Текст книги "В начале было детство"
Автор книги: Елена Макарова
Жанры:
Психология
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Всему свое время
Недавно ко мне на занятия привезли двухлетнего малыша в прогулочной коляске.
«У ребенка уникальные способности, – сообщил отец мальчика – Повышенный интерес ко всему, что мнется. Из теста лепит часами. Кроме того, плавает с младенчества, умеет считать, знает все буквы, запросто сидит в позе лотоса. Жаль, нет коврика, а то бы мы показали, да, Алешенька?»
Алеша, пристегнутый ремнем к коляске, заплакал.
– Это от застенчивости, – утешил меня папа, – все-таки новое общество. Ну, сын, будем выгружаться? – папа извлек Алешу из коляски, прибавив, что обратить особое внимание на лепку ему присоветовал гениальный экстрасенс.
С Алешей на руках папа устроился за нашим столом и теперь ждал задания. Алеша зевал – дело было в полдень, – куксился, тер глаза кулаками.
Мы же с детьми предавались фантазиям: что было бы, если бы мы сейчас заснули, как принцесса Шиповничек, и пробудились через сто лет. Беседа была прологом к работе – к лепке «сонного», застывшего, и пробудившегося, подвижного.
Оказывается, дети как само собой разумеющееся воспринимают «уснувшее царство». Раз Шиповничек, уколовшись о веретено, заснула, заснуло разом все вокруг. Для нас – это условность вымысла, для детей – сущая реальность. Покидая дом, где только что было шумно, весело, они не могут вообразить, что с их уходом там все продолжается. Ушли – и все прекратилось вмиг.
Мы «заводились», «раскручивались», впадая с детьми то в столетний сон, то в быстрое, радостное пробуждение. Пробуждаясь, дети порхали, как птички, ржали, как кони из царского стойла.
Папа стоически переждал прелюдию.
Первое задание было таким: вылепить камень заснувший и камень проснувшийся. Ибо в скульптуре динамика формы не механическое движение. Скажем, человек в позе идущего – это еще не идущий человек. Вспомним «Идущего» Родена. Одноногий торс, где движение передано не переставлением ног, а наклоном торса, соотношением «несущих» масс. Разумеется, я не жду от детей чисто пластических решений. Но оригинальных – жду.
Отец Алеши настаивал на том, чтобы Алеша лепил камень. Простой камень – элементарно! Но Алеша лепить не желал.
Чтобы чем-то занять ребенка, я дала ему коробку с пуговицами. Алеша увлекся игрой. Сначала сортировал пуговицы по величине и цвету, потом запутался в разрядах, сгреб все пуговицы и к моему изумлению, нашел оптимальный способ сортировки: пуговицы с двумя дырочками откладывал в одну сторону, с четырьмя в другую. Действительно, незаурядный мальчик.
Свое мнение я высказала папе. Тот усмехнулся:
– Чепуха! Сортировка пуговиц – пустое занятие для человека, который умеет считать, читать и плавать. Вы знаете, что из пятнадцати миллиардов мозговых клеток у нас задействовано от силы пятнадцать процентов? Не приходит ли вам, педагогу, на ум такая мысль: надо с младенчества развивать этот огромный потенциал! – Алешин папа горел идеей, тогда как его сын уже задремывал, чмокая губами. – Потом будет поздно, поздно, понимаете?! Зачем им вся эта игра в бирюльки? Их надо нагружать. Ваша деятельность этому никак не способствует.
С этими словами Алешин папа пересадил сонного мальчика прогулочную коляску, и они уехали, оставив меня размышлять.
Если в человеке 90 % воды, никто не станет сокращать ее со держание в клетках с целью уплотнения материи, хотелось возразить вдогонку. Природа позаботилась, чтобы человек разумно тратил свои интеллектуальные недра, значит, есть резон?
Мы не умнее древних. Не первые жители Земли. Никто не по? считывал извилины Сократа и Эсхила. Неужели их гениальность та уж определялась количеством задействованных мозговых клеток А как тогда быть с иррациональной природой творчества, с интуицией и прозрениями? Неужели все это «от ума»?
За нашей спиной – опыт тысячелетий. Пора повернуться к нем лицом. Познать законы. Вот один из них – про своевременность всего сущего:
«Всему свое время, и время всякой вещи под небом:
время рождаться, и время умирать;
время насаждать, и время вырывать посаженное;
время убивать, и время врачевать;
время разрушать, и время строить;
время плакать, и время смеяться;
время сетовать, и время плясать;
время разбрасывать камни, и время собирать камни;
время обнимать, и время уклоняться от объятий;
время искать, и время терять;
время сберегать, и время бросать;
время раздирать, и время сшивать;
время молчать, и время говорить;
время любить, и время ненавидеть;
время войне, и время миру».
Время как философская субстанция нами утилизируется. Оно – стрелочник режима дня, и не более того. С личным временем ребенка мы не в состоянии считаться.
Поздно, а сын все рисует. Ему будет трудно встать утром. Так думаем мы. И велим ему оставить рисунок, завершить его завтра, после школы. В результате послушный сын лег спать вовремя. Назавтра принялся дорисовывать и все испортил. Мы проявили неделикатность, он повиновался, а рисунок разорвал на кусочки и выкинул в мусорное ведро. Мы посягнули на личное время сына, практически мы обокрали его.
Взрослая жизнь – гонка. Мы вовлекаем в нее детей. А они, в свою очередь, будут делать то же самое со своими детьми. Не произрастает ли из этого сонм несущихся по жизни верхоглядов? Неизлечимых неврастеников?
Дисциплинированные, «режимные» люди, как правило, лишаются необходимой для развития личности функции – созерцательной. В европейском человеке побеждает деятельность. Только Восток еще как-то сопротивляется, еще способен к созерцанию.
И дети. Дети – созерцатели и деятели одновременно. Они везде одинаковы – и на Западе, и на Востоке. Они умеют вглядываться в мир. Время для них еще не дискретно. А «сладчайший миг свободы» бесконечен.
Панегирик Борису Никитичу
Борис Никитич влетает в школу, на ходу стягивает с плеча пудовую сумку. Худой, взмыленный, спешащий, он увлечен самой жизнью, не собой и не своим местом в ней, а жизнью как событием, чудом, выпавшим на его долю.
«Я болела и все мечтала о Борисе Никитиче. А когда пришла в класс, он взял меня на руки и говорит: «Аля, где же ты была? Я так по тебе соскучился, все ночи не спал, думал, когда придет Аля». Потом он поставил меня на стол, прямо ногами, и говорит: «Выступает заслуженная артистка республики Аля Зарецкая!» Я выступила, потом он других стал также ставить, играет, а они поют. А слова забыли. Зря он их всех на стол ставил, они же тяжелые, всех подымать, и слов не знают. У него еще рука в так белой обмоталке, поломанная, он поломанной рукой играет, и еще всех на стол ставил».
Аля рассказывала мне это взахлеб, ее агатовые глаза сияли, а при имени Борис Никитич из них сыпались искры. Может, это ее первая любовь к человеку как таковому, не к маме, папе, бабушке, дедушке, – а к человеку, который скучал по ней, все думал о ней и с поломанной рукой играл, да еще и поднимал тяжелыхы девочек на стол, хоть они и слов песни не знают.
После занятий Борис Никитич показывает детям диафильм. Читает за персонажей разными голосами, не пережимая и не фальшивя. А на руках у него чья-то маленькая сестренка. Угнездилась, как птица.
Борис Никитич нагибается перевести кадр, он управляется с фильмом, и с чтением текста, и кажется, что весьма упитанна девочка вовсе ему не в тягость.
Кончен фильм, «хорошие победили плохих». Включен свет, мама девочки спрашивает:
– Она вам не мешала?
– Кто? – не понимает.
– Дочка.
– А, нет, мы с ней показывали кино, – и Борис Никитич возвращает малышку матери.
Вот он стоит на сцене, перед хором. В костюме, белой рубашке, при галстуке.
Это – торжественный момент. И дети торжественны.
Он объявляет громко, кто мы такие и что будем петь. Наступает тишина – враз умолкают шестьдесят детей. Никто на них не шикает, никто не взывает к порядку. Казалось бы, при свободе, которая царит на уроках, не принудить их стоять по стойке «смирно».
А он и не принуждает – детям передается его спокойствие, его собранность: мы артисты, мы собранны, мы будем выступать.
После концерта Борис Никитич прибегает в мой класс:
– Быстрей, мажь мне щеки помадой и губы, ну что это за помада у тебя, нужна яркая, так, – оглядывает он реквизит. – Вот эту шляпу давай, парик, фартук. Ну как я тебе?
Дети уже сидят за накрытыми столами – об этом позаботилась дирекция клуба. Борис Никитич – Официантка. К бурному восторгу детей он превратился в тетю, в фартуке, при парике, шляпе и румяных щеках.
Помню недоуменный взгляд родителей, мало кто из них смеялся: видимо, сочли эту забавную метаморфозу уроном учительскому авторитету. Но они ошибаются: дети обожают того, кто может быть одновременно строгим и веселым, серьезным и смешливым, но всегда, всегда – добрым.
Доброта атмосферна, как дыхание. Доброго человека дети| неизменно будут любить, в каком бы обличье он к ним ни явился…'
Надземелье
«Елена Рыгорывна, а давайте еще раз когда-нибудь слепим лес и зверей там всяких». Пока дети лепили, пухленькая курчавая Ирина, прикусив от старания пунцовую губу, выводила печатные буквы. Оставив на столе послание, она выбежала из класса вместе с ребятами.
Вторая группа уже занимала места за столом, а я никак не могла вспомнить, что же за лес мы тогда лепили. Столько лесов «выращено» за десять лет, а нужно вспомнить именно тот, о котором мечтала Ира. Если это было в начале года, то скорее всего – лес кленовых листьев, где каждый лист-дерево украшен лепниной. Посмотришь на изображение – и скажешь: это дерево змеиное, если вылеплены на нем змейки; это – шаровое, если на нем шары, это – машинное, если на нем машины.
А может, это был зимний лес, еловый: деревья – еловые лапы, на них ватный снег, на фанере – тоже вата сугробами, сверху присыпанная конфетти, как будто бы снег искрится, гном с мешками подарков, лисы, белки.
Или весенний лес из голых прутьев, с почками из пластилина и пуговиц, из круглых бус, а птичьи гнезда – из яичных скорлупок.
Но сейчас за столом другие дети, те, что не просили меня лепить лес. Что будем делать? А вот что: раздаю бумагу, ножницы, фломастеры, на стол водружаю маленький столик.
– Это у нас подземелье – то, что под маленьким столиком,
– А это – надземелье, – показывают на крышку столика.
– Лесное надземелье, – продолжаю, – значит, рисуем всё, что бывает в лесу.
– Деревья, кусты, цветы, – перечисляют вслух. Дети уже в работе – достаточно минуты, чтобы оказаться в лесу, которого еще нет, ни признака леса, скорее, антипризнак – маленький столик на большом столе. Но обозначено игровое пространство, и оно осваивается на глазах. Уже нарисовано и кое-как, с трудом, вырезано первое дерево – береза. Прикрепляю ее к столику пластилином. Вот – птица, приклеиваю ее к березе (пластилин тяжелый, лучше пользоваться клеем). И возникают грибы, цветы, обязательная красавица – этакая брунгильда с соской вместо ожерелья на груди. Создательница брунгильды любит своего младшего брата, тот сосет соску, значит, соска – особый знак.
Дети рисуют взахлеб, вырезать им уже некогда, да и я едва управляюсь, вырезаю абы как, лишь бы успеть. Нет, такого леса точно еще не было – совершенно таинственный, многоярусный, на возвышении. Цветы выше деревьев, брунгильда выше цветов – в такой несоразмерности есть особая прелесть, прелесть неранжированного пространства. Театр леса.
– А я сделаю всю природу – заявляет Анечка-крошечка.
Банты больше головы, круглые хитрые глазки. Аня – максималистка, подавай ей всех людей, всю природу! Что же – на кусочке картона умещает «всю природу», как и было заявлено: цветы, грибы, деревья, зайцы сбиты в кучу, не понять где заячье ухо, где ствол дерева. Анин «венец творенья» прикрепляю к древку и ставлю перед лесом.
– Вот вам птица-разнокрылица пожалуйста! – Анечка протягивает мне разнокрылицу – ракушки разной величины прилеплены к пластилиновому туловищу.
Что прежде – идея или воплощение? Для Ани процесс нерасчленен: взгляд упал на ракушки, ракушки-крылья, но они разные, а крылья у птицы одинаковые. Ну и что? Пусть тогда будет разнокрылица.
Аня задала тон, постепенно все переходят от рисования к лепке. Птица оказывается первым жителем подземелья. В подземелье, конечно же, и пираты, и страшилы, и драконы. Чтобы все они не выбрались оттуда, между ножек столика натягиваем гофрированную бумагу, оставляя место только для входа. А вдуматься: верно-то как!
Надземелье – воздушное, рисованное, подземелье – земляное, тяжелое, пластилиновое. Было ли замыслено разнофактурное пространство? Нет. Нас вывела на него интуиция Анечки-крошки. Она задала тон, как джазовый пианист, увлекающий за собой оркестр. Именно так родился и наш лес с подземельем. Тему задала Ирочка (сейчас она на уроке музыки), Аня – тон. А вместе – вышел концерт для леса с подземельем. Мы сыграли его в десять рук на одном дыхании.
В трудные минуты я достаю из сумки Ирочкину записку с поистершимися буквами. Если все рухнет – а предчувствие, что и эту студию, как предыдущую, кто-то разрушит, не покидает меня, – то утешением останется девочка, которая всегда захочет вместе со мной
ЕЩЁ РАЗ КОГДА-НИБУДЬ ВЫЛЕПИТЬ ЛЕС И ВСЯКИХ-ТАМ-ЗВЕРЕЙ
Ничья
вздыхает Виталик. – А то, что это был не простой человек.
– А какой же?
Навстречу мне, из глубины коридора Русаковской больницы, движется маленькое существо, ребенок-лягушонок. Над верхней губой – свежие швы, ноги враскоряку. На вид – годика два, не больше.
К счастью, вместе с пластилином, воском и фломастером (я иду заниматься с Темой, о нем – речь впереди) у меня с собой мишка и заяц, игрушки дочери. Я достаю их из сумки, девочка (этим существом была девочка) выхватывает у меня потрепанных зверюшек, бежит, ковыляя, в угол, устраивается с добычей так, чтобы никто не смог отобрать ее. Так собаки уносят кость в укромный угол.
Только мы с Темой принялись лепить, дверь в палату открывается. Санитарка вводит девочку с игрушками. Спрашивает строго:
– Какая это тетя подарила?
Малышка тычет в меня пальцем, мычит. В глазах – страх: сейчас, сейчас отберут зайца с мишкой.
– Я ей подарила.
– Ну ладно, иди. А то, знаете, она все тащит, – оправдывается санитарка.
Девочка спасена. Опять устроилась в том углу, в коридоре, протяжно скулит, видно, беседует со своими друзьями, рассказывает им, какого только что натерпелась страху.
Эта девочка – ничья. Она – отказная. Так объяснил врач. В «Русаковке» ей прооперировали заячью губу, теперь переведут в Филатовскую – вправлять врожденный вывих бедра.
Девочка сидит на корточках, смотрит на меня из-под руки. Так на птичьем рынке смотрят звери на людей – щенки, котята, старые псы, покорно занявшие место в собачьем ряду. Эту девочку никто не избалует, так и пойдет по жизни – ничья, неизвестно по чьей прихоти оказавшаяся на свете. А где-то живут ее родители. Родители ничьего ребенка[1]1
[1] «Беспокою вас по поводу ничейной девочки из 5 номера «Работницы». Помогите узнать ее фамилию, я хочу навещать ее в больнице, извините за нескладность». Такое письмо получила я от Полины Макаровны Калмыковой. Я позвонила ей, объяснила, что, пока этот рассказик опубликовали, девочки и след простыл. Год прошел с того дня, а то и с лишком. Спасибо доброй душе, Полине Макаровне, приемщице в прачечной, с сотни оклада она готова на десятку в месяц покупать дитю фруктов, ездить к ней, ничьей. Она-то готова, да вот малышки не сыскать!.. «Горе-то какое, – вздыхает в трубку Полина Макаровна, – если еще кто такой обнаружится, скажите, хоть чем помогу».
[Закрыть].
«Когда подступает отчаяние…»
Сокровенные воспоминания: «А вы помните, как я сидела у вас на коленях и лепила яблоко?!» Наде девять лет. Она живет у нас в семье, вместе со своей мамой. Маленькая, плотненькая, смуглая, с горящими черными глазами, эта девочка уже хлебнула горя – на ее коротком веку были и побои, и интернаты, и больницы. Она научилась ценить малое добро и никогда его не забывает: «А вы помните мы с мамой к вам пришли и вы подарили мне утенка». Нет, не помню ни слепленного яблока, ни утенка.
Как-то мы ехали в машине, ее затошнило. «Ты пой, и тебя не будет тошнить», – посоветовала я ей. И она покорно запела. Это было вдохновенное пение, хотя пела она какую-то дурацкую песню, но пела ее, как псалом, тихонько, хоть и брала высоко, да не было ни одного фальшивого звука. Это было молитвенное пение, а ведь ее тошнило!
Когда они поселились у нас, ее мама говорила: «Надя не умеет ни лепить, ни рисовать». Но не прошло и недели, как Надя вместе с детьми стала прекрасно лепить и рисовать. Иначе и быть не могло.
Почему я сейчас пишу о ней? Потому что скучаю. Мы с детьми – на даче, а она болеет у нас дома. И о чем бы ни думала, все время возвращаюсь мыслями к ней. Вижу, как сидит она в постели, бледненькая, с высокой температурой, и говорит: «Мне уже лучше». И улыбается какой-то удивительной улыбкой – улыбка-вспышка, на все лицо, белые зубы открыты, рот до ушей, и снова серьезный, задумчивый взгляд. Вдруг ее отдадут на продленку – не вечно же она будет жить с нами, а у нее и так ступор[2]2
Stupor (лат.) оцепенение
[Закрыть] от школы: она плачет над правилами, не понимает, почему то, что в скобках, надо складывать и умножать в первую очередь. Это – эмоциональный ступор. Ее жизнь перенасыщена переменами, она только что немного отдышалась – куда она попадет снова? Будет ли ее кто-нибудь понимать, кроме мамы?
Не все дети вызывают щемящее чувство. Но многие. Да всем не поможешь…
Сейчас поздно. Спят, наверное, дети в Русаковской больнице, спит Тема, мальчик без роду, без племени. Во сне он тяжело дышит, с хрипом и стоном.
Тетя Лена, а почему я люблю уходить из больницы, а возвращаться в нее не люблю?
Мы идем с ним в парк Сокольники, нам разрешила медицина. На нем короткие драные брюки и большие черные ботинки. Он рассказывает, что в санатории летом мальчишки «крутили любовь», а он нет. Он бегал наперегонки и выпускал стенную газету, Такой вот странный олигофрен!
Там же, в другом конце коридора, спит моя лягушечка. Отказная. Наверное, она так и спит, прижав к себе мишку с зайцем.
Мокрые от детских слез подушки – укор нашему взрослому миру, миру, где существует ничья девочка, отволакивающая игрушки в угол, как собака кость.
Какая разница между дождем и снегом?
Рядовая французская акушерка как-то заметила: если роженице заведомо отказавшейся от ребенка, тотчас после родов принести малыша, приложить к материнскому лону – уйдет мать из роддома со своим чадом. Не достанет у нее сил отречься от плоти своей.
Ни ребенка-лягушонка, ни Тему не приложили к материнскому лону. Но на Тему вышел спрос– его усыновили в два года. А в пять лет вернули в детский дом со следами тяжелых побоев. Так он в самом «чувствительном» периоде детства дважды остался без родителей.
Забитый Тема отставал в учебе. В первом классе комиссия 6-го московского психдиспансера актировала его как олигофрена с психопатическими реакциями. Так Тема попал в детский дом для умственно отсталых детей.
Я бы не узнала, что существует на свете Тема Тимофеев, когда б не Ольга Николаевна – врач-реаниматор Русаковской больницы. Находят друг друга люди, которых заботят судьбы детей. Когда-то она спасла от смерти дочь моей соседки. Тогда девочке срочно нужны были лекарства, мы их раздобыли. Оказалось, что тринадцатилетнему Теме Тимофееву понадобились те же антибиотики, и Ольга Николаевна обратилась к нам за помощью. Она сказала: «Мальчик детдомовский, надежд мало, но если получится…»
Получилось. Двадцать один день Тема был подключен к аппарату искусственного дыхания. Разумеется, теперь его судьба стала мне небезразлична. Но Ольга Николаевна не обнадеживала.
«Всё делаем», – отвечала она сухо. В том, что Ольга Николаевна «всё делает», сомнений не было. Она и дочь моей соседки спасла, будучи сама в предынфарктном состоянии. Переливала свою кровь напрямую, приходила в больницу по воскресеньям. Простой, неостепененный, ничем не прославленный доктор.
Тема выжил. Как только он задышал сам – попросил порисовать. Тогда-то Ольга Николаевна и заметила: больно уж хорошо рисует для олигофрена. И насчет психопатических реакций усомнилась: дети после такого испытания еще долго апатичны, депрессивны, а этот – в полном порядке.
Ольга Николаевна попросила меня приехать и посмотреть рисунки Темы.
Не было больше забот у врача-реаниматора! Тема поправлялся. Его перевели в 1-ю хирургию. Здесь его лечила Людмила Витальевна, из тех же неприметных докториц, чья любовь и забота спасли и отогрели не одного «безнадежного ребенка. Пока Теме везло.
Тема сразу мне понравился. Нескладный подросток, с грустными серыми глазами и неулыбчивым ртом. Но нет во взгляде ни недоверия к людям, ни малейшего признака ожесточения. Он сам показал мне рисунки, всяких «Ну, погоди!» и «Бременских музыкантов», перерисованных с пластиночных конвертов. Раскрашенных иначе, и с завидным вкусом.
– А ты сам что-нибудь можешь нарисовать?
– Нет. Мы по трафарету обводили. Потом раскрашивали.
Тема принялся за лепку. Чтобы не смущать его, я тоже пристроилась лепить. Тема действовал уверенно, как опытный мастер. На моих глазах вылепливалась настоящая рысь, рысь, крадущаяся за добычей: морда вытянута, уши торчком, она как бы идет и одновременно пластается, скрываясь от добычи.
Набежали ребята из других палат. Тема оделил каждого пластилином. Все с увлечением лепили, но Тёмины работы выделялись – пластичностью и верностью натуре. Натуре, с которой познакомился по телевизору. Тема остался доволен своей рысью. Решил подарить ее Ольге Николаевне. Спросил, пускают ли меня в реанимацию. Я пообещала передать Ольге Николаевне рысь. Тема призадумался: «А Людмиле Витальевне?»
Я предложила слепить из пластилина вазу с цветами.
– А как?
Значит, как лепить рысь, он знал. А перед пластилиновыми цветами – растерялся. Потому что дано задание. А перед любым заданием умственно неполноценным детям все разжевывают часами.
– Придумай. Ваза – это сосуд. В него наливают воду… Тема моментально вылепил вазу, пришел черед цветов. Их он тоже видел только по телевизору и на картинках. За исключением полевых. Те – видел когда-то, не помнит уже когда, на каком то поле.
Букет вышел знатный. На том и расстались. Страшно был перегружать Тему – он еще был очень слаб, кашлял, тер спину – болели пролежни.
С того дня я стала приходить к Теме. Мы подружились.
А. Л. Венгер, известный детский психолог, в своем заключении написал, что Тема абсолютно нормален, но педагогически запущен. Дальнейшее пребывание в интернате для умственно отсталых детей Теме противопоказано, поскольку будет усугублять педагогическую запущенность.
Тему нужно перевести в интернат для нормальных детей. Ольга Николаевна обратилась к директору такого интерната с просьбой посмотреть Тему. Тот, пообщавшись с мальчиком час, сказал однозначно: беру. С учебой подтянем. Будем выпрямлять его судьбу. Мы радовались: повезло Теме – попал в добрые руки, но… у нас чью-то судьбу «выпрямить» непросто.
Директриса интерната для умственно отсталых детей позвонила главному врачу Русаковской больницы, сказала, что не потерпит самоуправства и подаст в суд… на больницу. Больница, разумеется, не испугалась: подавать в суд на тех, кто спас жизнь ребенку, – это по крайней мере смешно. Но директриса и не думала смешить. Она поставила условие: Тема должен быть проведен через ту же комиссию 6-го психдиспансера, и, если данная комиссия снимет диагноз, тогда пожалуйста – хоть в академию наук! А если уж вы такие добренькие, то и Катю Умнову заберите – вот уж действительно девочка нормальная, не то что Тёма. Он и с детьми-то не умеет общаться, быстро замыкается.
Разве? Почему же тогда с ребятами в палате он живет душа в душу?
– Ишь, гуманисты! А знаете ли вы, что у нас, в специнтернате, можно человека держать до восемнадцати лет, к тому же наших обеспечивают жилплощадью и освобождают от армии.
Все ясно. Значит, лучше, удобнее жить дебилом, чем нормальным человеком. Тогда чего же мы медлим, пойдем на комиссию в психдиспансер, нас определят в дебилы и дадут, наконец, квартиры?
Но Тема-то нормальный парень! Что правда, то правда – он быстро замыкается. Я сама была этому свидетелем.
К нему пришла учительница (долго болеющие дети охвачены у нас школой). Задала задачу, а сама уткнулась в журнал. Тема не хотел решать задачу. Он мечтал скорее отделаться от математики и идти лепить. Но учительница поставила условие: «Пока те сделаешь – не отпущу». «Очень он ленив думать», – объяснила она мне, на мгновение оторвавшись от журнала. На меня из-под очков смотрели равнодушные, холодные глаза.
Тема низко склонился над тетрадью, водил ручкой, калякал, потом просто лег головой на стол.
– И вы хотите перевести его на нормальное обучение, – вздохнула учительница. – Давай решай, что тебе говорят! – перемена тона была разительной.
– Не буду я ничего решать! – Тема швырнул тетрадь и пошел в палату. Он долго молчал. Лепил кошку и молчал. И вдруг сказал:
– Лучше найдите мне мою маму. Меня отец бил, а мама пальцем не тронула.
Лучше… Лучше бы я не приходила к нему с книгами, яблоками и воском, а нашла бы ему маму. Взять бы его к себе! Но всех-то не возьмешь…
– Невезучий наш Тёмка, – Ольга Николаевна звонит мне поздно вечером. Только вернулась из реанимации. – Смотрю, стоит возле цветка алоэ, задумчивый, грустный, трет пальцами Мясистые листья, нюхает. «Ты что, Тем?» – «Мама мне точно такие выжимала в рюмочку. Это – от горла». А к Зое, сестричке нашей, ластится: «Зой, ты замуж выйдешь? Тогда возьми меня себе, я тебе все делать буду». Как быть? Неужели проводить его через эту комиссию?
Из 6-го психдиспансера Людмила Витальевна приехала окрыленная. Обнаружилась знакомая, светило, все поняла, будет за Тёмку.
– Только как его подготовить? А вдруг замкнется? Вчера ребята его навестили, веселенькие. Видимо, антидепрессантами их перекормили. После этого визита он до отбоя молчал. Загрузился. К тому же пришлось его из изолятора в палату перевести, место нужно было, а в палате послеоперационный мальчик с мамой. Мама мальчика обхаживает, нежничает, Тёмка ей нагрубил. Она жаловаться. Я попросила Тёмку, чтоб помягче был. Вроде договорились. Отказных подбросили, некуда пристроить… Вот беда – перед операцией валерьянку не пью, а сегодня как съездила за Тёмиными документами к директорше… Вдруг она подговорит комиссию?!
Вечером, накануне поездки, играли с Темой в «эрудит». И еще две девочки пришли. Заигрались до отбоя. Тема – тугодум, но играет вполне прилично. Значит, выходит, с олигофреном играла в эрудит и не поддавалась. Может, и я того-с?
Утро. Подъехали к месту назначения.
– Тетя Люся, я уже здесь был. Я точно помню, как меня от сюда отправили.
– Куда отправили?
Молчит, смотрит исподлобья, теребит чуб – плохой это признак. Сбой перед комиссией. Не удалось нам его обмануть, все помнит наш бедолага. Неужели помнит, как били его, пятилетнего, до кровоподтеков, – и молчит?'
Вот и комиссия. Солидные, компетентные дамы. Наша Людмила Витальевна, Люся – им не чета. Без крахмального колпака и белоснежного халата стала маленькой, невзрачной – воробышек! И «опоры», пообещавшей содействие, нету.
Я потому такой тон взяла, что знаю, чем все кончилось. Непредвзято сужу и всех против ответственной комиссии настраиваю.
Тут сразу казенщиной дохнуло.
Сидят, читают выписки да бумаги, что Люсе удалось выцарапать у директорши. Потом рисунки пошли по рукам. Смотрят молча.
Тема видит: уплыли его микки-маусы с бременскими музыкантами в конец стола, да там и остались.
Ознакомились с делом, взгляд на Тему. Помнят они его. Вырос. Посыпались вопросы. Тема не отвечает. И – заключительный, коронный:
– Тимофей, скажи, какая разница между дождем и снегом?
– Тем, ты же знаешь, – шепчет Люся.
– Не знаю.
На разнице между дождем и снегом закончили. Тему попросили выйти. Он вышел. Ясно, чего мудрить. Никуда его переводить не надо. Олигофрения явная.
Люся пыталась объяснить комиссии, что предшествовало замкнутости. Но, на их просвещенный взгляд, причина несущественна. Конечно, могло отразиться, но неадекватность выраженная.
– А рисунки?
– Рисунки? Шизофреники тоже рисуют и стихи сочиняют. Есть объективные показатели, и если вы врач…
Да уж какой Люся против них врач – пичуга! Нет бы вместо вопросов дурацких угостить сироту конфетой «Мишка на Севере» да и отпустить с миром! Только разве Тёмина судьба их интересует? Да нисколько. Им, «чувственно отсталым», важна честь мундира.
А наш Тема – ни бе ни ме ни кукареку. Чего им его жалеть: не в богадельне служат – в психдиспансере!
Зря ездили, ох, зря! Тема заболел воспалением легких. Снова. Сначала Люся думала: кашель у него от трубки, что двадцать один день в горле стояла, да сделали снимок – воспаление. Куда теперь его? Лето на носу, но ни у меня, ни у Люси нет юридического права взять Тему с собой на лето – подкрепить на природе его никудышное здоровье.
– Тетя Люся, не расстраивайтесь, – утешает Тема, – мне теперь все равно. Только вы ко мне туда будете приезжать?
Лето Тема провел в туберкулезном санатории, Люся навещала его каждую неделю. Там ему было хорошо – бегал с мальчишками и рисовал стенгазету. Сам вызвался. К концу августа снова стал кашлять. Вернулся в больницу. Если на этот раз обойдется – он наконец отправится в интернат для умственно отсталых детей. Погулял среди нормальных – баста.
Два года в интернате для умственно отсталых сделали свое дело. Нынешний, шестнадцатилетний, Тема больше не рисует, не читает книги, он сколачивает посылочные ящики. В последнее наше свидание Тема взял у меня сумку с провизией, развернулся и ушел в корпус – ни спасибо, ни до свидания. А я еще долго ждала его у витрины с изделиями умственно отсталых детей. Фартуки, коробки, выжигание по трафарету… Выходит, умственно отсталые отличаются от нормальных как бы только одним – неспособностью к творчеству. Возможно, Тему и не глущили транквилизаторами, его просто отучили думать. Чтобы вернуть Теме его природные способности, с ним нужно было работать. А зачем? Пусть сколачивает посылочные ящики.
«Затравленность и измученность не требуют травителей и мучителей, для них достаточно самых простых нас… Не свой рожден затравленным», – горькие слова Марины Цветаевой – правда о Теме.
За окном дождь. Потом повалит снег. Так какая же все-таки разница между дождем и снегом?!