Текст книги "Путеводитель потерянных. Документальный роман"
Автор книги: Елена Макарова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)
Штрихпунктирные встречи с Мауд продолжались. Оказываясь в центре Тель-Авива, я забегала выпить чайку и продемонстрировать успехи в иврите. В основном Шимону – он презирал репатриантов, которые устраивают в Израиле гетто. Я не устраивала, и Шимон проникся ко мне уважением.
– Нам это на руку, – сказала Мауд.
Что она имела в виду? Вроде бы мы все уже сделали. Меня беспокоили лишь засушенные цветы и кукла Оленька, надо показать их реставратору. Жаль, если пропадут.
– И с этим справимся.
Тон заговорщицкий. Что-то она опять затевает. Но спрашивать не стала. Пройдя школу Мауд, я научилась прикасаться к размозженным судьбам, научилась слушать и не спешить с наводящими вопросами. Я помнила про тайну в сейфе.
Правда
26 ноября 1996 года я получила от Мауд увесистую бандероль. К внутреннему конверту была прикреплена записка.
«Лена, я не писала роман, я написала правду, то, что помню, так что прости за стиль, вернее, за его отсутствие. Я пишу об этом впервые. Хочу обратить твое внимание на некоторые моменты.
Скандалы с отцом: у него была своя логика; он просил Германа не возбуждать во мне эротических чувств, по его мнению, я была маленькой, и столь ранняя связь могла бы наложить тяжелый отпечаток на мое будущее.
Герман держался очень достойно, не просил больше того, что может ему дать девочка. У него были интимные связи с женщинами, он мне о них рассказывал. Он был нормальным молодым человеком и чувствовал то, что чувствовали все: жизнь стремительно сокращается.
Встреча с Германом повлияла на всю мою жизнь, на замужество с Шимоном и даже на наших детей. Да, конечно. Такова жизнь. Твоя Мауд».
Спрятав бандероль в рюкзак, я вышла из почты. Накрапывал дождь. Иерусалим жадно впитывал в себя влагу. В кафе «Нава», где обычно собирались «терезинские девушки», никого не было, я заказала себе вина и открыла внутренний конверт. Между страницами «романа», написанного по-английски, обнаружился еще один конверт с письмами Германа, к нему прилагалось следующее послание:
«Переписка разрешалась только по-немецки, это касалось и внутренней почты. Все эти письма, за исключением записки по-чешски, которую мне передал от Германа человек по прозвищу Окс, то есть бык, написаны на швабахе, это особый немецкий язык, который я подзабыла. Почему-то я перевела их не на английский, а на чешский. Неразборчивые слова пометила точками. Не перевела я лишь отдельные записочки, в которых объясняется, почему он не может прийти, из‐за болезни или из‐за „геттошпере“ и некоторые письма с описанием болезни, это совсем неинтересно. Выбери то, что тебе покажется важным».
Что сие означает? Мауд думает о публикации? А как же Шимон?
Читая, я выпила не один бокал вина.
Зарядил дождь.
Пожилая женщина у кассы родом из Польши, о которой мне было известно, что она всю войну пряталась в погребе, дала мне зонт – кто-то забыл, так что с возвратом, – и я побежала домой. Переводить то, что прочла, на русский, а уж потом думать о том, как совместить текст Мауд с письмами Германа. В результате вышло так.
Четырнадцать историй
1. Как мы познакомились
Однажды весной 1941 года ехали мы с двоюродным братом Густой на велосипедах. А навстречу нам ехали на велосипедах молодые ребята-евреи. Мы слезли с велосипедов, и Густа познакомил меня с Германом.
Вскоре Густа сообщил мне новость: по приказу нацистов нас уплотняют, мы будем жить вместе с Германом, его мамой и тетей. Они вселились в наш дом на улице Садки, 9, а мы пока еще жили напротив – в Садки, 4.
Ровно в восемь вся наша семья собиралась за столом. Ужин. Без пяти восемь я пошла мыть руки, вымыла и, сжимая в руках полотенце, встала у окна. И увидела Германа. Он летел домой на своем гоночном велосипеде. Мама зовет: «Мауд, за стол», а я говорю: «Сейчас, сейчас, я мою руки…» По сей день запах душистого мыла и свежевыстиранного домотканого полотенца завораживает меня. Возвращает к тому дню, когда я стояла у окна, а он гнал домой на велосипеде.
2. Переезд и новые чувства
Летом того же года мы переехали в Садки, 9. На первом этаже жила старая госпожа Вольф, прежняя владелица дома. Внизу в двух комнатах – Герман с мамой и тетей. К нам наверх вела деревянная лестница, застланная ковром. Тогда Мари жила с нами – еще не вышел указ, запрещающий евреям держать домработниц. Ванная и прачечная были наверху, гостиная и кухня – внизу.
В день после переезда состоялась встреча жителей дома; на ней было решено, что дамы будут обращаться друг к другу на «вы», а мы с Германом – на «ты». Это мне понравилось.
Стояла чудесная летняя погода. Вечера мы проводили в саду. Младшая сестра меня особо не занимала. Я была детская душа в женском теле; я была взрослой не по годам, но с моей подружкой Рут мы могли еще смеяться до упаду.
Однажды вечером в саду я приникла к Герману и стала гладить и расчесывать пальцами его волнистые каштановые волосы. И вдруг меня как током ударило. Это была эротика, чистая эротика. Я потеряла голову. Ждала Германа у окна, пока он не придет с работы, а завидев, бежала открывать ему дверь. Входя, он целовал мне руку, это было так приятно… Мы дарили друг другу маленькие подарки. Как-то зимой он принес мне розу. Что делать? Вдруг родители увидят и все поймут? Я ее засушила в книге, она жива по сей день.
Рут Вайль, подруга Мауд, 1937. Архив Е. Макаровой.
Утром, перед работой, Герман разминался в гостиной. Я на цыпочках сбегала по ступенькам, и мы делали друг другу – тсс! – чтобы никто нас не услышал. Я научилась выкручиваться, лгать, чтобы только быть с ним.
Днем родителей и Карми не было дома. Как-то Герман вышел из ванной, я стояла у двери, и он поцеловал меня в губы. Я чуть не потеряла сознание. Бросилась наверх к зеркалу – посмотреть, как я выгляжу, вдруг родители что-нибудь заметят. Однажды мама нашла записку, которую я спрятала под ковриком в прихожей, и это был скандал. Я дала слово не встречаться с Германом, хотя бы на время.
3. Как я научилась изворачиваться
Как-то раз мы занимались с учителем в доме у Рут. Я не могла сосредоточиться. Наконец, урок закончился, я вышла на улицу и увидела Германа в пассаже. Он шел мне навстречу. Конец всем моим обещаниям. Помню коричневые кафельные плитки на стене пассажа. В 1995 году я была в Простеёве, зашла в пассаж, увидела те же плитки, и душа обмерла.
Однажды я отпросилась у бабушки с дедушкой, наврала, что иду к Рут заниматься, а сама уехала с Германом в Плюмов. Домработница Мари пообещала в случае чего меня выгородить. Иногда Герман навещал своих друзей, Отика или Давида, и я увязывалась с ним. Мы уходили далеко, как можно дальше, но в пределах отмеренного нам, евреям, пространства. Я не хотела, чтобы кто-то знал про нашу любовь. Даже от Рут скрывала.
Как-то раз Герман ждал меня около дома маминой двоюродной сестры Лици, где я занималась английским. Лици решила, что я пришла на «конверсейшн» и что мы вместе пойдем гулять. Сославшись на обилие уроков, я отказалась остаться на ужин. И тут Лици увидела в окно Германа! Поняв, что все это неспроста, она сообщила родителям. Те устроили мне скандал, я рыдала до изнеможения.
Жизнь моя была заполнена; учеба на дому в группе из пяти-шести человек была очень интенсивной, нам много задавали. Герман из‐за немцев не успел получить диплом; без пяти минут инженер помогал мне с алгеброй и геометрией. Мы на полном серьезе говорили о женитьбе, мне нужно было лишь немного подрасти. Наших будущих детей мы называли «циглечки» (кирпичики), чтобы никто не понял.
Мы встречались тайком; дома я сказала, что иду к зубному врачу доктору Леви, а после врача к Рут, заниматься. Рут я сказала, что иду к зубному врачу. У зубного врача я была, а после этого мы отправились с Германом в долгую прогулку, туда – по Урчицкой улице, обратно – по Брненской. И тут нас настиг сильный дождь. Я видела, как струится вода по лицу Германа, это было такое счастье – просто быть вместе. Мы шли, держась за руки, и тут нас засек приятель Хермины, прислуги в доме Рут. Он настучал на нас Рут и ее отцу, достопочтенному господину Вайсу. Пришлось изворачиваться.
4. Невинные игры
Я вспомнила еще одну вещь, которую сначала постеснялась написать, она показалась мне уж очень интимной. Это было летом 1942 года, незадолго до Терезина. В то время немцы закрыли игровую площадку Маккаби, детям некуда было деваться, негде играть и негде встречаться. К дому на Садки, 9, примыкал большой сад в форме буквы L. Одна его часть была видна из дома и со двора, а другая нет. В один прекрасный день к нам пришли Эва Мейтнер и Зузка Грюнхут, их пригласила госпожа Вольф, чтобы они поиграли на свежем воздухе. Мы все играли в прятки, Герман тоже был в саду. Я спряталась за рябину. Он подошел ко мне, и я вовлекла его в другую игру, которую сама придумала. Мы ели с ним вместе ягоды рябины, одну – он, другую – я, и так до последней, ее мы ели вместе. Попробуйте съесть с кем-нибудь вместе ягоду… К счастью, рябины было много.
5. Праздники и зимние вечера
В Рош ха-Шана и в Йом Кипур мы ходили в старую синагогу. Новую большую синагогу заняли немцы. Я пыталась читать еврейские молитвы (без всякого понятия), читать приходилось быстро, чтобы успевать за раввином и общиной.
Новый год мы справляли вместе. Повесили в гостиной большой рисунок с изображением черного кота, каждая семья приготовила угощенье. Я впервые ела соленый горох с перцем, традиционную еду судетских чехов.
Настала зима, а с нею – темные, холодные вечера. Все жители дома собирались в гостиной за большим овальным столом, мы перевезли его с Садки, 4. Родители позволяли мне сидеть со взрослыми, но в полдевятого или в девять я должна была идти спать. Отец открывал большой атлас и сообщал нам о нынешней политической ситуации – звучали названия далеких городов – Харьков, Тобрук. Потом все играли в карты, в «черную кошку». Мы с Германом часто сидели рядом, шептались или писали друг другу записки, надеясь, что никто этого не замечает. Иногда один из нас отправлялся в уборную, к которой вела деревянная лестница, и там мы встречались и тихо разговаривали.
6. Жаровцы
По приказу нацистов мы должны были сдать все драгоценности, серебро, золото, меха, радиоприемники и велосипеды! Весной 1942 года мужское население Простеёва отправили в Жаровцы в рабочие лагеря. Отправили отца и Германа. По Герману я тосковала, по отцу – нет. В субботу после обеда отец возвращался обгоревший, грязный, с мешком грязного белья.
Я тайком посылала Герману в Жаровцы письма, ответные письма передавала мне его мама. Мы гуляли с моей Рут там, где разрешено (запрещено, например, было ходить по тротуару), строили планы на будущее – что будем делать, когда вырастем, какие у нас будут семьи.
О Германе ни слова. У рельсов (до них можно было дойти) я нашла четырехлистник и послала его Герману в письме. Меня переполняла любовь, и я от всего сердца желала Герману счастья.
По субботам с двенадцати дня я стояла у двери с колотящимся сердцем, ждала, когда раздастся звонок – Герман должен вернуться из Жаровцев, и я хочу сама открыть ему дверь.
Вспоминаю прекрасный весенний вечер. В тоске по Герману я выхожу в темный сад, небо полно звезд, старая груша сладко пахнет, я прижимаюсь к ней, смотрю на почти полную луну и думаю: хоть бы Герман сейчас посмотрел на луну, чтобы наши мысли и чувства встретились!
7. Транспорты
Пришел июнь и с ним – отправка транспортов Аа-f, Аа‐g, Аа-m, Аа-q из Оломоуца и его окрестностей, включая Простеёв, в Терезин.
В доме варили, собирали в дорогу макароны, специи, домашнее сгущенное молоко. Как все евреи, родители обзавелись рюкзаками, сложили в них легкую алюминиевую посуду, немаркое цветное белье, пододеяльники и наволочки. Все шили сами, я научилась строчить на машинке – здорово, мне понравилось, и я нашила мешочки для сахара, макарон и крупы.
Герман с мамой и тетей были в транспорте Аа-g и покинули Простеёв на четыре дня раньше нас. Я пошла прощаться на вокзал. Семья Германа, мои дедушка с бабушкой, Густа с отцом… Отец одной девушки, полуеврей, не был в списке и плакал, расставаясь с ней. Я впервые увидела, как плачет мужчина.
Я попрощалась с Германом. Помню, еле шла с вокзала. Прежде я никогда не испытывала такой боли. Но вскоре, 2 июля 1942 года, мы все вместе с госпожой Вольф оставили дом на улице Садки, 9.
8. Летние каникулы на сборном пункте
В Оломоуце нас собрали в пустой школе, мы сидели, прижавшись друг к другу вплотную, с непривычки это было тяжело.
Детям было поручено чистить картошку; у меня то и дело падал нож из рук, я думала только об одном: где Герман, увижу ли я его в Терезине.
Под утро нас погнали на вокзал. Тяжелая поклажа, эсэсовцы орут. В темных переполненных вагонах мы ехали в Терезин. Меня изводила тоска по Герману. В доске вагона я обнаружила щель, сквозь нее я смотрела на Прагу, на детей, плавающих у берега Влтавы, на женщин в купальниках… Я отважилась даже подойти к перемычке между вагонами и вдохнуть свежий воздух; жандарм заметил, но не прогнал.
В Богушовицах я пристроилась к господину Самету (про него ты помнишь) и плелась за ним до шлойски [(искаж. нем., «шлюз»), место обыска заключенных], которая была в здании бывшей пекарни.
9. Шлойска и Герман
Приход или отправка транспорта происходили в полной темноте. Запрещалось включать свет и подходить к окну. Я скинула с плеч тяжелый рюкзак, села на пол и разрыдалась: к счастью, этого никто не заметил. Принесли суп. Не испытывая ни малейшего стеснения, я встала на раздачу. Помню, один старик поднес вместо миски ночной горшок. Горшок был новый, только что купленный, но все же это был горшок. В шлойске мы привыкали к Терезину. Спали в помещении, набитом людьми, дышали кислой вонью. В смрадной уборной нельзя было запереться. Голод, «шперре», запрет на выход. К счастью, рядом была Рут.
Герман не появлялся. Забыв всякий стыд, я стояла, как постовой, у дверей и высматривала кого-нибудь из Оломоуца, кого-нибудь, кто бы нашел Германа и передал ему, что я здесь и жду его.
На второй или третий день Герман объявился.
«Мауси! Вчера, к сожалению, мне не удалось прийти, поскольку я помогал на кухне, там было полно работы. Без четверти девять я прибежал к воротам, но уже было поздно. Сегодня, если не приду до обеда, то в шесть приду точно. Буду, кажется, работать каменщиком, это лучше, чем тягать мешки с углем».
Вечером мне удалось удрать из шлойски, и мы с Германом пошли к его маме в Магдебургские казармы – об этом прочтешь в его письме.
«12.07.1942. Милая Мауси! Совершенно вылетело из головы поблагодарить тебя за звезду, которую ты мне передала. Что это для меня значит, ты, конечно же, понимаешь. Верну во вторник, в полседьмого. Надеюсь, нам повезет, и, как вчера, мы снова сможем выбраться к нам, но……. в том случае, если твоя мама не будет против».
Я гордо отказалась от картошки, которую мне предложила госпожа Т. (мать Германа). Не за едой пришла.
У выхода из Магдебургских казарм нам показалось, что рядом никого нет, мы сели на ступеньку и стали целоваться. Нас увидела семья Б. из Простеёва. Я чуть сквозь землю от стыда не провалилась.
10. Расселение
Всех распределили по казармам. Мужчин – в судетские, стариков – в отдельный блок, мы с мамой и Карми попали в Q 802; там жили матери с детьми. Взрослых распределили на работы; иногда вместо мамы я ходила раздавать матрацы. Прекрасным летним днем мы шли с Рут на дровяной склад под открытым небом. Он находился за Дрезденскими казармами. На солнце грелись мамы с детишками, эта картина всколыхнула растущее во мне чувство материнства. Я жила двойной жизнью. Днем я выводила большую группу детей на прогулку, играла с ними в разные игры, занималась спортом, а вечером там же мы встречались с Германом. Сидели на бревнах, оглушенные счастьем, – мы снова вместе. И родители поняли наконец, что не в их силах запретить мне свидания с Германом; вечером, во время «геттошпере», мне удавалось на два часа уходить из блока.
Скоро меня направили работать в огород. Герман болел и родители не пускали меня к нему, боялись, что я заражусь. Я страшно по нему тосковала.
«Температура постепенно падает, думаю, еще пару дней, и я уже смогу тебя увидеть. Сама по себе болезнь не столь уж тяжелая, когда мы увидимся, я скажу тебе что-то очень важное. Только тебе… Милая Мауси! Надеюсь, ты получила все мои письма и еще несколько скоро получишь. Сегодня врач сказал, что если улучшения не будет, то через несколько дней меня положат в больницу, днем мне немного легче, а ночью не могу спать. Вчера не спал с полвторого. Если хочешь и можешь – ведь завтра ты свободна, – добеги до моей мамы в Q 209 в четыре часа дня и приходите ко мне».
Как-то вечером я пошла с девочками гулять на «Корсо» (крепостные валы) и оттуда рванула к Герману в судетские казармы. В огромном помещении было около двухсот человек. Через пять минут я летела обратно, чтобы вместе с девочками вернуться в Q 802. Мама была довольна – наконец-то я обзавелась подругами.
В одном письме Герман написал, чтобы я пришла к нему с его мамой. В то время я работала на расфасовке овощей в огороде, и мне удалось кое-что припрятать для мамы Германа. Вместе с ней и моими дарами мы отправились навещать Германа в судетские казармы.
Уходили транспорты. Уехали дядя Эдмунд с семьей, Лици, Рут с родителями, дядя Йозеф и Густа (28.07.1942).
11. Спасительная скарлатина
На наше счастье, Карми заболела скарлатиной, из‐за этого нас не внесли в список. Но получила повестку тетя Германа, и его мама хотела, чтобы они отправились втроем. Не помню уж, как вышло, что мы с Германом и Давидом оказались вместе в большом дворе, или это был сад, у верхнелабских казарм. Я и помыслить не могла, что Герман уедет, я так рыдала, что он пошел к инженеру В., у которого работал; инженер пообещал, что будет держать его при себе, не внесет в списки. Сестра его матери уехала одна.
В свободное от работы время Герман в обмен на хлеб или сахар мастерил из отходов древесины полки. Как-то вечером его мама приготовила пудинг на воде, молока не было. И мы ели из одной миски одной ложкой – здорово! Мне было приятно приходить в гости к его маме в Q 209 и ощущать себя членом семьи. Перед ночным «шпере» Герман провожает меня до Q 802, мы прощаемся в уголке, и я с бьющимся сердцем бегу домой в надежде, что завтра снова его увижу.
12. День блаженства
Ранняя осень 1942 года. Красивый день, солнце сияет в голубом небе. Сегодня мы с Германом не работаем. С утра болтаемся в дрезденских казармах. В длинной очереди из пожилых людей, недавно прибывших из Германии, стоит очень старая женщина с повязкой «слепая». Она держит миску с несколькими кусочками заплесневелого хлеба. Скоро нальют «кофе» – черную, горькую, но горячую жидкость, – это будет ее завтрак.
Мы выходим через громадные казарменные ворота на главную улицу гетто. Я чувствую себя юной, здоровой и абсолютно счастливой. Мы держимся за руки и смеемся. Навстречу идет старый еврей из Германии. «Вы брат и сестра?» – спрашивает. Мы говорим: да… Нет, мы ничего не говорим, идем и хохочем. Потому что любим друг друга, мы счастливы, нам так весело…
Подходим к «Малому бастиону». Упавшие листья уже покрыли землю, но еще видны полоски зеленой травы. Многие парочки вышли на прогулку – вопреки всем напастям нам дарован чудесный день. Но блаженству приходит конец. Откуда ни возьмись эсэсовец в черном мундире и блестящих сапогах. «Аус, аус! Вон отсюда, вон!» – орет он на нас, и мы возвращаемся на переполненные улицы гетто.
Прошло так много лет, но я ничего не забыла. Иногда думаешь: зачем все это помнить? Например, у него была маленькая щербинка на лбу… Зачем это помнить? Лучше забыть. Но как забыть?!
13. Прощание
Октябрьские транспорты увозили из Терезина стариков. Герман был единственным сыном, поздним ребенком. Мать родила его в 40 лет, значит, в Терезине ей было 65, и она попала в списки. Транспорт Bx. Герман записался сопровождать маму. Ничего не поделаешь. В наш последний вечер Герман просил меня не плакать, пора было складывать вещи и идти в шлойску. Мама взяла консервы и пошла со мной попрощаться с Германом и его матерью Дорой. Мы с Германом поклялись, что будем ждать друг друга, и он мне дал адрес, по которому я найду его после войны. Я помню его наизусть: «Берлин, Вильмерсдорф, Арвейлерштрассе, 3».
«Наимилейшая Мауси! Пишу тебе прямо перед отходом в шлойску, т. к. сейчас около 12 ночи. К сожалению, это последние строки в Терезине, но я твердо верю, что мы еще встретимся. Этой мысли я и держусь, она внушает мне силу и отвагу перенести все это вместе с мамой. Тут были всякие несуразности, в работе или еще в чем-то, но и это приходилось преодолевать. Одно счастье – я постоянно видел тебя… P. S. Бабушке целую ручки. В десять часов мы принесли чемоданы в шлойску, и я должен…… идти в канцелярию, в Судеты. Теперь уже окончательно и бесповоротно иду в шлойску. Уведомляю… в полдевятого».
«Тем, кто не едет, немедленно покинуть шлойску!»
Возвращаюсь, убитая горем, забиваюсь в угол нашей Q 802 и вдруг вскакиваю, выбегаю вон, пробираюсь в первые ряды к заградительной веревке, и как раз в этот момент около меня, прямо перед моими глазами, проходит Герман. В пальто, с рюкзаком на спине, в руке – палка, на ней висит чемодан (его изобретение), я вижу его, но он меня не видит… Письмо, написанное им уже в вагоне, перед отправкой, передал мне потом Турек Шрейбер.
«Наимилейшая Мауси! В четверть второго мы благополучно добрались до вокзала, у нас хорошее место у окна. Потерялись три наших чемодана, мы уже в вагоне, все говорят, что получим потом. Места много. Уже шесть вечера, и все еще… работает. Каждому выдадут паштет, немного сахара, соль, 60 граммов маргарина и полкило хлеба. Воду тоже приносят. Когда мы шли из Устецкой… оставили там… и нам это принесли. Куда поедем – не знаю, думаю, в сторону Остравы. Это далеко, но мои мысли будут постоянно со всеми вами. Спасибо тебе и твоей маме за помощь, надеюсь, вы будете избавлены от подобного путешествия. Мы в третьем особом вагоне, Шомодиевы – в товарном. Пока неизвестно, когда тронемся в путь, может, этой ночью. До действительно скорого свидания. Г.»
Я думала, что было бы, если бы я бросилась за ним, пошла бы с ним вместе, вот так, в чем была… Что было бы? Не знаю…
14. Письмо в никуда
Я слегла с высокой температурой. В тот день, когда я смогла подняться, уходил транспорт By. Я написала Герману письмо, заклеила его аккуратно и пошла к Зденке Блейхферд в шлойску. Зденка согласилась передать письмо Герману. В 1975 году я прочла в книге «Город за колючей проволокой», что Вх ушел в Треблинку, а Ву – в Освенцим. Выходит, мое письмо попало в Освенцим.
Через три дня Германа не стало.
Кино
Вскоре ко мне обратился режиссер документального кино, который искал интересный сюжет. Ничтоже сумняшеся я дала ему эту повесть.
Режиссер загорелся. К моему удивлению, и Мауд согласилась. А как же Шимон?
– Он болен, ему не до этого.
– Ты готова ехать в Простеёв, в Терезин, в Треблинку, в Освенцим, в Берлин?
– А в Берлин зачем?
– По адресу, который оставил тебе Герман.
– Поеду. Шимон отпустит. Фильм мы ему покажем. Одобрит – значит, все в порядке.
***
Что бы ни происходило во время съемок – а происходило много чего, – Мауд была спокойна. Из-за монитора, не указанного в таможенной декларации, нас не пропустили из Чехословакии в Польшу, и мы до поздней ночи простояли на границе. Потеряв всякое терпение, я вышла из машины и направилась в отдел таможенного контроля, но тут на меня набросился пограничник с пистолетом. «Ты перешла нейтральную полосу», – объяснил мне продюсер, выбежавший из машины и заслонивший меня от дула.
Мауд дорожные заминки не волновали. «Освенцим от нас никуда не уйдет, – утешала она меня, поправляя чубчик перед зеркальцем, – доедем». Вот был бы кадр, думала я, но чех-оператор дремал. Он подчинялся режиссеру, а тот – заранее написанному сценарию, в котором случайностям не было места.
В результате нас отправили в пограничный город на чешской стороне, там мы должны были получить разрешение на вывоз монитора, на что ушло несколько часов. История, как нас не пускают в Освенцим, не была заснята, хотя она прекрасно смонтировалась бы с тем, как мы туда попали, довольные, что попали не ночью, а после полудня, самое лучшее для съемок время. Оператору даже удалось заснять момент, не запланированный режиссером, – в груде чемоданов Мауд заметила чемодан той самой Зденки Блейхферд, которой передала письмо для Германа, – и закричала в голос.
***
В Простеёве в доме Мауд теперь был банк – и это тянуло на вестерн. Под видом съемок документального фильма три гангстера – режиссер, оператор и продюсер – привозят тихую Мауси в дом, где она жила до Терезина. Расспрашивая старушку в бабушкиной косынке обо всех несчастьях, которые ей пришлось пережить, они аккуратненько подводят ее к вопросу о том, где замурованы фамильные ценности. Но наша старушка не дура, на самом деле это она использует съемочную группу для того, чтобы проникнуть в здание банка и извлечь из тайника мешок с золотом…
Вместо этого Мауд с белым домотканым полотенцем в руках стоит у окна, поджидая, когда вернется Герман. На часах 19:45.
Мауд отрабатывала роль. То, что она написала по-английски, режиссер попросил говорить по-чешски, сугубо для аутентичности, и постоянно спрашивал меня, то ли и все ли она сказала. То и все.
***
Мэр города Простеёва дал в нашу честь прием, в котором участвовало минимум десять важнейших чиновников, и все они перепились. «Госпожа Макарова, не желаете вертолет?» – спросил меня один из них. Я перевела вопрос режиссеру. «Если он не шутит, то да!»
Назавтра оператор с больной головой и режиссер со здоровой – он не пил и не ел, соблюдая кашрут, – снимали Простеёв с высоты птичьего полета. После того как Мауд проехалась по центральной улице на велосипеде – этот кадр вошел в фильм, и он действительно прекрасный, она там прямо как девчонка, – ей захотелось и на вертолете полетать, но режиссер отказал: «Мы должны вас беречь».
***
В Терезине был кошерный ресторан, где режиссер наконец мог пообедать и выпить вина, после чего потерял свою записную книжку со всеми адресами и телефонами, – как он найдет друзей, у которых собирался остаться в Берлине после съемок? Каким-то чудом я обнаружила пропажу под ковром из опавших кленовых листьев. Мауд это потрясло, и она попросила найти в ее гостиничном номере третью пару очков. Нашла. Все, что не относилось к съемкам, забавляло.
В Берлине нам предстояло найти дом, в котором Герман назначил Мауд свидание после войны. То есть на карте дом уже был найден, осталось до него доехать. У подъезда было много кнопок и имен. Мауд долго изучала их, потом ткнула в какую-то кнопку, и раздался голос.
Реакцию Мауд трудно было предсказать заранее, и режиссер волновался. Он рассчитывал дать эту сцену в финале.
Выдержав паузу, Мауд пожала плечами и пошла к машине.
Неоднозначно.
Переснять?
Мауд отказалась, впервые.
И мы поехали обратно, уже без режиссера, в Прагу.
Всю дорогу до чешской границы Мауд блаженно спала на заднем сиденье. Я попросила оператора снять ее, он согласился.
Это и стало последним кадром фильма.
Пуленепробиваемые стекла
Шимон сдавал, режиссер спешил с монтажом. Наконец исхудавшего Шимона доставили в студию. Мауд сидела рядом с ним и 45 минут держала его за руку. Она впервые видела себя в кино.
Шимон недвижно смотрел на экран. Когда фильм закончился, он слово в слово повторил вопрос, который Мауд сама себе задала в фильме: «Что было бы, если бы я бросилась за ним, пошла бы с ним вместе, вот так, в чем была?» – и ответил: «Тебя бы не было. Я бы встретил другую женщину. Возможно, другая женщина не стала бы ничего от меня скрывать. И у нас с ней не родилась бы дочка, которая наложила на себя руки. А фильм нормальный, думаю, он тронет зрительские сердца».
***
После смерти Шимона Мауд раздавала вещи. Сереже достались свитера. Один из них, серый, хранится на Сережиной полке. И выкинуть не могу, и отдать некому. Что-то вроде истории со шляпой из чемодана.
К Мауд зачастили иностранные гости – фильм сделал свое дело. В Германии о ней вышла книга. И все-таки что-то не произошло, что-то важное не случилось.
Что же?
Она не написала свою книгу. В ней должны быть не только те, кого мы сдали в Зал памяти, но и Шимон, и Герман, и Яэль, и многие другие, о ком она обязана рассказать.
В течение года я получала от Мауд разные истории с непременным моралите в финале. Еврейская община Простеёва пообещала издать книгу, так что Мауд писала по-чешски.
В то время, когда она сочла, что все готово, я работала в Лос-Анджелесе над новой обширной экспозицией Фридл. «Отправь в Простеёв как есть, пусть перепечатают и соберут хотя бы по темам, а я вернусь, и мы все сделаем», – предложила я ей. Через полгода я села за ее компьютер с чешской клавиатурой, и мы довели дело до ума. Единственная моя придирка относилась к названию: «Что не сгорает в огне». Так называлась и английская версия фильма о Мауд. Куда лучше была ивритская: «Встретимся». Но Мауд огненный пафос не коробил, и я сдалась.
«Лена, без твоего таланта, без твоего желания помочь эта книга никогда бы не увидела свет. С любовью и благодарностью. Мауд», – написала она ровненьким почерком по-чешски.
– Приписать на английском и иврите? Или подождем, когда переведут?
– Подождем.
Это желание Мауд тоже исполнилось.
***
Осенью 1999 года венский реставратор раскрыл пакетики, разложил их содержимое на специальной японской бумаге, укрепил лепестки и стебельки, зафиксировал бумагу, в которой хранились цветы.
Помещенные между пуленепробиваемыми стеклами, они долго путешествовали по свету вместе с выставкой Фридл. На бирке значилось: «Цветы, подаренные Мауд Штекльмахер (1928 г. р.) Германом Тандлером (1917–1942) в 1941–42 гг. в городе Простеёве».
Девяностолетие
В марте 2018 года Мауд стукнуло 90. Для своих лет выглядит она прекрасно, правда, одна из дому не выходит, только с филиппинкой, которую, вопреки желанию, приставили к Мауд ее разумные дети. Но тут она сама виновата. Не была такой хорошей матерью, как ее мама, и, уж конечно, никогда не была такой хорошей бабушкой, как ее бабушка. Внуков она любит, в правнуках души не чает, но что она им может дать, если они даже суп в телефоне варят. Лук класть? Щелк-щелк, лук там.
– Умру, и все окажется на помойке, – сказала Мауд, отпирая шкаф, куда перекочевали вещи из сейфа. – Думала про Яд Вашем, но, скажу тебе по правде, хоть мне и очень стыдно, нет у меня доверия к Израилю. Здесь может произойти что угодно.