Текст книги "Представление должно продолжаться (СИ)"
Автор книги: Екатерина Мурашова
Соавторы: Наталья Майорова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
– Все – правда, – тихо возразила она. – И море в первую очередь. И все остальное – тоже. Я хотела быть с вами.
– Я понимаю, – медленно и трудно сказал он после следующей порции вязкого молчания. – Я слышал об этом прежде и даже читал: удовлетворить половую потребность так же естественно, как, испытывая жажду, выпить стакан воды…
Она как будто хотела что-то сказать, но в конце концов, так ничего и не сказав, кивнула.
– А если я откажу вам? – он поднял тяжелый, темный взгляд оскорбленного мужчины. – Ведь это же в конце концов странно…
– Конечно! – она неожиданно приободрилась, как будто снова уловила ускользающие от нее правила игры. – Я рискую сейчас. Если неправильно рассчитала, могу все проиграть. Вы, Адам, теперь можете даже попробовать меня убить. Я это очень понимаю.
Ее внезапная бодрость и посветлевшее лицо отозвались в нем дополнительной болью. «У нее не мировоззрение, а мироубежденность, т. е. неколебимая уверенность в том, что мир, такой, как он есть сейчас, устроен единственно возможным и несомненно правильным образом,» – кажется, так много лет назад говорил о ней Арабажин.
– Если Аркаша решил не сообщать вам о себе, у него несомненно были для этого какие-то причины.
– Разумеется. И я хочу услышать о них. От него самого. Может быть, эти причины важные, а может быть, и яйца выеденного не стоят. Давайте адрес. Я знаю, что Аркадий Андреевич был на фронте и даже писал оттуда корреспонденции под псевдонимом Знахарь…
– Вы знаете и это? – удивился Кауфман. – Но почему же вы тогда не искали сведений у Лиховцева, главного редактора «Мысли»?! Ведь вы с ним вроде бы с детства близко знакомы…
– Искала сразу же и непременно. Но он, к сожалению, ничего не знает. Корреспонденции от Знахаря приходили к нему из разных мест и без обратного адреса.
Адам усилием воли подавил в себе нервную дрожь и мысленно попробовал сосчитать пульс. Получалось никак не меньше 120 ударов. Причем по ощущениям сердце стучало не в груди, а прямо в глотке, где-то в районе щитовидной железы.
– Как человека, видимо презирающего всякие условности, хочу спросить вас: Лиховцеву вы тоже предлагали себя в оплату за нужную вам информацию?
– Нет, – спокойно ответила Люша. – Потому что ему совсем не нужно мое тело. Он его имел когда-то много раз, и это для него почти помеха. Ему нужна моя душа, но…
Он до хруста сжал зубы, чтобы не попросить ее закончить фразу, и прижал к грудине кулак, утишая боль.
Она улыбнулась ему прохладной благодарной улыбкой.
– Я не получал писем уже больше месяца и не уверен, что до Аркаши дошли два моих последних послания. Но если он еще в армии…
За плотно закрытой дверью – шаги и разговоры хозяев. Уже совсем день… Больные на «Лунной вилле» наверняка закончили завтрак и приступили к лечебным процедурам. В некотором смысле каждый из нас заперт в своем сумасшедшем доме…
* * *
Глава 7,
В которой встречаются художники, а крестьяне громят усадьбу лесника Мартына
На берегу ручья на большом складном стуле чинно и неподвижно сидел старик.
Мелкая вода журчала, обмывая коряги и разноцветные камешки на дне. Иногда играющий в реке солнечный блик выхватывал спинку или радужный бок стоящей против течения форельки.
Ниже по течению, в небольшом, но глубоком омутке, крестьянские ребята, закатав штаны, пытались ловить синего сома, который там, по преданию, живет. Кто его поймает, тому вся жизнь будет – сплошная ярмарка и полный кошель денег.
Молодой человек в зеленой, измазанной красками кофте остановился чуть позади стула со стариком. На его плече висел деревянный ящик, за руку он держал некрасивого мальчика с прозрачными глазами. Мальчик вышел вперед, опустил к ноге сравнимую с ним по размерам папку с завязками и сказал:
– Дедушка Илья, вы меня помните еще? Мы до вас с Синих Ключей пришли.
Старик пошевелил иссохшими пальцами и взглянул на мальчика ласковыми глазами, похожими на вишни.
– Володя, сын бедной Тани. Конечно, я тебя помню, ведь я держал тебя на руках, когда умерла твоя мать. А кто это с тобой?
– Прохор Федорович Синельников, – отрекомендовался молодой человек. – Из разночинцев. Ныне – студент Академии художеств. Очарован премного здешними пейзажами. Осмеливаюсь писать их вслед вашему, Илья Кондратьевич, таланту… Почту за честь услышать мнение мэтра…
– Что ж, покажи, – равнодушно согласился старик и также равнодушно, не зажигая в глазах света чувства и даже разума, рассматривал небольшие холсты и картон, последовательно извлекаемые Прохором из развязанной папки.
– Мило, юноша, мило, – наконец заключил он и, вздохнув облегченно, снова вперил взор в изменчивую мозаику солнечных бликов на поверхности ручья.
– Тебе вроде не понравилось, дедушка Илья, – задумчиво протянул Владимир. – А вот тетя Марыся картины Прохора за твои выдает, их покупают, а деньги они с Прохором и Катиш промеж собой делят…
– Принять пейзажи уважаемого Прохора Федоровича за мои может только круглый дурак, ничего в искусстве не разумеющий, – не отводя взгляда от игры света в воде, промолвил Илья Кондратьевич.
– Дураки и покупают, – кивнул Владимир и засмеялся.
Прохор Синельников тоже улыбнулся – смущенно. Он еще прежде понял, что их городская афера с картинами старому художнику глубоко безразлична. Илья Кондратьевич нынче пребывал на другой стороне, там, где деньги и слава не имеют уже никакого значения.
Старик между тем с симпатией взглянул на смеющегося мальчика и вдруг заметил, что папка, из которой Синельников вынимал листы, не до конца опустела.
– А что же это у вас, любезный, там? – резко указал пальцем и даже чуть привстал, опершись рукой на подлокотник.
– Да пустяки, детская мазня… Володя, как я приехал, проявил интерес, и везде таскался за мной, это было условием хозяйки, чтоб его не гнать, ну, я и давал ему краски поиграть, или пастель немного…
– Извольте показать! – движения и взгляд старого художника вмиг утратили расслабленность.
Отвернув листки с неровными, словно обгрызенными краями от бегучего солнца, Илья Кондратьевич внимательно рассматривал странные картины, написанные в несколько красочных слоев.
– Володя, поди-ка сюда! Вот это – что?
– Метель над полями, когда буран идет. А выше – звезды.
– А вот это, в зеленых тонах?
– Нечисть лесная танцует под деревьями на летнем празднике.
Карандашный рисунок. Переплетающиеся линии. Такое впечатление, что рисовальщик пользовался всей коробкой и всеми цветами одновременно. Из путаницы штрихов выглядывает желтоглазое, печальное существо с огромной головой. Оно смотрит на яркую сказочную птицу, сидящую в окне на ветке.
– А это кто? Портрет домового?
– Это как раз мой любимый рисунок, – улыбнулся Прохор. – И здесь я вам могу доподлинно подтвердить – сходство с натурой отменное. Живет в усадьбе сын княгини Бартеневой. Сама-то она красавица, а ребенок – урод, один в один как у Владимира изображено…
– Володя, тебе надо учиться рисовать, – утвердил художник. – У тебя дар есть, от Бога. Я-то уже окончательно в тираж вышел, так что скажи своей тетке, пусть она тебе пока Прохора наймет. Только ненадолго, чтоб не испортил.
– Ага, скажу, – согласился Владимир. – Только Бог – далеко, и ему на меня как будто плевать. У меня ближе дар, от лесных. Кто их, кроме меня, нарисует? Мне карандаши нравятся. Они как трава или птички. И у них такие разноцветные носики…
– Хорошо. Может быть, карандаши – это и есть твоя планида.
К рыбакам вдоль ручья шли еще двое деревенских. В руках – ветки с еще зеленым крыжовником.
– В саду наломали, – вздохнул Илья Кондратьевич. – Варвары. Десять лет прошло и опять – как с цепи сорвались.
– Слышь, чего он сказал? – тараща глаза, кинул один из мальчишек другому. – Что мы – собаки и нам место – на цепи.
– Зачем вы обломали, он же незрелый еще? – спросил Прохор.
– Все равно все наше будет! – с вызовом ответил парнишка постарше, без переднего зуба.
– Ну пусть. Да зачем же ваше ломать, да еще животом потом маяться?
– Да пошел ты! – мальчишки пустились бегом, щербатый крикнул с полоборота. – Буржуй! Всех вас…
* * *
Кровь, стекая со лба, засохла в морщинах и прочертила на лице старика страшную черную сетку.
Шатаясь и хватаясь руками за стены, он вошел в кухню через заднюю, выходящую на огороды, дверь. Кухарка Лукерья, увидев Корнея, громко ахнула и прижала ладони ко рту.
– Дедушка Корней, что стряслось?! – испуганно вскрикнула ее помощница, дрожащими руками опуская сковороду с поджаркой из сала, лука и моркови мимо стола.
Сковорода с грохотом покатилась, жирная горячая масса расползлась по чистому полу. Лукерья не обратила на это никакого внимания, что для всех присутствовавших при инциденте (включая двух кошек и кухонную собачонку) явилось знаком полного и окончательного разрушения привычного порядка вещей.
* * *
Спустя час в конторе состоялось заседание, которое на современный революционный лад правильно было бы назвать оборонным усадебным советом. Присутствовали: помещик Александр Кантакузин, конторщик, агроном, ветеринар, старший конюх Фрол, камердинер Егор, садовник Филимон, кузнец Франц из пленных австрийцев и два лакея. В дверях, прислонившись к притолоке, с очень независимым видом стоял Кашпарек, ответивший отказом на оба предложения Кантакузина: войти в помещение или убираться к чертовой матери.
– Где старик-то? – спросил агроном Дерягин.
– Плох он, лежит у меня в дому, – ответил Филимон. – Без памяти почти. Акулина пока за ним ходит. Доктора позвали.
– Что ж там стряслось? Сумел он рассказать?
– Рассказал, – кивнул Александр. – Для того и шел сюда, последние силы тратил. Как я понял, дело было так. Он у знахарки Липы в лесу почасту гостевал – они давние, еще с города знакомцы. И вот к ней прибежала из Торбеевки баба и по доброте предупредила ее, чтоб ушла куда, потому что торбеевские мужики решили разгромить хозяйство лесника Мартына, а это от ее избушки – всего верста с небольшим, и как бы чего не вышло, потому что мужики, как распалятся…
– Да в чем же смысл?! – ветеринар снял синие очки и растерянно взглянул на собравшихся близорукими глазами. – Почему – Мартын?
– Мартын много лет и посейчас препятствует незаконным порубкам, охоте, у крестьян на него давно зуб есть. Дезертиры и агитаторы в деревне воду мутят – говорят: все вам по праву принадлежит, вот-вот закон выйдет, так чего же стесняться? А кто думает иначе, тот – буржуйский прихвостень. Плюс, как я понимаю, всякие почти эфирные материи – чертовщина с Владимиром и оборотная сторона чувства вины: ведь именно в Торбеевке убили когда-то Мартынову дочь. Да плюс слухи и наши местные легенды – на высоте социального помешательства и ожидания невиданных свобод мужикам отчего-то взбрендило: якобы у Мартына в усадьбе, у Филиппа Никитина хранятся пропавшие драгоценности матери Любовь Николаевны или сокровища девки Синеглазки, как они их называют. Так надобно теперь их у безумца отобрать и на всех разделить, как и помещичью землю. И вот, по совокупности всех этих материй и обстоятельств…
– Что ж, теперь понятно…
– Нам нужно определиться не с понятиями, а с действиями на случай, если разгромом лесниковой усадьбы дело не ограничится!
Ветеринар и агроном переглянулись, враз вспомнив и подумав об одном и том же: нынче Александр Кантакузин ведет себя намного уверенней, чем в 1902 году. Что ж – зрелый мужчина, хозяин усадьбы, так и должно быть…
– Но как же вышло, что колдунья все же погибла?
– Корней решил предупредить лесника об опасности, тем более, что знал: Владимир нынче гостит у деда. Старик любит детей, после отъезда Анны и Бориса много возится с Владимиром, Варей, Агафоном и даже Германом. Знахарка отправилась с ним.
Сначала думали уходить всем на болота, а потом Мартын почему-то заартачился – надо полагать, ему было жалко хозяйства, животных, дома, который мужики, не найдя ни людей, ни сокровищ непременно подожгли бы. У него были ружья, патроны, он велел всем уходить, а сам решил занять оборону и отстреливаться.
– Каждый по-своему сходит с ума, – пробормотал Дерягин.
– А я Мартына понимаю, – задумчиво сказал Фрол. – Что он, старый человек, без своего дома и леса? Уж лучше тогда сгинуть с честью и с ружьем в руках…
Кузнец Франц и один из лакеев кивнули, а Александр брезгливо поморщился, как будто при нем сказали пошлость или пролили что-то дурно пахнущее.
– Но Филипп Никитин отказался уходить без Мартына, – продолжал хозяин усадьбы. – И это оказалось неодолимым препятствием, так как увести безумца против его воли не представлялось возможным. Тогда знахарка самочинно выдвинула следующий план. Чтобы не привлекать внимания, все разделяются. Мартын уводит Филиппа. Корней – Владимира. А она остается встречать крестьян. Надо полагать, что колдунья надеялась: сработает ее многолетний авторитет в деревне и ей удастся отговорить торбеевцев от погрома.
– Если бы громить шли бабы, по ее, должно быть, и вышло, – заметил Егор.
– Допускаю, что ты прав, – согласился Александр. – Но это были мужики, усиленные дезертирами и незнакомыми со знахаркой агитаторами-бунтовщиками. К тому же дед Корней тоже остался со своей давней подругой, а после ухода лесника еще и вооружился Мартыновой берданкой… Старика действительно избили до полусмерти и бросили во дворе, а вот насчет убийства знахарки я не уверен. Даже по словам Корнея, ее просто отшвырнули с дороги. Она упала на ступеньки и то ли потеряла сознание, то ли просто умерла от удара… Потом они искали сокровища, потом все крушили, потом, конечно, подожгли дом и сараи… В уезд, в Торбеево и в волостное правление я уже послал сообщения, но сами понимаете, какие сейчас времена, и, стало быть, нам надо составить план действий на случай, если они не успеют ничего предпринять, а погромщики…
– Александр Васильевич, тут, на мой взгляд, какая-то нестыковка выходит, – потирая переносицу, заметил ветеринар. – Старик, как я понимаю, сколько-то лежал избитый без сознания, потом шел сюда, цепляясь всякой ногой за всякую корягу… Это же сколько времени прошло? И куда все подевались? Погромщики? Мартын? Владимир с Филиппом? Они же, как я понял со слов старика, направились не в болото, а прямиком в Синие Ключи? Почему нигде, ни о ком ничего не слышно?
– Старик Корней – бывший московский нищий и пьяница известный, – сказал Дерягин. – Не могло ли ему все это привидеться? Вроде кошмара? Упал где-то пьяным, разбился, ударился головой…
– Не похоже, – покачал головой Филимон. – Да и не пил он при Липе-то…
– Но что же тогда все это значит?
– Это значит, что мы еще чего-то не знаем, и оно – важное, – сказал от двери Кашпарек. – Пойду узнаю.
Вышел и плотно закрыл за собой дверь.
Все собравшиеся одновременно взглянули на хозяина усадьбы. Кантакузин раздраженно пожал плечами:
– С ним невозможно разговаривать. Все равно, что кричать в лесу и ждать осмысленного ответа из чащи. Люба… Любовь Николаевна могла бы, но… Черт побери, где ее носит! Когда она нужна, никогда ее нет… Но действительно – надо отправить кого-то на поиски. Ведь если ее сумасшедший братец и племянник пропадут из-за нашего неучастия…
– То после ее возвращения нам всем скопом придется в болоте хорониться… – усмехнувшись, закончил агроном Дерягин.
* * *
Кукушка куковала в недалекой чаще. Березы и темные ветви старого орешника сплетались над головой. Тропа заросла влажным мхом, под которым прятались корни и полусгнившие коряги.
Владимир двигался плавно и стремительно, в лесу от его обычной домашней медлительности и неуклюжести не осталось и следа. Филипп, вовсе непривычный к ходьбе, громко сопел и задыхался.
Под большой березой на сухом островке присели отдохнуть.
Филипп вытянул ноги и прикрыл глаза, Владимир просто замер на месте, как ящерица на камне. Мартын не мог сидеть, нервное напряжение в нем находило выход в суетливых, бесцельных на первый взгляд движениях:
– Пойду вперед погляжу, как там, да воды с ручья наберу…
Как только Мартын ушел, Филипп открыл глаза и состроил отчаянную гримасу:
– Володя! Пропало все!
– Да отчего же пропало? – удивился мальчик. – Липа их заколдует. А мы пока в Ключах переждем.
– Да они ведь и Ключи раз пожгли, я-то помню. Матушка моя тогда погибла. Ты ведь знаешь, что им нужно – сокровища Синеглазки, невесты моей. А как Липа не сумеет их заколдовать и они найдут и все заберут? Что я тогда Синеглазке скажу?
Владимир встал на четвереньки и снизу вверх заглянул Филиппу в лицо:
– Отец, а разве они, сокровища, взаправду есть? У лесных ведь человеческих сокровищ не бывает. Зачем Синеглазке? Тебе привиделось, должно быть…
– Ничего мне не привиделось! – сердито возразил Филипп. – Ты что думаешь, твой отец дурак какой-то, вроде тебя, который со всякой мелочью лесной водится?! Не-е-ет! Мне сама Синеглазка давным-давно доверилась, еще прежде, чем я с твоей матерью сошелся, а теперь я, получается, ее предал, сбежал… Эх… Надо было нам с Мартыном остаться, взять ружья и…
Филипп заплакал, бессильно потрясая мягкими кулаками и ударяя ими по стволу березы.
Владимир покрутил шеей, прислушался к чему-то, потом издал несколько резких птичьих криков и снова послушал.
– Отец, – сказал он. – Не плачь. Я знаю, чего мы с тобой сделаем. Только тебе придется во всем меня слушать, потому что ни нихони, ни бугагашеньки, ни прочие тебя знать не знают, и могут испугаться. А когда они без толку пугаются, таких бед наворотить сумеют…
– Хорошо, Володя, – Филипп кивнул, утер глаза и высморкался в рукав. – Я все сделаю, как ты скажешь, мне лишь бы Синеглазке угодить. Но что же Мартын?
– А дедушке Мартыну и знать не надо.
Кукушка замолчала. Наверху, между ветвями редкие облачка быстро неслись по небу, словно куда-то торопились. Внизу, в зелено-лиловом мареве, все замерло в ожидании. Низом принесло запах жирной гари. Потом на тропинке скакнула в изумрудном мху большая лягушка с золотыми глазами и горбатой спинкой. Некрасивый мальчик с прозрачным взглядом взял за руку своего слабоумного отца и сказал:
– Ну что ж, папа, пошли.
* * *
Глава 8,
В которой Владимир спасает сокровища Синеглазки, а дед Корней, умирая, рассказывает Оле и Кашпареку историю своей любви.
Марионетка, свесив ноги, сидела на локте идущего вниз по улице юноши и зазывала истошным, противным голосом:
– Новое представление Кашпарека! Приходите, не пожалеете! Приглашаются все свободные граждане свободной Черемошни! Новое представление! Торбеевские мужики против лесной колдуньи!
Босоногие дети бежали следом со свистом и улюлюканьем, собаки брехали, взрослые недоверчиво смотрели из-под ладоней. Старики шамкали сердито беззубыми ртами, не понимая происходящего.
Румяная девка в низко повязанном платке выбежала из калитки, заступила Кашпареку дорогу, положила горячие ладони на его худую, но жилистую грудь.
– Кашпаречек, родненький, уходи сейчас, не играй с огнем! Там ведь не только торбеевские, наши тоже были, теперь кто в злобе, кто в страхе…
– А если не играть с огнем, так согреться-то как? – усмехнулся Кашпарек. – Жить холодно станет… Да ты не голоси, Груша, говори толком, чего знаешь…
Избы, выстроившись вдоль улицы, таращили на них окна в узорных наличниках. Нигде так не умеют резать деревянные узоры, как в Калужской губернии – всем известно…
* * *
Бешенство плясало в сосудах кровяными тельцами, искрило в нервных волокнах. В груди спирало, пальцы сжимались. Так, должно быть, чувствовали себя троглодиты, пылающей веткой изгнавшие из пещеры древнего медведя.
Как и троглодиты, говорили междометиями, обрывками слов. О том, что будет дальше, никто не думал. На труп колдуньи, похожий на большую тряпичную куклу, и то ли мертвого, то ли лежащего в беспамятстве старика никто не смотрел. Если попадался на глаза, отводили взгляд. Кто-то предложил пойти к знахаркиной избушке и поискать там. Отклика не нашел. Многие тут же зашарили под рубахами и стали креститься.
Шли, нагрузившись добром, во внезапно сгустившемся зеленоватом тумане, как по дну пруда. Под ногами сновали лесные желтогорлые мыши. Их становилось все больше, казалось, некуда ступить. Где-то вдали, как будто бы уже за лесом, в полях, родился огромный звук и покатился, приближаясь незримо. С веток, шурша, при полном безветрии посыпались листья. Между деревьев медленно задвигались какие-то смутные зеленые фигуры, как будто одно за другим оживали деревья.
Кто первый, не выдержав, закричал от ужаса, впоследствии, как ни разбирались, не могли вспомнить. Тут же заорал кто-то еще, и все кинулись врассыпную, как те же мыши. Кто куда, не разбирая пути, падая, ползя, цепляясь руками за стволы, ветки, траву и корни. Гулкий звук катился и приближался, как огромное, выше деревьев колесо. Оно было ажурное, может быть, даже прозрачное, но жуткое донельзя – подомнет, раздавит, и не тело даже, а что-то иное, более существенное для живого человека…
Между стволами, неспешно взмахивая крыльями, пролетел большой филин. Сел на сук, охорошился и сказал, глядя прямо в лицо человеку круглыми оранжевыми глазами:
– Отдай, что не твое. Отдай, что взял, тогда живым будешь.
Человек заелозил в листвяной подстилке, грудью, руками, животом прикрывая добычу.
– Да что ты сам-то – пустяк, сдохнешь и не заметит никто, – задумчиво продолжал филин. – А вот семья твоя… Старшего сына на войне убить успеют, младший в пьяной поножовщине погибнет, дочка, что на сносях, скинет мертвенького и сама вслед за ним уйдет, а жена от горя ума лишится и заживо сгниет…
Мужик корчился, как раздавленный червяк.
– А ну пошел вон отсюда! – гаркнул филин, щелкая клювом и расправляя крылья.
Бросив все, лязгая зубами и завывая от ужаса, человек на четвереньках дополз до тропы, там вскочил на ноги и, прикрывая голову руками, побежал прочь.
* * *
Узкая девичья кровать застелена пикейным покрывалом. Икона с лампадкой, без всяческих украшений в углу. Лавка и маленький столик у окна, под лавкой – корзины с клубками, пучками мулине, начатым рукодельем. На столике – простая вазочка на крахмальной салфетке, в ней три полевых цветка – белый, лиловый, голубой.
– Оля!
– Кашпарек! – девушка отложила пяльцы и снизу вверх взглянула на юношу. – Что-то случилось? Ты со мной уже с полгода словом не перемолвился…
– Корней умирает. Ты должна теперь пойти к нему.
– Надо сменить Акулину? – Оля поднялась со скамьи, поправила и без того аккуратный воротник платья. – Она послала тебя за мной? Что ж, я готова. Она сказала, что нужно взять – простыни, пеленки, может быть, уксус?
– Ничего не надо. Там все есть. И Акулина не посылала меня. Я сам видел: напоследок ему нужно говорить. И я решил: ты будешь сидеть рядом и слушать.
– Но почему я?! – Оля удивленно подняла брови. – Я ж с ним и не зналась почти. Акулина и Филимон…
– Акулина и Филимон сами старые и детей у них нет. Он хочет так рассказать, чтобы вперед передать. Конечно, по-хорошему Атя и Ботя должны быть, он их с рождения воспитывал, то их право и место… Но что ж поделать, если они в отъезде? Прочие – малы для таких дел. Придется тебе.
– Но почему ж не ты сам, Кашпарек?
– Я на такое не пригоден. Ты прикидываешься или вправду не понимаешь? – юноша сплел пальцы и вывернул ладони наружу. – Я же Кашпарек, по-русски Петрушка – лицедей без имени и судьбы. И у меня, как и у всех актеров и их кукол, нет души. Ты ведь знаешь об этом?
– Да, – ответила девушка, опустив взгляд.
– Ну вот, – деловито кивнул Кашпарек. – А Корнею сейчас непременно нужно, чтоб рядом настоящая, живая, хоть бы и пустенькая душа была. Так ты идешь?
– Иду.
Аккуратно положила пяльцы на стол – и не заметила, как они соскользнули, сдвинув скатерть и стронув с места вазочку, разом нарушив тихий затаившийся уют.
– Ты, девонька, мне бы водицы… А снадобьев не надо, ни к чему они, только задержат. Я и так тут подзадержался – торопиться надо, она ведь меня там ждет, Липушка-то…
Поверишь, я Липушкой-то в глаза так ее и не назвал… ни единого раза. И то сказать, кто она и кто я. Да нет, не в знахарстве только дело. Хотя и тут… Все ж они, разорители-то безбожные – все, кто помоложе, ее руками приняты! Кто захворает, хоть одному помочь отказывалась? Эх! Что она ведала, никто не знал. И нынче уж… Да я ведь не про то. Постой, дай расскажу. А то как уйдем, так и сгинем. Память-то… Да не болит, не болит уж ничего. Ты слушай.
Она, Липа, дворянского сословия будет. Олимпиада Платоновна Куняева, вот оно как. Дворянская сирота. Батюшка, сказывала, принял смерть на Кавказе от чеченов, а она, стало быть, в приюте выросла, а потом выучилась на повитуху. Ей бы докторскому делу учиться… ох, как хотела… однако же вот постановлено, чтобы женский пол к наукам не допущать, а то бы доктор вышел знатный. Ее и так по Москве-то знали. В самые что ни на есть большие дома звали наперебой. Это уж она потом мне говорила… когда судьба нас с нею свела… А как такое случилось – сейчас…
Сам-то я из Тверской губернии, государственные мы. Еще мальцом отдали московскому скобарю в ученье, да не прижился я у хозяина, сбег. Головы не было на плечах, вот и сбег. Тоска брала по деревне, по воле… а до деревни-то не добрался, так и осел на Хитровке. Вся беда от окаянного зелья, уж сколько мне Липа говорила, а и до старости не опомнился.
Так вот, как-то раз в апреле месяце иду это я по Никольскому мосту… старый мост еще стоял, деревянный. Как раз только лед сошел, шуга плыла, а по берегу уже кой-где первоцветы… желтые такие, глазу радость. Вот я гляжу на них, а потом вижу: дама. Стоит себе на берегу – дама как дама, а у меня сразу как зацепилось… муторно так. С чего бы? Потом уж сообразил, после всего: на ней ни шубки, ни салопа, будто на улице лето красное. Стоит, значит, на воду смотрит… а потом – в воду-то и пошла, и пошла. Спокойно так, и я стою да гляжу, а у нее уж подол по волне плывет! Тут я подскочил – чуть сам с моста не сиганул… бежал, думал, не успею… однако успел. Она ж еще отбивалась! Уйди, говорит, я греха не боюсь! Ну, я все ж таки сильнее, вытащил. А ветер-то ледяной. Я ей: где, мол, живете, куда проводить, а она мне: идти, говорит, мне некуда, кроме как в Сибирь на каторгу, потому как я человека убила.
Ну, на каторгу так на каторгу – есть у нас на Хитровке трактир аккурат с таким прозванием, тогда мне там еще наливали невозбранно… Обсохли мы, отогрелись… она в тепле да от водки ожила, щечки порозовели… Такова-то была – не передать… Ростом махонька, ладненька, волос кудрявый, а глаза иссиза-черные… как черника… спрашивает, как, мол, меня зовут, да по отечеству. Я сказал, а она: спасибо, говорит, Корней Тимофеевич, что проявили мужество и благородство, только сделали вы это зря, потому что мне теперь предстоит арест и суд, а даже если и не будет этого – все равно, я себя своим судом уже осудила. Я возьми да скажи: напрасно вы эдак-то, один Бог нам судья, а все прочее есть гордыня. Тут-то она и заплакала, а я уж знаю – слезы у женщины, это добрый знак, значит, сердце у ней оттаивает.
Так вот я ее и встретил, Липу-то. И такой она у меня перед глазами по сей день стоит.
А дальше… Укромных мест много, спрятал я ее. Она не хотела. Собралась идти в участок: мол, вот она я, судите. Мне так ничего и не сказала. Я было подступил, а она: не спрашивай, Корней Тимофеевич, ни к чему тебе встревать в это дело. Однако гляжу – сомнения у нее. Сидит и ровно сама с собой разговаривает: головкой покачивает, губки кусает. Долго так сидела… А потом рукой махнула и рассказала, как она дитя приняла у одной одинокой мещаночки, а та умолила ее к отцу ребенка сходить и позвать его на дочку взглянуть. Липа и пошла. А тот, из судейских, старый, семейный, вышел к ней в прихожую, а как только прознал, о чем речь, стал ей деньги совать, чтобы она ребеночка на тот свет отправила – подушкой или еще как. Дескать, погубит иначе эта мещаночка мое честное имя. Липа даже плюнуть в него побрезговала, а он – стал ее за руки хватать. Тут она его и оттолкнула – она хоть и росточка малого, а сила у ней в руках большая – акушерка ведь. Старик отлетел, затылком об вешалку грохнулся и умер… Липа выбежала за дверь и обратно к мещаночке побежала – мать спит себе, а ребеночек-то задохнулся и тоже уже на небе, вслед за отцом. Тут она с отчаяния и надумала…
В участок, стало быть, не пошла. А больше ей идти и впрямь некуда было. Наши-то с ней поладили. Лечила она их… С мелкими возилась. А только все одно – не хитровская: донес бы кто, или иначе сгинула. Главное, не по ней была такая жизнь, вот что.
И однажды она исчезла. Только записку оставила: спасибо тебе, милый Корней, за все, прости и прощай.
Я думал, что больше не увижу ее никогда. И пил я… так, как никогда не пил – ни до ни после. Все вокруг думали, что сдохну. Не сдох. Все ждал чего-то. И дождался.
Много лет спустя однажды вечером на Хитровке девочка появилась: платье все в саже, глаза – дикие. Говорит: я – Люша, меня к вам, Корней Тимофеевич, колдунья Липа прислала.
Тогда-то я и понял окончательно, что Бог – есть, и по его попущению за каждым, даже за самым пропащим, личный ангел присматривает…
И вот теперь мы с ней, с Липой, под Его рукой вконец сойдемся… и теперь-то я стану ей… нужен.
* * *
– Дедушка Корней, ты устал? Может, тебе подать чего? Водички? Кваску? Или лицо губкой обтереть?
– Нет, – с трудом вымолвил умирающий. – Пить не хочу. Хочется напоследок красивого чего-нибудь… Как лес… или небо…
Оля замялась, наморщила лоб, повела глазами из стороны в сторону. Скомкала зажатый в пальцах, насквозь промокший от слез платок. Чего же он хочет?
– Кашпаречек, я не понимаю, помоги мне…
Словно тень от стены комнаты отделился Кашпарек и выпустил на пол свою марионетку. Медленными, трудными движениями она забралась на кровать, скрестив ноги, уселась у правой руки умирающего и негромко заговорила:
Есть в светлости осенних вечеров
Умильная, таинственная прелесть!..
Зловещий блеск и пестрота дерев,
Багряных листьев томный, легкий шелест,
Туманная и тихая лазурь
Над грустно-сиротеющей землею
И, как предчувствие сходящих бурь,
Порывистый, холодный ветр порою,
Ущерб, изнеможенье – и на всем
Та кроткая улыбка увяданья,
Что в существе разумном мы зовем
Божественной стыдливостью страданья!..
(стихи Ф.Тютчева)
Кашпарек замолчал.
Стало тихо, слышно было только клокочущее дыхание Корнея.
– Спасибо вам! – поблагодарил старик и добавил. – Что ж, пора мне. Пойду уж к ней, к Липе… Она, небось, там ждет и уже ругаться изготовилась, что я опять все испортил…
Оля тихо плакала.
Кашпарек и его кукла улыбались.
Филимон с Акулиной в горнице пили чай из самовара и, не сговариваясь между собой, думали об одном и том же.