю жизнь в Ленинграде прожила, а в Семиречье нашла свое счастье. Там – как при коммунизме. Свежий воздух и никаких очередей. Встречаю мужчину сорока лет – выглядит на двадцать...
Я приподнимаюсь на постели:
– Мама, что за ерунду ты городишь!
– А что такое? – Она смущена. – Я рассказываю, что видела своими глазами.
– Но это же невозможно! Кто послушает, скажет, с ума сошла, честное слово!
Мама поворачивается и уходит. Она очень быстро обижается, но сейчас же забывает, что обиделась или рассердилась. Если бы она была позлопамятней, я не обижал бы ее так часто.
Она копается в кухне. Наконец тихо оповещает:
– Завтрак готов.
Я не встаю.
Мать возится в ванне, потом хлопает входная дверь.
У меня болит голова. Плетусь на кухню. На сковородке остывшая яичница, на блюдце – два пирожных. Две пустые чашки, две вилки.
Я бегу по лестнице, через двор, под арку, на бывшее футбольное поле. Здесь, среди белых пушистых головок кашки, на опрокинутом тазу сидит мама – белье стережет. Она встает мне навстречу, выжидательно смотрит, и глаза у нее на мокром месте. Обнимаю маму.
Хорошо, что она не видит моего лица, я телепатирую ей: "Не сердись на меня, дурака, я же тебя люблю, ты же у меня одна, и я у тебя один, не сердись на меня, родная". Вслух сказать что-нибудь подобное у меня язык не повернется. Особенно "родная". А про себя я повторяю это много раз, и мне кажется, мама принимает мои "сигналы".
Я стаскиваю мокрое белье в таз – в кухне высохнет, и мы, так и не сказав друг другу ни слова, идем домой. Я несу таз. Я ведь так скучал вчера по ней, только сказать ей об этом не умею и не могу, что-то внутри противится.
19
Приближается день рождения отца. Мать начинает за месяц думать о подарке. Подарок будет, разумеется, от меня.
– Может, рубашку? – советуется она.
– Полно у него этих рубашек.
– А запонки красивые? Мы можем рублей тридцать на подарок выделить.
– Посмотри на себя! – начинаю кричать, трясясь от злости. Она сидит в зеленом стираном-перестираном платье, у ворота какие-то бусинки пришиты. Поверх вишневая кофта, на локте дырка расползается уже неделю. – На себя посмотри! Тебе только сорок лет.
На кого ты похожа?! Почему у Капусова мать всегда завитая, в красивом платье?
Мать склоняется над столом все ниже и ниже и молчит. Потом, будто я и не орал:
– Да, так что же ему подарить?
Так проходят наши с ней вечера.
Мать моя, наверно, не очень красивая. Я рассматриваю материны девические фотографии. И тогда она красавицей не была. Какое-то очарование молодости есть. Тоненькая. Даже удивительно, что это моя мать.
Лицо испуганное, беззащитное. Глаза очень, светлые, с очень черным ободочком недлинных ресниц. Таких нельзя обманывать. И как отец не понял этого?
Теперь расплылась, расползлась, живот распустила.
А спина у нее стройная, и походка сохранилась красивая. Посмотреть сзади – девушка идет. И глаза девичьи, как на старых фотографиях. А морщин много и уже полуседая. Чистюля она, все у нее перестирано, поглажено, но уж как оденется – смотреть противно.