Текст книги "Контурные карты для взрослых (сборник)"
Автор книги: Эльчин Сафарли
Соавторы: Татьяна Соломатина,Ника Муратова,Алмат Малатов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 10 страниц)
– Да, издержки имеются. История того же Довлатова…
– Ладно вам, Валера, наши бы еще и оштрафовали за ложный сигнал. Или, как минимум, обматерили. Я так довольна была, что никакому насилию в этой, простите, Валера, жопе мира не подверглась, что на следующий день купила у ни… нестрашного афроамериканца, по морде – ворюге записного, полкило солнцезащитных очков, чуть ли не на развес. На БетериПарк.
– О да! Они там любят втюхивать краденое и поддельное туристам.
– Так я и есть турист, самый что ни на есть! – улыбнулась Сонечка.
С улицы посигналили, и через минуту во двор вошел своей легкой кошачьей походкой великолепный Джош.
– Доброе утро, Америка! – поприветствовал его Валерий.
– Сонья, поехали! – сказал Джош. – Нас сегодня ждут в больнице для заключенных и в центре поддержки живущих с ВИЧ. Я надеюсь, ты не завтракала, потому что в больнице сегодня пара дней рождения и по этому поводу праздничный обед, на котором мы почетные гости. В центре, как понимаешь, тоже надо будет преломить кусок хлеба, чтобы никого не обидеть, а вечером мы с Майклом приглашаем тебя к себе. Он хочет прочитать тебе свой труд о русских прилагательных и согласовании времен в какомто Онегине, не знаю такого автора. Но все не так страшно, – лукаво заблестели его глаза, – потому что я раздобыл бутылку запрещенного абсента и собираюсь приготовить правильный салат «цезарь», названный так в честь того, кто придумал кесарево сечение и рыбу, как это, Валера, у вас называется?
– Фиш.
– О боже!!! – застонала Соня.
* * *
Соня заходит в кабинет начмеда, и, как доктор медицинских наук, Светлана Петровна ртом надевает презервативы на банан.
– Что вы делаете, Светлана Петровна?
– Онли протект орал секс! – грозно выкрикивает в нее начмед. – И, кстати, Софья Николавна, почему ВИЧпозитивные беременные в нашей клинике не получают последнюю версию превентивного протокола и куда, позвольте вас спросить, подевался наш портативный препарат ультразвуковой диагностики последнего поколения?!
Соня не успевает ответить.
В дверь вежливо, но настойчиво стучат.
– Сонечка, не желаете составить мне компанию? Я сгораю от любопытства! Вы были внутри правительственного здания штата Массачусетс, в котором я ни разу за пятнадцать лет жизни в Бостоне не побывал. А теперь вот еще и в больнице для заключенных. Соня, на что она похожа?
– На загородный гольфклуб, – бурчит Сонечка. И тут же громко: – Там к обеду подавали очень вкусный фруктовый пирог. Похожий на настоящий. Готовил один из заключенных. Здоровенный такой добродушный ниггер. Сказал, что я могу его так называть! Правда, я понятия не имею, чем он таким болеет, и даже думать не хочу, что он такое совершил. Он отличный повар, этого для меня более чем достаточно, Валера! Сейчас спущусь.
Сонечка потягивается и говорит тетрадкам:
– Доброе утро, голубоглазый льняной юноша, Давид Абрамович! Смотри там аккуратнее в Ирландии! Ноу это самое… Не растолстей. Нет, ну в самом деле, отчего ты такой худющий, если с детства сидишь на этих булочках? Хотя ты, бедняга, разбавляешь их русскими классиками. Правильно. Единство и борьба противоположностей называется. Хорошая штука.
Аглая Дюрсо
Небо над Берлином [22]
В письмах к Доктору
Письмо первое
Здравствуйте, Доктор! Вы хотели узнать, как Берлин. Высылаю вам карту, там все подробно. Ничего более вразумительного сообщить не могу, потому что реальность – это чтото, данное нам в ощущениях. Из ощущений – только желание купить шерстяные носки, потому что весна выдалась на редкость скверная. Не уговаривайте меня, я и сама вижу, что это не БаденБаден, и не уповаю на яблони в цвету. Берлинцы развесили на деревьях крашеные яйца, не надеясь, видно, что вырастет чтонибудь более убедительное. Когда ветер с Балтики, Доктор, когда дождь сечет параллельно тротуару, а суровые пролетарские лица изпод капюшонов смотрят на твои сандалии с какойто злорадной назидательностью, так и вспоминается Питер. Но о Питере или хорошо, или никак, поэтому скажу только одно: спасибо за присланные ролики. Они не промокают. В них я чувствую себя гораздо увереннее, встречаясь лицом к лицу с велосипедистами. Потому как права человека в этой стране зашли так далеко, что у велосипедистов появились суверенные территории и один неверный шаг влево или вправо по тротуару приравнивается к их узурпации. Отношение к человеку на роликах, видно, еще не прописано в билле о правах, поэтому в последний момент они всетаки отворачивают.
Конечно, можно было бы не рисковать и пользоваться муниципальным транспортом, но это очень накладно. Потому что в первый раз меня оштрафовали за то, что я не пробила билет в специальном ящичке, а во второй – за то, что я сделала это восемь раз, на каждой станции. Причем оба раза на сорок евро.
Доктор, мне хотелось бы добраться до Бранденбургских ворот, мне хотелось бы лежать на скамейке под липами на УнтерденЛинден и петь «…гдето далеко сейчас как в детстве тепло…», мне хотелось бы, в конце концов, дойти до Рейхстага, потому что такова традиция. Но это практически невозможно, ведь у меня страшный языковой барьер и заветные слова «шкриббле» и «шкраббле» не оказывают уже на местного жителя магического действия.
Один пожилой господин, правда, сжалился надо мной и признался, что он немного понимает порусски. Но, прикинув, сколько ему лет, я сочла политически некорректным спрашивать, где и при каких обстоятельствах он его выучил. Из тех же соображений я не спросила его, где здесь Рейхстаг. Он вынес во двор, где я заблудилась, термос с кофе и бутерброд, и я в благодарность рассказала ему, что мою маму в годы ее младенчества купал в лохани немец, потому что моя мама родилась на оккупированной территории. Он сказал, что до Рейхстага теперь можно добраться на метро. А я подумала, что в этом городе легче ориентироваться по звездам. Но небо было затянуто какойто серой ряской и шел почти что снег. Поэтомуто я и осталась сидеть на лавочке во дворе тихого пригорода Шпандау и смотреть на утку. Утка зябко горбилась в холодных водах Шпрее. Я бросила ей бутерброд, потому что она производила впечатление Серой Шейки, которая так и не ушла от злой судьбы.
Письмо второе
Доктор, слово «регенширм», которому вы столь любезно пытались меня обучить, мне не пригодится. Потому что небо над Берлином наконецто прояснилось. Думаю, что если бы мне удалось добраться до Потсдамерплатц, где за двадцать евро можно подняться на воздушном шаре, то с высоты птичьего полета я бы чудесным образом собрала воедино пазлы этого города, а заодно смогла бы обнаружить своего приятеля, сгинувшего третьего дня в КДВ.
Сначала я думала, что он ушел туда из ностальгии по респектабельности. Потому что в годы моего детства было приличным, вернувшись изза границы, щеголять с целлофановыми пакетами «Тати» или «КДВ». Но он и без пакетов был приличным человеком. И пореспектабельнее нас с вами, Доктор.
Скорее всего, его сгубила беспечность инородца, попавшего в лабиринт Берлина. Думаю, местные жители создали лабиринт не без умысла. Это все изза стены. Видела я эту стену в разрезе: ничего особенного, хлипкая арматура, бетон крошится. Толщина – сантиметров пятнадцать. Я даже на сувенирах решила сэкономить. У нас каждый детсад такой стеной обнесен. Но это как с ветрянкой: так и тянет сказать о ней свысока, когда позор зеленых пятен остался в зеркале двадцатилетней давности. Берлинцы не терпят слепых брандмауэров, это вам не Питер. Стены они разрисовывают. И это обнадеживает: за каждой такой стеной мнится мир папы Карло, гарантирующий все, абсолютно все, а не какойнибудь экзистенциальный кошмар на улице Достоевского.
То же и с пространством. Главное для берлинца что, Доктор? Чтобы даже намека не было, что сейчас чтото кончится и во чтото упрется. Историческая клаустрофобия. Если метро – так чтобы не выбраться, если трамвай – то никаких конечных и перерывов на ночь, если улица – то чтобы не оторваться, глаз не поднять. И вот мы, с беспечностью людей, у которых каждое десятилетие – конец великой эпохи, у которых руины возведены в главный архитектурный принцип, попадаемся на эту удочку. Начинается все с ерунды, я же помню, как это было с моим сгинувшим товарищем. Он вышел за сигаретами и сказал, что больше никогда, потому что дорого. А потом началось: «Эйч энд Эм» – джинсы для жены, «Пимки» – легкомысленное тряпье для детейтинейджеров. Следующая дверь – забегаловка, быстро перекусить – и за демисезонным пальто. И вот он уже мечется гдето, бедный, в веренице магазинов, среди рядов вешалок, как моль в шкафу.
Я, Доктор, хотела только на Хакешер Маркт заскочить и обратно. Мне надо было в панковский магазин. Я хотела купить там для дочки ожерелье из голов Барби. Но я промахнулась, и меня вынесло к этому чертову лабиринту и несло по нему, как по трубе, пока не выкинуло около эротического музея и одноименного же магазина. То есть это я потом поняла. А сначала увидела в витрине костюм зайчика и вспомнила, как в прошлом году намучилась с костюмом Снежинки для детского сада… Ну и решила зайти. И страшно опечалилась. Это все от одиночества, Доктор. От иллюзии, что ничего ни с чем не встретится, что между всеми кварталами – фантом этой проклятой стены. И я вышла, впечатленная. И тутто я его увидела. Он стоял с четырьмя пакетами «КДВ», и в каждом было по кожаной куртке. Он заставил меня сдать костюм зайчика, потому что знает места, где это дешевле дают. И сказал: «Пойдем в КДВ», там людно». В КДВ его, кажется, знали. А я жалась к эскалаторам, пока нас не вознесло к отделу сыров, но мы устремились выше, потому что сожрать такое изобилие и сохранить человеческое достоинство доступно только французам. И когда мы поднялись в стеклянный аквариум пентхауза, он купил бутылку клубничного шампанского. Он хотел выпить за лайковую куртку, любуясь видами. Но мы посмотрели сквозь стену и выпили за все. За компромисс прозрачных стен, за тотальное подавление одиночества валом перепроизводства. И конечно же за вид, Доктор.
Потому что все со всем соединилось. Западная окраина с пряничными домиками и фрау, у которых волосы посыпаны сахарной пудрой. Они едят свои штрудели уже целую вечность. И, чтобы не разочаровывать их иллюзорностью кондитерского бессмертия, власти округа поставили рядом с кафе три английских телефонных автомата времен раздела Берлина.
Восточная окраина, где старый панк с седым ирокезом, позвякивающий металлическими заклепками на браслетах, как бронтозавр чешуей, тащит за руку пятилетнего внукапанка… И центр, где на полянке у Рейхстага валяется с книгой художница Катя, с утра искусно соорудившая чалму из рэпперских штанов своего сынараздолбая. И все они (как, впрочем, и мы, Доктор) полны решимости выжить, как всякие вымирающие виды. И здесь, на крыше КДВ, возникает иллюзия, что это возможно. Потому что, как выясняется, город один. И не такой уж большой. И сейловое тряпье, Доктор, можно скупать безнаказанно. Потому что сверху эти ребяческие шалости совершенно незаметны.
Письмо третье
Доктор, в берлинском метро есть своя прелесть. Здесь сиденья обтянуты той же ворсистой тканью, что и в моем автомобиле. Это напоминает мне о родине, о том, что всетаки надо купить пылесос и запретить пассажирам вставать на кресла ногами. В берлинском метро, чтобы открыть дверь, нужно нажать на кнопку. И если вы, Доктор, забыли, не знали или потеряли интерес к пункту назначения, то никакой автоматически разверзнутый зев не напомнит вам о вашем топографическом кретинизме.
Кроме того, здешняя подземка подтверждает императив о непознаваемости мира. И не говорите, Доктор, что это особенности моей натуры.
Мой друг Палыч, например, даже не пытается зайти в метро трезвым, потому что космополиту в состоянии мерцающего сознания нечего уповать на путеводную букву «М», как во всех прочих городах Европы, а приходится промахиваться и возвращаться к неверной и блеклой «U». Метро, Доктор, здесь называется Убан.
Палыч – цивилизованный человек и цельная личность. Както он потерял на парижской станции «Рю де Ге» жену и звал ее: «Алла! Алла!», а пугливые парижане кидались прочь и многие даже прятались за газетные автоматы, ожидая взрыва. Ибо вид Палыча в бандане с огурцами, купленной в Стамбуле, был, несомненно, мятежен. Да и в его криках нежности было несоизмеримо меньше, чем отчаяния.
А еще раз в далекой карибской стране он беседовал с девушкой с бархатной кожей. Эта кожа шесть часов назад была покрыта серебристой лайкрой, ибо девушка была лучшей тамбурмажоркой на празднике независимости этой маленькой и достаточно задрипанной страны. «Представляешь, – говорил мой друг под месяцем, который не стоял вертикально, а лежал на спине, – я живу там, где на улицах снег, как в твоем морозильнике. А еще там под землей вырыт город – с витражами, лестницами, статуями и музыкантами. И по этому городу ходят поезда». А девушка погладила его руку и сказала: «Тебе всетаки надо меньше пить».
Неделю назад Палыч выпил пива и подумал: «Ничего страшного, прорвусь. Это ведь тот же город. С тою лишь разницей, что в верхней своей части все стоит и все решено: в восемь – стакан светлого в баре, потом серия „Большого брата“, потом в полдесятого – спать. А здесь – все движется, значит, есть какаято перспектива. То есть надежда». Так думал Палыч, мой старинный друг, переведя взор на девушку в черном. И было ясно, что девушка эта не хочет останавливаться и спать в полдесятого, а в глазах ее светится неутоленная жажда перспектив.
Это страшно воодушевило моего друга, Доктор. «Почему бы все города не называть женскими именами?» Такие города проходят безропотно, сгинув в морской пучине либо заснув под пеплом. И он вспомнил станции ветки № 7. Вопервых, потому, что именно по ней он ездит ежедневно от гостиницы до работы и может вспомнить каждую подробность, в каком бы состоянии ни был. А вовторых, потому, что ее радикально раскрашенные станции напомнили ему девушек начала восьмидесятых, когда царствовало «диско» и было не стыдно мешать короткие кримпленовые юбки в синий горох с батниками в цветочек. А остановка «Сименсдам» вообще была похожа на Марианну Фэйсфул времен ее расцвета. Но теперь, когда Фэйсфул была предана забвению, а станция продолжала функционировать, Палыч захотел переименовать ее в честь девушки в черном. Потому что потом, когда все это пройдет и цвета спутаются в воспоминаниях, останется графика строгой девушки, ясная и долгосрочная, как ч/б.
Мой друг Палыч выпил пива, взглянул в окно и увидел отражение. И оно его потрясло. Потому что это было не его собственное отражение – с легкой, трехдневной уже безуминкой и такого же возраста щетиной, а (предположил Палыч) лицо напротив. Поскольку оно было абсолютно сливочным и в глазах его была одна только сладость и истома. Оттого ли, что вагон трясло на стыках, оттого ли, что Палыч несколько размяк, он сравнил этот взгляд с клубничным желе. «А ведь лет через десять она вполне может стать депутаткой бундесвера» (ужаснувшись, предположил вдруг Палыч). И эта мысль привела его в такое смятение, что он встал и вышел вон.
Он хотел попасть на Бисмаркштрассе, Доктор. Потому что его товарищ не раз говорил ему, что надо попасть именно туда. И даже дал ему карту, где обвел эту станцию красным карандашом и написал: «Здесь!» А на самой карте, видно, наученный горьким опытом, написал: «Вернись домой». Но это было практически невозможно. Потому что мимо проносились поезда ложных направлений, оставляя за собой неверный желтый шлейф. Палыч мог поклясться, что таких слов он не встречал не только на карте метрополитена «Вернись домой», но и ни у одного классика немецкого романтизма и немецкой же классической философии.
Когда же мой друг (Палыч), собрав всю свою волю, всетаки добрался до Цоо, он желал одного – выпить пива. Но на станции было только три автомата: с конфетами, с камнями и презервативами. Логика подсказывала Палычу, что станция, на которую его занесло, находится под зоопарком, и, следовательно, конфеты приготовлены для тех посетителей, которые любят животных, а камни – для тех, кто не очень. «Есть время разбрасывать камни, а есть время – нет», – подумал Палыч и не купил ни того ни другого. Он купил три презерватива Big Ben и остался доволен выбором. «Потому что, в сущности, я такой же мудозвон, как и все остальные». И не буду (предположил Палыч) особо выделяться среди тех, кто кружит по этому подземелью.
И только однажды этот убанный метрополитен исторг его. Это было вчера, Доктор. Он исторг Палыча на станции «Юнгфернхайд», в полчетвертого утра, вдобавок потерявшего шапку за пять евро. «Пропади все пропадом», – решил Палыч и проехал восемь остановок на автобусе; он ехал бы и дальше, но это была конечная. Это был аэропорт, там суетились люди с багажом, а Палыч был даже без шапки и оттого в смущении склонял голову. Он смотрел на пассажиров с детьми, чемоданами, инвалидными колясками и плащами через локоть – на всех этих основательно собранных на небеса и понимал: нет, не готов.
Дорогой Доктор! В субботу метро в Берлине работает всю ночь. Поэтому, если ваш товарищ попал в беду гдето на окраине ойкумены, вы всегда можете спасти его, прихватив запасную шапку и бутылку минералки. А потом, поддерживая его плечом в тряском вагоне, слушать утешительную речь диктора: «Цурюк кляйне, битте». Что значит «немножечко назад, пожалуйста», а по большому счету – «вернись домой». И это надо успеть сделать до утра. Потому как в воскресенье, Доктор, здесь не у кого спросить дороги. В воскресенье этот город вымирает, он запирается в своих гнездах и трескает булочки с марципаном. А таким сиротам, как мы, Доктор, невозможно даже денег поменять, чтобы добраться на такси.
Письмо четвертое
Доктор! Поймите: компас – это оскорбительно. Кроме того, он показывает только север, а это однобоко. Я нашла себе попутчика, Доктор. Он мне совершенно не мешает. Потому что не перебивает меня. Вдобавок он производит впечатление человека, который думает, что знает, куда надо идти. Вчера, например, мы легко добрались до обувного магазина, где он купил добротные женские ботинки неброского цвета. А потом мы зашли в кафе, он поставил их на стол и начал разглядывать. Это было аутентичное кафе с медными чанами, в которых варилось пиво, с цветами побежалости на стенах, и здесь можно было не выпендриваться, не заказывать чизкейк и кофе американо, а заставить стол тарелками с охотничьими колбасками. Но на столе уже стояли ботинки, и хозяйка кафе тормозила в недоумении.
«Какая красивая женщина», – сказал мой попутчик. Хозяйка была похожа на отрицательных персонажей сказок с плохим концом и на все зловещие клипы Cure одновременно. Но я этого не сказала. Я сказала: «Если ты хочешь достучаться до чьегото сердца, то этой парой тебе не удастся. Надо было брать розовые в цветочек». И подумала, что ваш компас мне еще пригодится. Пока попутчик менял ботинки на розовые, я купила платье, как у хозяйки кафе. Потом мы ели пиццу у людей, выдающих себя за итальянцев, хотя все с ними было ясно. Это был турецкий квартал. Потом мы вышли с кладбища и съели какуюто дрянь в шаурмячной, а я украла оттуда чайную ложку. Не видала таких аутентичных ложек со времен детского сада.
Доктор, возможно, я это делаю, чтобы познать город в ощущениях. Потому что коегде в десять вечера нет никакой уверенности, что он существует. В районе с биргартеном, например. Там на спортивной площадке прямо в гальку врыты столы, и приличные горожане, вместо того чтобы напиваться в подворотне, нудно скандалить во дворе, а потом забываться тревожным сном поверх пикейного покрывала, приходят сюда, приводят своих жен и детей. И эти дети ковыряются в гальке, а их родители в скором времени расходятся по домам и в десять выключают свет в состоянии добротной отупелости. Во всем районе здесь светится только неоновый рожок над почтой. Значит, вы существуете, Доктор. Но этого мало. Возможно, я хочу убедиться, что я тоже есть.
А для этого в городе есть предпосылки. Главное, завернуть за угол – и станешь неузнаваем. С десяти до двенадцати пять коктейлей на Потсдамерплатц, и сознание мерцает не лучше, чем купол над киноцентром. Полезно ли это для обретения себя, Доктор? Около полуночи понимаешь, что жизнь удалась. Есть такие места. Там танцуют меренги и бочаты. Днем у них кружок латинских танцев, а ночью они танцуют так слаженно, будто работают на заводе. И не пьют бругаля и текилы, чтобы не сбиться с шагу.
А глубоко в ночи, Доктор, уже не до легких приплясываний. Там, как болотные огни, сияют гибельные вывески «Киткэт». А это место невиданного разврата. Собственно, привлек меня не разврат. Мне сказали, что там ценят оригинальность. Я была в костюме Бэтмена. А на голове у меня была корона из пакета для мусора. Я думала, что мой дресскод отвлечет их от фейсконтроля. Но они сказали, что в этот вечер желательна другая ориентация. А именно в этот вечер моя ориентация была для меня чрезвычайно актуальна. Разврат так и остался невиданным. Если задаться вопросом, кто в состоянии принять в объятья Бэтмена в четыре часа утра, то ответ напрашивается сам собой – только родина. Это на востоке, Доктор.
В этом кафе разве что не пахнет суточными щами. Оно называется «Москау». А на сцене поет дядька в белом пиджаке и с лысиной. Постаревший, но не сломленный. Типа военного завода. Перешедшего на производство скороварок. Типа Карела Готта. И поет он не под симфонический оркестр под управлением Силантьева, а под DJ Дрофмайстера. Этот Дрофмайстер, доктор, из всех немцев теперь будет поизвестнее Карла Маркса. Но потом Карел Готт наденет пальтецо, какое было у моего отца на фотографиях семьдесят четвертого года, а Дрофмайстер соберет винил и уйдет, как простой мальчишка с восточной окраины. Вот такто, Доктор. У когото все случилось под Карела Готта. У когото – под Дрофмайстера, а я все сижу за пластиковым столиком, который тетка нетерпеливо протирает мокрой тряпкой, и надеюсь, что чтото еще случится.
Впрочем, Доктор, всегда можно забыться в труде. А вечером, после трудового досуга, оказаться в кафе на Ораниенштрассе и понять, что все случилось и без твоего участия. Наступила весна. Чтото цветет розовым, а чтото желтым. Можно ходить без рукавов. Естественно, играет музыка из «Амели». А над стойкой парят белые крылья. И когда хозяин предлагает рассмотреть крылья при свете электричества, ведь это его гордость, я отказываюсь. В сумерках както легче верится, что крылья не потеряли своих аэродинамических свойств. Вдобавок под крыльями сидит пара, взявшись за руки. Я так никогда не умела. Кроме всего, я грызу ногти.
Если от крыльев идти все дальше на восток, начнется такое захолустье, просто ужас. Первое кафе за три часа. Мой попутчик говорит, что это лесбийское кафе. Конечно, это неловко, но надо быть толерантными и дождаться хотя бы кофе. Мой попутчик хватается за спасительный телефон и погружается в мир глобализма, в котором экспресспочты доставляют за полчаса деньги и документы, в котором компьютеры разных стран забивают свободные места в самолетах, еще даже не заправленных горючим. Он погружается в мир, где все заранее решено. Я же решаю для себя проблему, можно ли за моральный ущерб забрать из кафе синюю сахарницу «Голуаз». Вы же знаете, Доктор, мне это чрезвычайно близко, все это «либерте тужур».
– Знаешь, – говорит мой попутчик, – ко мне приедет подруга из Питера.
Ну что тут сказать, Доктор? В наши времена о питерцах – как о покойниках: или хорошо, или ничего. И тогда я смотрю вокруг, и мне становится тошно. Никогда я не видела столько безобразных женщин, играющих в бильбоке.