Текст книги "Сибирская любовь"
Автор книги: Екатерина Мурашова
Соавторы: Наталья Майорова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 42 страниц) [доступный отрывок для чтения: 16 страниц]
Слушавший все это Серж боролся с крайне парадоксальным желанием – ему отчетливо хотелось укусить отца за нос (Страшно даже подумать, что сказал бы впоследствии по этому поводу молодой венский врач Зигмунд Фройд (sic!), в означенные годы еще только начинавший свою практику по психиатрии). Однокашники ни за что не поверили бы, но явному одобрению, звучавшему в отцовых словах, подросток предпочел бы первоклассную выволочку с чувствительными ударами палкой для выколачивания ковров и дикими криками: «Позоришь семью! Не почитаешь императора!» (как это случилось с его лучшим другом в семье почтового чиновника Мокия Мальцева).
Никакие «либерте» Сержа не интересовали, басню и прочие «критические» произведения в альманах писал он просто от скуки и жажды выпендриться перед одноклассниками, а папашино провинциальное, тронутое молью вольнодумство давно уж вызывало у него лишь зевоту да судорогу в красиво слепленных скулах.
От сцены и школы воспоминания молодого человека естественным порядком перекинулись на весь родной поволжский городок с его неизменной лужей на главной площади и купающимися в ней хавроньями. В глазах подрастающего Сережи сей мелеющий в жару и опасно углубляющийся перед осенними холодами водоем вырастал до размеров символа городской и его лично жизни, ибо был выведен в бесчисленном количестве литературных произведений, посвященных провинциальной России. Оставаясь циклически неизменен, он как бы аллегорически топил в себе весь смысл и все перспективы провинциального бытия, и объединял в единый жизненный кругооборот всех его участников, независимо от наличия у них мыслящей и чувствующей души: жирных мух с радужным брюшком, лениво жужжащих над навозной кучей; мосластых лошадей и тощих собак, греющихся на солнце; пыльных кур, словно по делу выбегающих из-под заборов и тут же скрывающихся обратно; спешащего куда-то священника с побелевшими от пыли полами старенькой рясы; младенца в люльке под яблоней, занавешенного кисеей все от тех же мух; мещанское семейство, расположившееся в саду с баранками и самоваром; землистое лицо выходящего из трактира мастерового; железнодорожного чиновника в расстегнутом мундире, сидящего в плетеном кресле и читающего позапрошлый выпуск «Русского инвалида»…
Отец и мать Сержа всегда оставались достойными представителями этого круговорота. Мать когда-то считалась местной красавицей и, по словам тетки, «была грациозна, как серна». Сережа честно пытался себе это представить, но у него ничего не получалось. Розовое, брылястое лицо матери всегда хранило на себе печать брезгливого утомления, в белых, рассыпчатых, словно припудренных кистях, отделенных от остальной руки младенческими перевязочками, утопали огромные кольца и браслеты из дешевого дутого золота, а выбеленные кудряшки казались намертво приклеенными к небольшому черепу. Зимой матери почти всегда нездоровилось, и она лежала в постели с французским романом, весной, летом и осенью – сидела на веранде, пила чай и с одинаковым равнодушием шлепала кожаной мухобойкой мух, нерасторопную прислугу Аришу и провинившихся детей.
Отец служил по части Министерства путей сообщения, дослужился до чина 11 класса, и, в общем, ничем не отличался от тысяч других российских чиновников. Лебезил перед знатными, пресмыкался перед сильными, по праздникам ездил поздравлять начальство, но по каким-то никому не ведомым причинам считал себя нигилистом. В доказательство сего хранил в дальнем ящике стола пожелтевший номер герценовского «Колокола», а в красном углу спальной вместо икон повесил портреты Чернышевского и Добролюбова.
Все это вместе раздражало Сержа невыносимо. Решительно невозможно, – размышлял рослый красивый подросток, которого даже юношеские прыщи как-то счастливо миновали, – чтоб так везде было. Где-то, несомненно, происходит настоящая жизнь.
К пятнадцати годам Серж готов был продать свою бессмертную душу за возможность попасть в это вожделенное место. Впрочем, ни в Бога, ни в черта он, под влиянием отца, не верил, и потому покупателей на душу естественным порядком не находилось.
И вот, теперь ему уже двадцать пять. Четверть века. Возраст серьезных свершений. Александр Великий в его годы уже стоял во главе огромного государства. А что же Серж Дубравин? Где его свершения и открытия?
Ничего нет, кроме закрытий и разочарований. Тут уж не Чацким пахнет, с его глуповатым задором и юношеской ограниченностью, тут все серьезнее, господа, все куда серьезнее… Не изволите ли, господин Достоевский? Впрочем, старушек топором Серж покуда не потчевал… Но почем же ты знаешь? Вдруг кто-нето вложил в ваше предприятие весь свой капитал, а потом взял, да и наложил на себя руки… Кто ж ты тогда получишься?… Да нет, нельзя так считать. Коли кому на роду написано, так он повод завсегда найдет. Взять хоть вот ныне очевидную бессмысленность всей этой суеты, именуемой жизнью… Чем не повод?
– Не желаете ли отобедать? – умильная физиономия железнодорожного официанта просто сияла желанием услужить. Серж почувствовал, что проголодался, согласно кивнул головой и поднялся, чтобы проследовать в ресторан.
После сытной еды мысли о бренности и бессмысленности существования приутихли. Во время стоянки в Тихвине на перроне удалось познакомиться с попутчицей – симпатичной мещаночкой, явно не уверенной в себе и оттого льстящей всем подряд. Красивое лицо Сержа произвело на нее сильное впечатление, и она не скупилась на комплименты. Серж с удовольствием слушал, и к отходу поезда поймал себя на размышлении о том, что жизнь, в сущности, прекрасная штука, если не забывать вовремя обедать и не забивать себе голову всякими явно не способствующими пищеварению вещами.
Да, все прекрасно, только лило бесконечно – до самого Екатеринбурга – с серого, осеннего, провисшего неба… А здесь, в Сибири, вдруг опять началось лето.
Лето! Нет, лето осталось в Петербурге. В этом чистом, воздушном, правильном городе… Надо же – он всерьез полагал, что этот город ему поверил. Время текло так славно. Визиты, прогулки на острова, рассуждения о балканском вопросе и Марке Аврелии. Невесомые дебютантки и их элегантные матушки постбальзаковских лет. Переглядки над театральными программками и перышками бальных вееров.
И казалось, что навсегда позабыты, скрылись в тумане прошедшего – Москва, убогое жилье в номерах, с видом на глухую бурую стену, с лестницей, провонявшей насквозь кислой капустой. И блистательный ночной кошмар – Антоша Карицкий, из которого точно бы вышел классический лермонтовский Демон, добавь ему Господь еще хоть полвершка роста…
…Сверканье перед глазами внезапно резко мигнуло, с шуршаньем посыпалась хвоя, сверху треснуло: «Карр!» Вот спасибо! Он зажмурился.
Спасибо – что жив. А почему это, интересно, ему совсем не жалко денег? Ведь обшарили же с ног до головы, наверняка и документы забрали. Ну, и черт с ними. Не убили, и ладно.
А вдруг вернутся и добьют?
Перспектива явилась такая реальная, что он, дернувшись, приподнялся, открыл глаза, быстро поглядел вокруг.
Тихая благодать. Стволы, подсвеченные утренним солнцем, душистая сухая хвоя, какие-то мелкие бело-розовые цветы на тоненьких стебельках. Что за цветы? Теперь надо бы знать… Он – таежный житель, может, придется еще питаться этими стебельками. Ma petite Sophie, вас бы сюда – наверняка бы понравилось! Теперь, увы, остается отдать свое сердце добродетельной крестьянке – если удастся разыскать таковую. Сваляем валенки, будем ходить с рогатиной на медведя, резать ложки из липы… что еще?..
Хватит, прервал он поток развеселых мыслей. Стыдно, господин Дубравин. Склонностью к панике вы, кажется, до сих пор не отличались.
Он встал. Начал было беспечно насвистывать, но тут же, поморщившись, бросил. Осмотрев себя, обнаружил, что документы при нем, а вот капитал, сохранявшийся в крупных кредитных билетах поближе к сердцу, – и впрямь отсутствует. Ну, что на это скажешь? Руки-ноги в порядке, и голова, хотя и стиснута горячим тонким обручем боли, – вроде тоже. Денег по-прежнему было удивительным образом не жаль. Ну – почти… Наверно, он так и не успел толком прочувствовать, что они у него есть.
Он шагнул вперед – к солнечному просвету меж стволов. Там оказались лохматые кусты, мягко светящаяся вода, серая пустошь за озером, поросшая кривыми березками. И – дорога. Серж остановился на обочине, глядя на повозку, осевшую на один бок. Сейчас она больше была похожа на неуклюжую груду плотницкого материала, чем на транспортное средство. Помедлив, он обошел ее вокруг, потом вернулся в лес… И там нашел наконец три тела.
Первым был кучер, вторым – казак-охранник. Где же еще один казак, машинально подумал Серж, с трудом отводя взгляд от трупа. В памяти что-то мелькнуло… А Никанор? Никанор-то где? Сбежал и по тайге шляется? Этот тип и с разбойниками может утечь – что ему! Сержу почему-то казалось, что это важно: выяснить, где Никанор, – и он отвлекся от мыслей о нем только тогда, когда, пройдя еще шагов десять, наткнулся на тело горного инженера.
Мальчишка лежал, вытянув руки, лицом вниз. Серж молча стоял и смотрел на него… Наклониться, дотронуться, тем более перевернуть – да ни за что!
Ох, и слюнтяй же вы, сударь, ох, и баба. А если он жив?!
Он заставил таки себя нагнуться. Перевернул инженера на спину. Жив, как же. Лицо с дурацкой бородкой – цвета высохшей хвои. А рука вроде еще теплая… остыть не успела. Да ладно. Серж осторожно отогнул полу инженерского мундирного сюртука и провел рукой вдоль подкладки. И сразу нашел то, чего бандиты, к счастью, не обнаружили: под пальцами сухо хрустнули сложенные бумаги. Он, рванув подкладку, вытащил их, быстро просмотрел.
Ага, все, что надо. Диплом об окончании курса в горном институте, весь в печатях и роскошных росчерках. Паспорт. Что там насчет примет? «Глаза серые, волосы русые, лицо чистое, рост…». Рост тоже подходящий. Прекрасно. Рекомендательное письмо…
«…уверить Вас в моем неизменном дружеском расположении… Согласно высказанным Вами пожеланиям…Несколько робок, но уверен, что Ваше, Иван Парфенович, мудрое попечительство сей недостаток быстро устранит»…
Устранит, непременно устранит, не сомневайтесь… как вас? Вот: Прохор Платонович. Любезнейший Прохор Платонович. На досуге перечитаем письмо ваше внимательнее, а сейчас… Его взгляд невольно задержался на неподвижном лице, остром, как у птицы. А вдруг, черт возьми, все-таки жив?
Встав на колени возле инженера, он расстегнул воротник его белой сорочки. Руки дрожали. Да, подумал со злостью, дрожат руки, – ну и что? Как-то не приходилось еще иметь дело с трупами! Покамест не понесло в эту чертову Сибирь.
Он склонился над неподвижным телом, пытаясь определить, бьется ли сердце. В ухо что-то воткнулось… что еще? А – медальончик. Золотая безделушка, желудь на цепочке; а внутри – маленький фотографический портрет молодой блондинки. Тонкое личико, испуганный взгляд, улыбка… Улыбка – милая. Невеста, наверно. Та самая Marie. Сержу отчего-то сделалось совсем паршиво. Какого черта, что он тут еще хочет услышать? Все же ясно! Золотой желудь, сомкнув половинки, скользнул из пальцев.
Серж встал. Перекрестился, стоя над телом. Прощай, Ермак Тимофеевич. Пожелай мне удачи из горних высей… ведь они, что б там ни говорил вольнодумный папенька, пожалуй таки существуют.
Глава 2
В которой разбойники продолжают свое черное дело, а Серж Дубравин идет по сибирской тайге незнамо куда
– А ты, паря, не дурак. Нюх имеешь, куда там другим прочим. Ни в тайге, вишь ты, не захотел пропадать, ни от Климентия Тихоныча. Оно и верно: за бар-то, кому они нужны, баре-то… Я, пожалуй что, к тебе поближе буду держаться, а?
Могучий мужик, на широченных плечах которого городской сюртук казался нелепым и куцым, разогнулся и посмотрел на говорившего. Вернее – поверх его головы, неопределенным, расплывчатым взглядом. И тот сразу примолк. Мужик тоже помолчал с полминуты, потом удобнее перехватил лопату и, выворотив очередной ком земли, спросил без особого интереса:
– Сам-то ты с чего подался разбойничать?
Тот, к кому он обратился, махнул рукой. Деловито подтянул штаны с лампасами, выпачканные в глине и травяной зелени, – и тоже взялся за лопату. Новый товарищ внушал ему смутный страх и почтение. Откровенничать с ним не очень хотелось, но и смолчать почему-то никак не выходило.
– Была, значит, причина, – круглое лицо его, так густо покрытое оспенными рябинами, что и глаз не сыщешь, тоскливо сморщилось. – Мне, вишь ты, на службе оставаться никак нельзя было. Укатали бы как милого. В ту же Сибирь, только с бубновым тузом.
– Да ну, – еще один здоровенный ком земли полетел в кучу; вырытая яма была уже солидных размеров, но двое продолжали усердно трудиться, – проворовался, что ли, аль зарезал кого?
– Христос с тобой, паря! Начальство ворует, а я, вишь ты, крайний. Эх, порассказать бы… Да ладно. Мертвяков давай сочтем. Наших, значит, двое, Панасюк-кучер да Ванька Ставров… упокой души невинно убиенных! – он обмахнулся широким крестом, обратив рябую физиономию к небу. – Ванька-то мне цельный пятак должен остался – платил за него намедни в трактире… ладно, прощаю! Да инженеришка энтот. А ты своего барина, значит, – косо глянул на товарища, – так-таки в болото? И не жалко?
– Чего жалеть, труп он и есть труп. Жалко, что не в землю, как бы не выловили… Поздно ты лопаты принес.
– Авось не выловят. В ил засосет. И мертвяка, и колымагу… Эк ты ее сволок – один! – бывший казак восхищенно свистнул. – Силища, чисто сохатый.
Он перевел дыхание и обтер лицо подолом длинной грязной рубахи. Потом поинтересовался:
– Величать-то тебя все-таки как? Непорядок, без имени-то. Меня вот, ежели желаешь знать…
– Так и зови Сохатым, не ошибешься, – его товарищ воткнул лопату в землю и рассеянно усмехнулся, глядя в пространство, – ты Рябой, я Сохатый. Или плохо?
Бывший казак радостно закивал. Такой вариант его вполне устраивал.
– Вылазь давай, – сказал Сохатый, – выкопали, глубже не надо.
– Маловато будет, вишь ты, звери отроют, – с сомнением буркнул Рябой, смерив глазами глубину ямы. Ответа не получил и, не вдаваясь в споры, молча полез из ямы. Понятно, этот чужак в тайге не бывал, где ему разбираться. А и ему, Рябому, – что за дело? Не для себя, чай, могилка.
Спустя недолгое время два тела были уложены в яму; пришла очередь третьего. Рябой смиренно перекрестился, глядя на худосочного юношу в темно-зеленом форменном сюртуке. И ухватил его за ноги. И вдруг…
– Стой-ка, – Сохатый, отстранив его, наклонился над телом. Глядел долго, пристально. Потом, ничего не говоря, бегом подался к воде. Рябой, выпрямившись, слушал, как он продирается через тальник. На мертвого не смотрел: отчего-то было страшно.
Сохатый вернулся через полминуты, неся перед собой картуз, из которого текло. Выплеснул воду в неподвижное запрокинутое лицо. Рябой, горестно вздыхая, спросил:
– Живой, что ли? Ох ты, грехи… Зачем отливаешь-то, паря, все равно ведь…
Не договорил, глядя, как неподвижное лицо будто оттаивает. Понемногу, едва-едва, а все равно понятно уже, что – и впрямь живой.
– Грехи! – почти со слезами повторил бывший казак и шагнул подальше от тела. – Вишь ты, как тебя… Сохатый – я крови на душу брать не хочу! Давай уж сам!
Сохатый аккуратно и умело осматривал лежащего, бормоча под нос:
– Гляди-ка, целехонек. На темечке только шишка. Хрястнули хорошенько, а ему много ль надо… Ты, Рябой, никак и приложил?
– Эй! Ты слышишь, что говорю-то? Давай сам!
Сохатый обернулся.
– Сгоняй-ка еще за водой. Надо, чтоб оклемался, а то на себе его волочь неохота.
– На себе?.. – Рябой заморгал, пытаясь сообразить. А когда сообразил – взвился от возмущения:
– Так ты его не… Дура! Что Климентий Тихоныч-то скажет? Самого зароет в землю, понял, нет?!
– Авось не зароет, – равнодушно бросил Сохатый, поднимаясь и отряхивая колени. Рябой открыл было рот, чтобы вывалить на этого дурака все, что думает… и молча закрыл.
Ведь и впрямь не зароет, мелькнула в голове смятенная мысль. И еще: недолго, пожалуй, Климентию-то Тихонычу осталось ходить в атаманах.
…Горние выси, горние выси. Может, и есть, да не про нашу честь. Мы – в противоположном направлении… Кочка хлюпнула под ногой, Серж тут же остановился. Перевел дыхание. Медленно, осторожно шагнул назад.
На тот свет – в каком бы то ни было направлении – все-таки не хотелось. Пока. Может, пройдет еще денек, и, когда вовсе сбесишься от этих стволов и горьких ягод, от непроходимых каменных осыпей и веселых полянок, которые на самом деле – трясина, от невесть чьих глаз, поблескивающих из-за каждого куста… а главное, главное – от проклятого гнуса, который так и лезет везде, где можно и нельзя! Так вот, когда сбесишься, и ад покажется раем.
Но не сейчас. Поживем еще… Серж отступил на несколько шагов и, оглядевшись, опустился на землю под корявым деревом неизвестной породы. Вокруг темнели стволы, бурые, серые, обросшие какой-то дрянью, вдалеке сливающиеся в сплошной сумрак. Вечер близко. И черт с ним. Вечер ли, ночь – вперед, вперед и вперед. Благо, дорога нашлась. Вон она, совсем близко. А за ней – болото. Березки кривые. Теперь уж не собьемся. Он поморщился, пытаясь отключиться от пронзительного комариного стона, стеной стоявшего в ушах. Ей-Богу, не то невыносимо, что кусают, а то, что зудят. И невозможно сосредоточиться, услышать еще хоть что-нибудь.
Волчий вой, например.
Волки, тут же напомнил он себе, в августе сытые. На людей нападают только зимой, когда вовсе нечего жрать. Господин Аксаков изволил подробно описывать. Или Тургенев? Он закрыл глаза, приказал себе: отдыхай. Думай о чем хочешь, о ерунде всякой, только не… Отчетливо представил книжку Аксакова или Тургенева: в зеленом картонном переплете с кожаными уголками. Книжку держат тонкие пальчики, на одном – колечко с жемчужиной. Торопливый, чуть задыхающийся голос:
– Что значит охота? Убийство, и все. Мы – хищники, такими нас природа создала. А делать из этого поэзию – значит лицемерить.
Ветер гонит по небу облака, треплет прозрачный шарф за плечом Софи, быстрые солнечные блики бегут по лощеным страницам, по широким полям шляпки, по щеке… Ты, дурак, ее даже ни разу не поцеловал. А ведь была, оказывается, полнейшая возможность! Все упустил. Вообразил, что этот чертов город будет тебя терпеть до бесконечности.
Наверняка она сейчас и имени-то твоего не помнит.
Глава 3
Из которой читатель более подробно знакомится с Софи Домогатской и ее взглядами на жизнь
После ухода Сержа Софи еще несколько мгновений стояла неподвижно. Потом яростно притопнула ногой, сжала кулачки и неожиданно чертыхнулась так, как чертыхаются рассерженные мастеровые. Затем прижала руки к груди, ощутила, как бешено колотится сердце.
– Ох, Серж, – громко прошептала она. – Я не могу, не могу… Нельзя же так!
Вслед за этими словами девушка качнулась вперед и выбежала из гостиной с явным намерением догнать, вернуть покинувшего ее гостя. Черное платье с широкой оборкой мешало бежать, цепляясь за мебель и деревянные завитушки на лестнице. Однако треск рвущихся кружев не останавливал ее. В отличие от дородной дамы в траурном наряде, которая, видя, что на нее не обращают внимания, попросту заступила девушке дорогу.
– Софи! – глубоким, страдающим голосом произнесла она. – Постой! Куда ты так несешься, словно за тобой черти гонятся?
– Ах, мама, пустите, пустите меня! – девушка, все еще в пылу погони, попыталась отстранить с дороги досадное препятствие. – Вы не понимаете!
Но дама стояла на ее пути крепко, как бастион.
– Напротив, – веско возразила она. – Я желала бы не понять. Но, увы! Я слишком понимаю вас, Софи. После всего… После того, как вы оскорбили прекрасного человека, протянувшего нам руку помощи в трудную минуту… Гроб с телом вашего отца только что опустили в могилу (как вы сами изволили выразиться), а вы… вы принимаете у себя мужчину! Неслыханно!.. Скажите мне, что я ошиблась и этот молодой господин, которого я сейчас видела в прихожей, приходил не к вам…
– Вы не ошибаетесь! – убито сказала Софи, постепенно остывая и понимая, что теперь уж окончательно упустила Сержа. – Но, Боже мой, мама, как же не вовремя…
– Напротив, как раз вовремя, – возразила дама и добавила. – Господь не допустит еще одного позора…
– Избавьте! – снова вспыхнула Софи. – Хоть сейчас избавьте от ваших нравоучений! После того, что вы хотели со мной сделать, вы права не имеете… – злые слезы блеснули в больших, самую чуточку раскосых глазах. Девушка закусила губу, отвернулась от матери и, подобрав юбки, побежала по ступенькам наверх, в свою комнату.
– Несносна! Несносна! – прошептала дама и прижала полные ладони к бледным щекам. Перстень с большим изумрудом заиграл в свете свечей. – Но что же делать? Господи, вразуми! Что же мне теперь делать?!
В своей комнате Софи ничком повалилась на кровать, укрытую лиловым покрывалом с вышитыми на нем камелиями, подрыгав ногами, сбросила с них туфли, и наконец-то дала волю слезам.
Спустя пару минут в комнате бесшумно появилась горничная Вера с кувшином и перекинутым через плечо полотенцем. Оглядев рыдающую барышню, она осторожно поставила кувшин на пол и присела на стул, расправив передник и сложив на коленях большие, чуть желтоватые руки. Бесстрастное лицо ее не выражало ни нетерпения, ни сочувствия.
Плач был лишь уступкой. Только так дозволено приличным барышням выражать свои чувства. Слезы, обмороки, припухшие носики и надутые губки. Именно так гневались и обижались сестрица Аннет, подруга Элен и другие знакомые девушки. На самом же деле Софи хотелось выть от ярости и унижения, молотить руками и ногами по кровати, грызть, ломать, разбить что-нибудь на мелкие кусочки и растоптать осколки.
– Черт! Черт! Черт! – выкрикнула Софи и тут же испуганно перекрестилась, перекатившись на бок и прижав щекой мокрую, горячую наволочку.
– Господь простит вас, что вы так по батюшке убиваетесь, – спокойно сказала Вера из своего угла. – Не желаете ли личико умыть?
Верины слова вызвали новую порцию злых слез.
Ну почему все понимают ее так превратно? И никому нельзя правды сказать. Даже Элен Скавронская, лучшая подруга, – и та наверняка отшатнется испуганно, узнай она мысли Софи так, как если бы они были написаны на бумаге. Элен хорошая, умная, добрая, и волосы у нее мягкие, блестящие, всем девушкам на зависть, но такая правильная, что иногда визжать хочется. Их воспитывали в одном кругу, по одним правилам, ссылаясь на одни и те же образцы. Отчего же Софи совсем не похожа на Элен?
«По батюшке убиваетесь»… Да она зла на покойного отца почти так же, как на Сержа. Нет, даже больше! Что, в конце концов, она Сереже, Сергею Алексеевичу? Да они едва знакомы, если правде в глаза поглядеть. Откуда ему узнать ее, разгадать ее сердце, ее слова, понять, что она не пустое говорит…
Но как отец, папочка мог поступить с ней так?! Как он мог покинуть ее, оставить совсем одну?! Все знали, что она была его любимицей, самой похожей на него из всех шестерых детей. Он звал ее киской, кшулей. Он позволял ей почти все, оправдывал самые дерзкие проделки и всегда становился на ее сторону перед матерью.
Сердце Софи сжалось от боли воспоминаний. Первый бал в прошлом сезоне. Софи – дебютантка. Все знают – дебютантки появляются на балу в белом. Дозволена голубая отделка лифа и нитка жемчуга на шее. «Как ангелы, как ангелы!» – шепчут пожелтевшие матроны с морщинистыми напудренными шеями. Софи бесконечно раздражают эти белокурые ангелочки, и она совершенно не хочет быть причисленной к их числу. К тому же вместе с ней дебютирует Элен с ее блестящими волосами и тончайшей талией, и Ирочка Гримм, ослепительный бюст которой буквально приковывает мужские взоры. На их фоне, да еще в простом белом платьице, Софи попросту никто не заметит. Неужели мама не понимает этого?! Но… «существует традиция» и «ничего не поделаешь, моя дорогая. Я тоже дебютировала в белом».
Софи, кусая губы и едва удерживаясь от рыданий, кинулась к отцу. Отец сидел в кабинете в обществе бутылки французского вина. Вытянув длинные ноги, он смотрел в огонь камина, и отблески огня пятнами ложились на его румяные, гладко выбритые щеки. Путаясь и запинаясь, Софи рассказала о своей проблеме.
– Моя кшуля должна быть лучше всех, – сразу же согласился отец. – Но что для этого нужно?
Замирая от страха, Софи изложила свой план.
– Ох, и закудахчут эти старые курицы! – рассмеялся отец. Потом сделался серьезным. – А ты, кшуля, не боишься сразу испортить свою репутацию? Я ведь не от всего сумею тебя защитить…
«Неужели он уже тогда знал?… Боже мой! Неужели он уже тогда все решил и рассчитал, и, зная, что первый сезон вполне может оказаться для его кшули последним, дал свое разрешение… Господи, если это только возможно, прости моего отца… И меня прости, Господи, за злобу мою, потому что я не наделена Твоим милосердием и не могу его простить…»
Он разрешил ей сшить для первого бала атласное темно-розовое платье, отделанное мехом норки и алой тесьмой. Он сам присутствовал на примерках, смущая пожилую портниху фривольными замечаниями, и давал на удивление дельные советы касательно модных деталей. Аннет, естественно, обо всем пронюхала. Софи пообещала выдернуть ей половину волос, если она проболтается маман, и подарить белое платье с голубым воланом, если она будет молчать. Бесцветная сестрица умела блюсти свою выгоду и онемела, как рыба. Перед самым балом отец выдал Софи колье и сережки из рубинов, которые носила еще его бабушка, и сам отвез Софи в Аничков дворец…
Когда Наталья Андреевна, мать Софи, увидела дочь, идущую об руку с отцом, ей сделалось дурно. Подруги, с которыми она вместе росла, принимала ухаживания кавалеров, крестила детей, ахали, хлопотали, требовали нюхательной соли, но сами морщили припудренные носики от едва сдерживаемого сложного чувства. Какой афронт!
– Фи! – довольно громко сказала Ирочка Гримм и подняла брови, причем ее бюст волнительно заколыхался. Мамаша Гримм весьма невежливо ущипнула дочь за полную руку, но было уже поздно. Андрей Ковальский, как телок на веревочке ходивший за Ирочкой и не отрывавший взгляда от ее девического, окаймленного голубыми незабудками декольте, встряхнулся, словно проснувшись, и впился глазами в новоприбывшую дебютантку.
Софи, взгляд которой словно скользил поверх голов гостей, тем не менее замечала все. И обморок матери, и шепоток старых дам, сидевших вдоль стены на бархатных стульях, и круглые глаза Элен, и – главное, главное, главное! – все мужчины от 17 до 70 лет, присутствующие в зале, смотрели только на нее. Их взгляды ощутимо щекотали кожу, и на какой-то миг Софи даже испугалась, что от этой щекотки повылезут мурашки и кожа станет пупырчатой, как у лягушки. Испуг, впрочем, тут же прошел. Плевать на все!
Никто не смотрит на грудь Ирочки Гримм и великолепную талию Элен. А скучный кавалер Мари Оршанской, неприлично богатый барон Штерн, которым она так похвалялась, замер, приоткрыв рот, и не замечает, что Мари уже пять минут дергает его за рукав. И у Мари уже морщится нос и кривятся губы, как будто она прямо вот сейчас заплачет…
Даже теперь, когда все рухнуло безвозвратно, Софи приятно вспоминать об этом вечере. А как папа гордился ею! Мысли о нем отдаются болью в распухшей от слез переносице. Неужели он действительно уже тогда задумал то страшное…
Оставить маму и семью… Ладно… Но как он смел так поступить с ней, со своей кшулей?! В конце концов, и мама, и сам папа – уже старые, они успели пожить на свете. Братцы Леша с Сережей и сестричка Ирен – маленькие и ничего не понимают, а для того, чтобы Софи пришла в соответствующее расположение духа и пожелала добра сестрице Аннет – тут, пожалуй, мало будет Рождественского представления и целой книжки рассказов про нищих сироток.
Но как несправедливо все это! Ведь все только начиналось! Балы, музыкальные вечера, чайные кружки…
Как приятно было ощущать на своих плечах, щеках и за ушком щекочущие мужские взгляды, выслушивать лицемерные комплименты подруг и удивленные восклицания взрослых людей, привыкших считать ее, Софи, ребенком. Даже в надоевших нравоучениях маман слышалась сладкая музыка признания.
В этой внезапно захлестнувшей ее теплой волне Софи ежилась и мурлыкала, как действительная кошка. До чего ж галантны и умны были иные кавалеры! И не только безусые юнцы и странно ухмыляющиеся студенты; вполне взрослые, серьезные люди говорили теперь с Софи как с равной, искали ее внимания, целовали руку. О, как странны и восхитительны были эти публичные, дозволенные этикетом поцелуи! Прикосновение теплых губ к обнаженному запястью, мягкая щекотка усов и блестящий или с поволокой взгляд, снизу вверх, спрашивающий и обещающий одновременно… И как это я так сразу выросла и поумнела, что все меня за взрослую считают! – удивлялась иногда Софи. Она не понимала почти ни слова из разговоров, которые вели вокруг нее мужчины, да и не особенно прислушивалась к ним. Судебная реформа, земельный вопрос, обращение Победоносцева к государю, война на Востоке… Все это влетало в одно из розовых, аккуратных ушек Софи и тут же вылетало в другое. О каких же скучных вещах могут говорить люди! «Скорее всего, – размышляла она на досуге. – Они только делают вид, что им все это интересно. Для чего же? А для того, чтобы показаться значительнее себе и другим».
Софи даже засмеялась от удовольствия, как легко разгадала она эту загадку. Видимо, она действительно умна, хотя все ее учителя вовсе не были в восторге от ее учебных успехов. Но подлинный ум – это ведь совсем другое. И пусть шипят маман и ее подруги! Настоящие мужчины, безусловно, способны оценить Софи по достоинству. Не стоит, впрочем, их разочаровывать и показывать, что она разгадала их. Софи с легкостью научилась следить за интонацией собеседника, и в нужный момент подавать уместные, но ничего не значащие реплики, кивать, поднимать брови в удивлении или хмуриться с притворным негодованием. Хлопать ресницами и тупить взор она умела с детства, наблюдая за подругами и сверстницами, которых ей ставили в пример, как образцы истинно девичьего поведения.
– Ах! И что же турки? А генерал Скобелев?
– Ой! Неужели вы прямо так и сказали губернатору?! И больше никого не нашлось?.. Вы боретесь за свои убеждения прямо как лев!
– Боже! Как все это сложно! Как вы удивительно умны, что во всем этом разбираетесь!
Иногда от подобных бессмысленных разговоров у Софи начинала дико болеть голова. Но она твердо знала: всю эту муть следовало перетерпеть, чтобы добраться до подлинно интересных и волнительных вещей.
Приглашения на журфиксы, возвращения визитов. Прогулки в ландо, в сопровождении двух-трех молодых людей из общества или даже офицеров на чистокровных скакунах. Такие прогулки особенно нравились Элен, потому что позволяли держать поклонников на расстоянии. В непосредственной близости от мужчин Элен тушевалась и почти теряла дар речи, стыдливо опуская небольшую головку и демонстрируя всем желающим безукоризненный пробор. Одеваться на такие прогулки полагалось с подчеркнутой, истинно аристократической скромностью, что так же импонировало Элен. Софи же подобные чопорные выезды казались скучноватыми. Куда больше нравились ей верховые прогулки: от дома по набережной, потом в Летний сад, на скаковую дорожку, затем – по Каменноостровскому проспекту на острова. Софи благодаря отцовской выучке прекрасно держалась в седле и знала, что в своей голубой амазонке выглядит обворожительно. Маленькая лазоревая шляпка с длинными белыми лентами, развевающимися при скачке, синие ботиночки и легкий французский хлыстик дополняли наряд. Сопровождали амазонок офицеры или штатские англоманы. Разгоряченные близостью юных красавиц и вниманием уличных зевак, они мягко гарцевали посреди торцовых мостовых и громко отпускали своим спутницам замысловатые комплименты. Прохожие останавливались и провожали кавалькаду глазами. Щеки Софи пылали, а сердечко колотилось от сложных, как ей казалось, чувств.