355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Мурашова » Представление должно продолжаться (СИ) » Текст книги (страница 7)
Представление должно продолжаться (СИ)
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 03:35

Текст книги "Представление должно продолжаться (СИ)"


Автор книги: Екатерина Мурашова


Соавторы: Наталья Майорова
сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Глава 9,
В которой Атя и профессор Муранов рассказывают о своих революционных впечатлениях, а Степан Егоров пытается определить, кто он и за кого стоит.

– Он живой, поезд, ты чуешь, Люшика?

Ветер, гудок, солнечные блики в окнах. В вокзале и на перронах волнующееся море мешков и солдатских шинелей. Теплая поверхность вагона, шершавая облупившаяся краска на его боках. Атя гладит вагон ладошкой, как большую собаку.

– Но как же ловко все перевернулось, и быстро, ага? – спрашивает Атя. – Весело, и каждая одежка наизнанку…

– Насчет веселья многие бы с тобой не согласились, – жмет плечами Люша.

– Люшика, почему ты не разрешила Сарайе нас проводить?

– Ни к чему.

– Но как ты выбирала прежде? Между ним и Александр Васильичем?

– Сложно, – о серьезном Люша всегда говорила с детьми на равных. Посторонних это часто ставило в тупик. – Раньше Арайя был или казался другим. Теперь понимаю: я его всегда чувствовала, как чувствуют море.

– Люшика, я не понимаю. Море? Ласка? Может быть, мятеж, революция?

– Огромность и неуспокоенность… Между другими людьми и миром есть граница. Но не у него. В него, как в море, все время что-то втекает и из него вытекает. Процесс, ни на минуту не останавливающийся.

Но вообще-то, если смотреть в корень, кузены похожи между собой. Макс – утонченно-ярок. Алекс – утонченно-тускл. Старея, второй становится более уместным, чем первый.

– Мне жаль, – сказала Атя, склонив головку.

– Мне тоже. Но что поделать?

Вокруг морем разливалось царство солдат и семечковой шелухи. У входа в вокзал оркестр играл «Пупсика» и «Большую крокодилу». Все ехали к новой жизни. Светило солнце.

* * *

Атя упавшим крестом, раскинув руки, по-звериному выла на могиле деда Корнея. Четыре разноцветных собаки подскуливали ей в такт. Ботя рядом деловито и сосредоточенно, сопя и не поднимая взгляд, сажал цветы на могиле колдуньи Липы.

Оля стояла с лейкой в руках и невыразительным голосом пересказывала непонятно кому историю Корнея и Олимпиады.

Потом Атя встала с глазами красными, как у вурдалака, и сказала: Оля, перестань наконец нудить. Скажи толком: что теперь Владимир? Что Липины коты и филин Тиша? Где Мартын и его собаки? Где Филипп?

Оля послушно прервала рассказ и объяснила, что Владимир уже больше недели ни с кем не разговаривает, сидит, свернувшись в клубок, в темноте в каморке, где умер Корней, еду берет только у Агафона, который раскладывает ее в ряд у его ног, и он же горшок выносит.

Филипп лежит в горячке на втором этаже Синей Птицы. Третьего дня он уж вроде оправляться начал, вставать, но увидал случайно в окно княгиню Бартеневу и – все опять по новой. Бредит о своей Синеглазке, зовет ее, горит, плачет. Ходит за ним Феклуша, и вроде доктор сказал, что кризис миновал и жить будет.

Мартын со своими псами проживает пока в усадьбе, но собирается уезжать от греха подальше, у него где-то под Воронежем вдовая младшая сестра, давно звала к себе погостить или насовсем. Готов забрать с собой внука, покудова его деревенские не прикончили, как мать, но разве Любовь Николаевна и Филипп Владимира отдадут?

Филин Тиша и коты караулят избушку покойной Липы. О том месте уже дурная слава пошла и даже по свету туда никто не ходит – говорят, что дух колдуньи всякому отомстит.

– Это хорошо, что они так говорят, – в Атиных ореховых глазах блеснули красные огоньки гнева. – А дух… он уж постарается. А мы ему, если что, поможем. Верно, Ботька?

* * *

Полосатый ситец на креслах и диване в гостиной хоть и выцвел изрядно, но все еще смотрелся хоть куда. В зеркале, обрамленном кленовыми листьями, отражались супруги Кантакузины, сидящие бок о бок: утешительная картина чинного семейного досуга.

– Алекс, Макс в плату за подержание нашей Ати просил тебя написать для его журнала корреспонденцию – взгляд образованного человека на то, что нынче происходит в деревне, и… А что, собственно, в ней происходит?

– Страх и растворение остатков здравого смысла, – сказал Александр. – В Торбеевке всерьез ожидают нашествия русалок и кикимор от девки Синеглазки, в отместку за убийство колдуньи. Малодушие и соглашательство. Милиционерам и следователю из волости все кивали друг на друга и говорили, как при Грозном царе: бес попутал! Дезертиры всем скопом ходят в собор молиться, а эсеровские пропагандисты намедни в часовне у отца Флегонта исповедовались и причащались… Все участвовавшие в беспорядках крестьяне пребывают в великой растерянности и унынии, которые вот-вот перейдут во что-то еще, так как долго самоуничижаться они не умеют и впадают в гнев и обиду на свои же особенности, норовя выместить их на ком-нибудь другом, а авторитетная для них власть нынче практически отсутствует, да и три года войны сделали доступным многое из того, что раньше казалось немыслимым и запретным… Кстати, твой Кашпарек подготовил новое представление – вместе с марионеткой он рывками и переворотами показывает в деревнях и усадьбах историю России с 1905 по 1917 год. Называет это акробатически-политическими этюдами, утверждает в них, что не видать крестьянам земли, как своих ушей, и, учитывая нынешние настроения людей, явно нарывается…

– Я больше боюсь за Атьку и сейчас даже жалею, что привезла ее. Она злопамятна, склонна мстить за обиду, имеет влияние на Ботю и, как это ни странно, в каком-то смысле на Кашпарека. Если она решит отомстить за Корнея и Липу – добром это не кончится.

– Тебе кажется, что живя на улицах, полных дезертировавших солдат и прочего «революционного народа», Анна была в большей безопасности?! Странное мнение… И что, месть, которая уже свершилась, ее не устроит? Никто так и не понял, что именно Владимир и Филипп сделали с погромщиками, но все более-менее здравые мнения сходятся на одном – это был какой-то весьма впечатляющий массовый гипнотический эксперимент…

– Это было без нее, без ее участия, поэтому не считается.

– Борьба партий, классов, стран, мировоззрений – это все чепуха, суета сует, – заметил профессор Муранов, который сидел в кресле у окна, просматривал Овидия и ел с тарелки Лукерьины пирожки с зеленым луком. – Не только злоба против добра, но и злоба против зла разрушает душу человека. Память – это всего лишь таинственно раскрывающаяся внутренняя связь истории духа с историей мира. История духа первична, история мира есть лишь ее символика.

– Вы безусловно правы, Михаил Александрович, – вежливо промолвила Люша. – Именно символика, как вы и сказали. Алекс, так ты напишешь для Макса? Я за тебя пообещала…

– Напишу нынче же, будь спокойна. А тебе наверняка надо отдохнуть. Как вы приехали, ты как будто бы двое суток не только не спала, но даже и не садилась…

– Разгребу, что сумею, и лягу, конечно. Но ясно уже, что ты был прав – я не должна была уезжать, надо было умолять Макса привезти Атьку сюда…

– Люба, перестань, даже сиди ты здесь безвылазно, ты ничего не могла бы изменить в настроениях крестьян Торбеевки. Война, революция, отсутствие понимания происходящего и дремучие предрассудки…

– Ты опять прав, но есть нюанс. Дремучие предрассудки… именно тут я в игре.

– Каким образом?! Они искали сокровища мифической Синеглазки, а теперь ждут ее же мести…

– Так в том-то и дело! Ведь здешняя Синеглазка это в каком-то смысле я сама и есть. Разве ты до сих пор этого не понял?

Александр закрыл рот и сжал пальцами виски.

– Очень точно замечено, Любовь Николаевна, – сказал Муранов. – Я и в Москве это наблюдал неоднократно. Наступили времена, похожие на средневековый гротеск. Время словесных витийств и громокипящих словесных водопадов. Все веры порушены и утоплены в словах и отовсюду лезут такие хари… История, написанная с вдохновением, но без перспективы, на потемневшей, потрескавшейся доске с пятнами плесени по углам…

– Да, да, да, дядюшка, – совершенно без перспективы, точно как старая икона, – подтвердил Александр. – Как вы правы…

Профессор аккуратно отложил недоеденный пирожок, высунул язык, поднес к носу ладонь с растопыренными пальцами и пошевелил ими. Алекс смотрел на Люшу. Люша смотрела то ли фарфоровую тарелку, висящую на стене, то ли внутрь себя. Муранов с интересом поглядел на племянника и его жену, что-то для себя отметил и вернулся к своему пирожку.

* * *

Приветствую тебя, любезный кузен!

Люба передала мне твою просьбу, которую спешу исполнить. Итак, как же живет русский помещик в лето 1917 от Рождества Христова?

Скажу сразу: это лето неприятно. Живем в своем доме, окружены своим хозяйством, людьми и вещами, но есть все время ощущение чужой руки в своем собственном кармане. Крестьяне: смутные слухи и взгляды исподлобья. Дикие вспышки, наглость и подобострастие одновременно. Хотят и честно заработать, жить спокойно, по закону, и бесчестно отнять, умывшись кровью. В одном и том же человеке. Что победит? Эсеровские и особенно большевистские агитаторы, дезертиры склоняют чашу весов ко второму пункту. Беспрестанно приходят из волостного правления всяческие предписания «на имя частного землевладельца такого-то» о доставлении сведений относительно количества машин, или скота, или зерна, сопровождающиеся грозным предупреждением: если не будет исполнено в кратчайший срок, то будет поступлено «по всем строгостям революционного времени». Три раза приходили с обыском, искали оружие. Были вежливы, обращались «гражданин помещик». Ничего не взяли (оружие у нас давно упрятано), но так долго и внимательно смотрели на висевшие в кладовке колбасы, что пришлось им предложить. Взяли, не моргнув глазом.

Расшатывание чувства границ собственности идет с поражающей быстротой. Ненанятый на работы крестьянин уже на пороге оборачивается и говорит угрюмо: «все равно все наше будет». В саду ломают ветви, все парковые беседки засыпаны лущеными семечками, весла у прудовой лодки зачем-то изломали в щепы, незаконные порубки в лесах множатся с быстротою пожара.

У нас, как и везде, образовался Союз землевладельцев. Председатель – бывший начальник земской управы, всячески достойный человек. Вроде бы союз действует толково, разъясняет крестьянам возможные приемы и условия отчуждения земли, но за всем этим вблизи стоит какая-то лукавая ненужность и бесполезная безнадежность. Как делегат нашего союза я побывал на московском Всероссийском съезде землевладельцев. Столько там было высказано дельных, практически обоснованных мыслей! Но при всем этом – вид разумно устроенного садика против надвигающегося урагана, после которого в общем буреломе уже, пожалуй, и не разглядишь даже остатков культурных насаждений.

Пока еще можно продавать – имущество не окончательно взято на учет. Мы продали все запасы материалов, большую часть машин, значительную часть скотины, много лошадей. Рассчитываем продать зерно и фураж.

Везде разговоры – говорит деревня, уезд, вокзалы. В поездах заснуть нельзя: все разговаривают! Всякий – обо всем. Слышат ли друг друга? Слово «буржуй» во всех падежах, «революция» «земля» «мир» «свобода», большевистские агитаторы, конечно, талантливо вот этот верхний слой уловили. Эсеры говорят деревне: подождите, дадим, все будет ваше. Большевики: а зачем ждать-то? Земля, мир, имущество сельских «буржуев» – уже ваше. Берите. Бросайте фронт, грабьте усадьбы, занимайте землю. Понимают ли, чем это грозит России?

Однако, с большевиками или без оных (они ничего, собственно, не совершают, а лишь удачно оседлали гребень волны, сформировав на ней грязноватую, с жидовским оттенком пену), но продолжаться так долго не может. Все движется по наклонной плоскости и уж не остановится при всем желании участников событий…

Люша остановила чтение, чтобы перевести дыхание. Или возразить?

– Ну как тебе кажется? – спросил Александр. – Это Максу сгодится? Или нужно больше деталей?

Он взглянул на жену и сразу перевел потемневший взгляд в окно, будто опасаясь увидеть там, в саду, описанный бурелом. В саду, однако, царила безмятежная благодать: цветущие флоксы, кружево солнечных пятен, кот на скамейке отдыхает от детей – растянулся, свесив хвост…

– Алекс, мне трудно судить, ведь я никогда не писала статей в журналы. Может быть, тебе стоит посоветоваться с Михаилом Александровичем? Тем более, что он сейчас тоже в каком-то смысле занимается беллетризацией момента.

– В каком же это «каком-то» смысле? – удивился Александр. – И, кстати, Люба, я действительно давно дядю не видел. Искал его в библиотеке, но не нашел. Ты в курсе, чем он занят?

– Пойдем, я тебе покажу. Только тихо…

– Алекс, прости, но ты помнишь, что мы собирались ехать кататься? Это в силе? – Юлия Бартенева остановилась в дверном проеме, как в раме картины. Чуть кремовый оттенок белого льняного платья, широкий голубой пояс на талии и такая же лента на шляпке. Люша невольно залюбовалась законченным и продуманным совершенством облика княгини и пропустила ответ Александра. Увидела только чуть заметную морщинку на белом высоком лбу Юлии.

– Юлия, я сейчас, буквально через несколько минут Алекса к вам отпущу. Ему забавно будет видеть, но вас не зову – вам станет неинтересно.

Александр улыбнулся княгине сложносочиненной улыбкой и пошел вслед за женой.

Длинная комната при кухне, почти целиком занятая большим столом (покойный Николай Павлович избегал называть ее людской, а именовал на английский манер буфетной, но и тогда, как теперь, она служила для трапез прислуги) ни с какой стороны не походила на университетскую аудиторию, но в первый миг Александру показалось, что он попал именно туда. Впрочем, нынешняя лекция профессора была посвящена отнюдь не византийской государственности:

– С лета трамвай стал ходить до 9 часов вечера, и подняли плату за проезд. Люди ездят на буферах и чуть не на крыше. А у меня вечерняя лекция в университете кончается в 20.45. Что прикажете делать? Всюду митинги. Часто одновременно кричат «Ура!» и «Долой!». Решил как-то сходить в электро-театр, застал там митинг швейцаров ресторанов – они как раз приняли требование, чтобы не сдавать вешалки в аренду посторонним лицам и продолжить войну до полного крушения германского империализма…

Профессор Муранов сидел во главе чисто выскобленного стола. Перед профессором стояла большая керамическая чашка с густым вишневым киселем, залитым молоком и на тарелочке с фривольным пасторальным сюжетом (Настя специально достала из «господской» посуды) лежал ломоть свежего хлеба. Старшие слуги сидели на скамьях, младшие стояли вдоль стен, у окон, у полок с посудой.

– А с уборкой-то в Москве как? – спросила Феклуша, поддержанная солидным бородатым дворником.

– Плохо, – признался Михаил Александрович. – Еще весной выяснилось: без понуканий городовых дворники вовсе не собираются скалывать лед, а домовладельцы – вывозить снег. Стало быть, все потекло и завоняло. Ну дворники опять же митингуют. Забастовка. Приятель моей кухарки разъяснил мне требования: отмена ведения домовых книг, повышение жалованья до 100 рублей и опять же красные знамена с надписями: Долой оковы рабства! Да здравствует социализм! По тротуарам стало мягко ходить: лоскуты, коробки от папирос, шелуха, огрызки… Да по ним и прежде не пройти было – всюду хвосты, люди в очередях стоят за всем подряд. А дворники сидят себе на тумбах, грызут семечки и поигрывают на гармошках…

– Эх-ма! – не то с возмущением, не то с восхищением воскликнул пожилой дворник, ударил себя по колену и пятерней яростно расчесал окладистую бороду.

– А с продуктами-то что ж? – подалась вперед Лукерья.

– Намедни женщины разгромили два районных комиссариата. Кричали: «Дайте хлеба!» Я питался в основном чаем с хлебом и бутербродами. Фунт черного хлеба 12 копеек, булка из серой муки (белого в городе нет) – 17 копеек. Яйца 11 копеек штука и стоять в очереди 2–3 часа. Фунт чая пять с полтиной. Колбаса в гастрономе – 3–5 рублей фунт. Спиртное запрещено, но через ловких людей (как моей кухарки ухажер) можно достать даже неплохой коньяк – 70 рублей бутылка. Так что сами судите…

– Ужас-ужас! – покачала головой Лукерья и две ее помощницы вслед за ней. – Куда все катится!

– 70 рублей бутылка? – переспросил Кашпарек, доселе почти незаметный за шкафом с пряностями. – Изрядно. А у нас между тем пшено в амбаре непродажное, а в деревню – Атя сказала – вернулся с семейством фронтовик и механик Иван Озеров, хотя и без ноги, но с обеими руками и, надо надеяться, с прежней головой…

– Молодой человек, я, кажется, улавливаю ход вашей мысли, – Муранов заинтересованно повернулся к Кашпареку.

– Боже мой, дядя! – не удержался Александр, которого Люша все это время придерживала за рукав. – Что вы (!) здесь (!) делаете?! Я хотел с вами посоветоваться по поводу своей статьи в журнале, был уверен, что найду вас в библиотеке или в саду. Люди всегда падки до сплетен, но…

– Эти люди по крайней мере меня слушают! – с неожиданным темпераментом воскликнул Муранов. – И им по настоящему интересно, что я говорю!

– Так вы, обратите внимание, и говорите им интересное, а не несете философскую чепуху а ля Арайя-Странник по звездам… – флегматично заметила Люша и тут же окрысилась в сторону приемыша. – Кашпарек, мерзавец, отчего ж мне никто не сказал, что Ваня со Светланой вернулись? Атька уже знает, а я – нет! Может и о Степке какая весть есть?!

Будто отвечая ей вместо Кашпарека, в клетке, подвешенной к потолку напротив окна, залилась радостным щебетом канарейка.

– Гм-м, действительно забавно, – пробормотал Алекс себе под нос.

И уже вечером, в кабинете, добавил пару строк в письме кузену:

Благодаря Любе сегодня наблюдал, как, возможно, впервые в жизни наш дядя профессор Муранов двухсторонне общался с народом, который он все предыдущие годы изучал как академический предмет. В чем-то картина была даже поучительной…

* * *

– Ох, скажу я вам, уж и повидала я в столице всякого! – Атя сладко потянулась на теплой печи и снова обхватила руками колени.

Ботя сидел рядом, вытянув ноги, привалившись к сестре спиной и время от времени задремывая. У двери Оля вязала чулок в дрожащем свете свечи. Капочка сидела у окна на лавке и завороженно, подняв освещенное луной лицо, слушала Атю. Агафон ел хлеб, аккуратно отщипывая от краюхи мелкие кусочки. Кашпарек с помощью потешно марширующей марионетки пытался выманить Владимира, который прятался от мира в темном углу за печью.

Из-за занавески доносился раскатистый согласный храп Акулины и Филимона. Изящным силуэтом чернел на пустом столе высокогорлый кувшин с молоком. На тканом половике в зеленоватом лунном луче полосатый котенок играл с пойманной им мышью.

– Везде революция. Даже у нас на Хитровке был митинг воров, с резолюцией, чтоб все, как положено. Но это мне рассказывали. А вот молодые так даже в Кулаковку приглашали специального человека из Московского комитета на свой сбор, и это я сама, своими глазами видала. «Здрасьте вам, вас рады приветствовать представители московской преступной молодежи! Решили и мы высказаться о текущем моменте…» У этого, который из газеты, просто глаза на лоб! Представь, Ботька: сидят на нарах форточники, карманники, огольцы, ловчилы и прочие и, с брошюрами сверяясь, рассуждают, что, раз так все пошло, надо братве тоже у себя революцию сделать и все взгляды поменять. (этот забавный эпизод из жизни воровской молодежи Хитровки времен февральской революции не выдуман автором, а описан в воспоминаниях большевика Леонтия Котомки – прим. авт.) А еще нашим, хитровским передали из тюрьмы, и в вестях Совета рабочих и солдатских депутатов тоже пропечатали… вот… вот тут у меня было, я со стены стащила… Люшика говорит, что она из подписей троих точно помнит, а дед Корней, так наверное и всех знал… Оля, подай сюда свечу на минуту…

«Мы, уголовные арестанты московской исправительной тюрьмы, военные, гражданские и каторжане, не подлежащие пока немедленному освобождению, шлем свое сердечное и искреннее спасибо доблестным братьям солдатам и всему великому русскому народу, не позабывшему протянуть руку помощи нам, доселе лишенным всякой надежды своротить когда-нибудь с пути, по которому мы, зачастую против собственной воли, задыхаясь, летели в бездну порока и преступлений.

Пусть будет проклято и забыто прошлое.

Вы перебросили для нас частицу вашего общего счастья, вы наполнили наши смрадные тюремные казематы свежим воздухом, вы подарили нам возможность переродиться…» (письмо тоже подлинное, было опубликовано в апреле 1917 года – прим. авт.)

– Атя, так теперь, получается, никто воровать, жечь и душегубствовать больше не будет? – светло блеснув глазами, спросила Капочка. – И у нас тоже? И лес рубить перестанут, и в саду… Когда до нас революция по-настоящему, как в Москве, дойдет, все кончится?

– Дура ты, Капитолина! – усмехнулась Атя. – И не поумнела, гляжу, ничуть, пока я в отъезде была…

Лунный луч бесшумно пересекла взлохмаченная тень.

– Что это за ночные сборы на огородах? – резко спросила, входя, Любовь Николаевна. Просторный капот полностью скрывал ее фигуру, делая женщину похожей на бестелесный призрак. – Уже вон, небо зеленеет, рассвет! А ну, всем быстро спать! Кашпарек, оставь Владимира в покое. Он сам выйдет, когда срок придет…

– Люша, почему не спишь ты сама? – глухо спросил Кашпарек.

– Ты не знаешь? – вопрос прозвучал без издевки, просто вопросом.

– Если тебя зовет Дорога, иди. Иначе – погибнешь.

Оля забрала у Ати свечу и стояла с ней у окна. Ее лицо казалось сонным и нежным одновременно, глаза – бездонными и безмысленными.

– Ангел рассвета, – зло усмехнулся Кашпарек.

– Если тебя зовет Дорога, иди… – эхом откликнулась Люша. – Атя, ты пойдешь со мной… Капа, не пугайся, мы идем всего лишь в деревню.

– Ночью?! – Капочка вскочила, на лице – недоверие и испуг. Агафон поднялся следом.

– В деревне летом на рассвете встают, это вы – барчуки, долго спите. Атя, зачем ты ходила прежде?

– Да мы с Ботькой вместе верхами ездили. Он с поповским Акимкой про своих червяков на лето договаривался, а я так… знакомцев повидать…

– Хорошо, идем теперь, я велю Белку и Орлика оседлать, а если никого нет, так и сами справимся.

Люша вышла. Небо в дверном проеме и впрямь светилось бледно-зеленым, луна скрылась. Хор кузнечиков, оравших всю ночь, стих перед рассветом.

* * *

«Дорогая сестрица Светлана, Иван ейный муж (коли он теперь с вами) и детки!

Кланяюсь вам от белой зари до черной земли!

Степан Егоров пишет из самого Петрограда. Как я есть делегат Съезда от солдат нашего 7ва полка, 4 дивизии, потому тут.

Вижу в столице, как люди за всяким продуктом да мануфактурой по полдня стоят, а и все равно – голодные да раздетые. Знамо в Москве такожде? люди говорят – да. Потому, поезжай-ка сестра в родную нашу деревню Черемошню, где отчий дом и хорошо теперь, что прежде Ивана не послушали и не продали за цену, какую давали. В деревне хоть с голоду не пропадете все – с леса и огорода всяко получится детей накормить.

А еще наказываю тебе: погляди там на моего сына Агафона и, если будет таковая возможность, скажи ему потихоньку, что папка его помнит и любит и гостинец непременно привезет.

А когда то случится я знать не могу – может вскорости, а может и нет, потому что я хочу понять как дальше жить, а это всякому нелегко, а мне наособицу – как тебе Светлана давно известно.

Война-то ента кончится скоро – так или эдак, а возможности длить смертоубийство больше никакой нету со всех сторон. Если правители не замирятся, так солдаты сами с фронта по домам разойдутся. Но вот что дальше станет? Знает ли кто? Имею поперек всего надежду отыскать таких людей и у них спросить. Скажешь – напрасно?

Засим кланяюсь всем еще раз и прощайте, коли убьют, не поминайте плохо, а лучше вовсе забудьте.

Ваш брат и шурин и дядя Степан»

– Год да еще половину ни слова не писал, зараза такая, мы уж думали: сгинул братец мой вовсе! – Светлана утерла глаза полной белой рукой. – А теперь – вот… Но кроме этого письма – опять ничего. Где он нынче, что…

В дверь вошла белоголовая девочка с козленком на руках. Низкое еще солнце легло от окна на пол розовым рассветным ромбиком. Младший мальчик, игравший деревянными чурочками, поднялся из своего угла на кривые ножки и, радостно смеясь, побежал к сестре. Атя погладила козленка между крошечных рожек, а потом подхватила малыша под микитки и закружила.

– Ваня, а ты-то как? – спросила Люша.

Иван отложил шило, которым прокалывал дырки в старом голенище, улыбнулся ясной детской улыбкой:

– А я-то что, Любовь Николаевна, – лучше всех! Укоротился маленько, это да, но ведь живой остался. А сколько товарищей моих у меня на глазах в землю легли! Деревяшку вот себе вместо ноги сварганил, кожей обшил, но еще не слишком приспособился, время нужно…

– Светлана, Иван, если чего помочь, так вы скажите. А коли от Степки еще какая весть, так сразу дочку или сына в усадьбу пришлите. Договорились?

– Само собой, пришлем, – радостно кивнул Иван. – И – благодарствуйте на добром слове! – все у нас есть.

– Любовь Николаевна, – Светлана отвела хозяйку усадьбы в сторону. – Иван-то, он… ну сами понимаете… а мы ведь на переезд потратились преизрядно, и теперь думаем: как бы нам парочку коз для ребятишек подешевле купить, и еще соломы, и досок, и гвоздей, и вот про картошку еще…

– Светлана, ты ведь написать можешь? – Люша нетерпеливо переступила с ноги на ногу. – Так ты напиши мне и в Ключи приходи, я тебе чем смогу-помогу, а теперь мне идти надобно. Атя, ты со мной или как? – огляделась, дернула шеей и притопнула ногой, напомнив хозяйке избы Люшину же лошадь, привязанную к изгороди во дворе.

– Спасибо вам и храни Господь вас и деток ваших!

Мягко ступая босыми ногами по чистым вязаным половикам, Светлана вышла на крыльцо – проводить хозяйку усадьбы. Полосатая кошка, дремавшая на перилах, приоткрыла один глаз и взглянула на нее одобрительно.

* * *

– За богом – молитва, за царем служба не пропадет.

Так всегда говорил ротный, и Степан Егоров был с ним в общем-то согласен. Но вот беда – пропал куда-то сам царь. С богом, если верить агитаторам, тоже выходили какие-то неувязки, но в эту сторону Степан старался не думать, и перед каждым боем молился исправно. Бог пока помогал. С прочими же делами никакой ясности не было.

Когда Степана, как грамотного трезвого унтера из крестьян, побывавшего к тому же в плену и, стало быть, поглядевшего на врага вблизи, единогласно избрали ротным депутатом крестьянского солдатского комитета, он даже немного собой гордился. И некоторое время был уверен, что из этой позиции уж точно разберется в происходящем.

Потом эта уверенность прошла, потому что полковой крестьянский комитет с весны действовал следующий образом: председатель оставлял за себя заместителя, выписывал себе отпуск домой, в деревню, скреплял его полковой печатью и уезжал с концами. Через некоторое время заместитель проделывал то же самое и солдатам приходилось выбирать новый комитет, в котором все повторялось.

Степан в деревню не ехал, потому что покуда не понимал, что именно ему там следует делать. А ехать не разобравшись казалось глупым и даже опасным. Революция все изменила – это он сто раз слышал от самых разных людей и сам в общем и целом думал так же. Но куда она все изменила?

В полку был митинг, прапорщик-большевик говорил: кто за наступление, тот враг революции, тот за капиталистов, за реставрацию старого строя. В комитете голосовали против наступления.

Потом приехал на позиции под Езерно Керенский и, черным ежиком топорщась, кричал, что в предстоящее наступление он сам, военный министр, с винтовкой в руках поведет наступающие войска. Солдаты дружно голосовали за наступление. Степан тоже голосовал «за», а потом, уже к вечеру, недоумевал: где же правда?

Наступление провалилось. Финляндская дивизия вообще отказалась наступать, а вслед за ней и гвардейские части. Австрийцы, получив подкрепление, перешли в контрнаступление и выбили наших из захваченного накануне Зборова.

Командир полка, в котором служил Степан, топтал свою фуражку и кричал, брызгая слюной: Христопродавцы! Изуверы! Предатели!

И опять Степан был с ним согласен: если ты солдат, и есть приказ, и все вокруг наступают, так что же это есть, коли ты в это время в кустах отсиживаешься? Неужели защита революции? Никак нет, форменное предательство своих боевых товарищей.

И вот это тревожило Степана в происходящем с ним больше всего. Вроде бы взрослый мужик, всякого повидал, а с каждым, кто красно говорит – готов согласиться: да, так оно и есть. Где же он сам, Степан Егоров, где его-то собственная душевная диспозиция?

Спрашивал совета осторожно, у кого мог, даже у офицеров. Из последних большинство было не меньше солдат растеряно или озлоблено приказом номер 1 (Приказ № 1, изданный Петроградским советом еще до отречения Николая II, предписывал организовать в воинских частях выборные комитеты из нижних чинов, которым передавался контроль над оружием, а также власть во время политических выступлений. Нарушая принцип единоначалия, приказ способствовал дезорганизации и разложению русской армии – прим. авт.), потому юлили или отгавкивались, смотря по силе характера и количеству выпитого спирта. Степан не раз вспоминал поручика Лиховцева, с которым бежал из плена. Может, он и сумел бы заглянуть сейчас внутрь Степана и снаружи выстроить для него какую-нибудь одну линию… Да только где сейчас Лиховцев?

Однако в каком-то смысле Степаново вопрошание не осталось без ответа. Как опытного в жизненном смысле товарища и активно интересующегося политическим моментом, послали Степана Егорова в Петербург делегатом крестьянского съезда.

Съезд проходил в Народном доме, на Кронверкском проспекте. Все фойе заняли киоски, в которых продавались революционные книги и брошюры и сидели представители разных партий. Сверху каждого киоска написаны лозунги. «Все для народа и все через народ!» (партия народных социалистов). «В борьбе обретешь ты право свое» (партия социалистов-революционеров). «Пролетарии всех стран, соединяйтесь!» (партия социал-демократов). Когда Степан подходил к киоску, его спрашивали, какой он партии, и, узнав, что беспартийный, предлагали записаться. Каждый вовсю нахваливал свою партию. Сначала Степан отвечал вежливо: дескать, погодит пока, осмотрится, а в конце почти разозлился – на базаре, что ли?!

Делегаты тоже были самые разные. Некоторые совсем буржуазного вида, в жилетах и с пенсне. Другие – в свитках, с намазанными на пробор маслом волосами, точь в точь деревенский старшина в Черемошне. Было и несколько сектантов, один из них – в длинной посконной рубахе, без штанов, нечесаный и босой. Про него говорили, что он и зимой также ходит.

Степан во всех съездовских баталиях держался с краю, в разговоры не особо вступал, старался больше слушать.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю