Текст книги "Я не помню"
Автор книги: Екатерина Ткачева
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 3 страниц)
НЕЛИКВИДЫ
Я убралась восвояси, в свой поганый угол в вечной общаге. Настали холода.
Комнатуху мне выдало государство. Там со мной живет кот Живило. Я убеждена, что кот – это такой смешной меховой человек с мохнатой мягкой мордой и шерстяными веками. У него горячее брюхо и чуткое сердце. Блин, почему нельзя, чтобы кот был твоим отцом или любимым?
Наш серый облупленный дом раньше служил солдатской казармой, лестницы широкие, на КамАЗе въехать можно. Теперь на них найтуют бомжи. Олька называла их снежными людьми. Из-за бород они похожи на исламских террористов. Тела бесформенны из-за намотанных на них тряпок. Имена и фамилии пропиты или проданы. Рода-племени своего они не знают, не помнят. На их ликах – клеймо нищеты, которое уже ничем не выведешь. Как-то хило они решили обмануть жизнь – потеряли все, но только не тягу к существованию, хоть и самому низменному, животному. А зачем она, кто ответит?
Один из них, Зина, смотрел на Ольку такими умными и добрыми, как у крокодила Гены, глазами, что она привела его к себе в комнату.
Из мира, где все четко размечено и строго взвешено, он был выкинут за ненадобностью.Членораздельно говорить Зина практически не умел, таким вот дебилом его мама родила. Его языком была смесь из русско-литовских слов и междометий.
В прошлом Зина обретался в литовской приграничной деревушке. В тамошнем маленьком кафе “Под липой” он служил кем-то вроде говорящего попугая.
Он ходил от столика к столику и собирал подаяние, проверяя людей на добрость. Насшибав полные ладошки пятаков, этот чудак выходил на середину кафе и с чувством произносил: “Ачу!” За это, собственно, ему и подавали.
Сколько Зине лет, не знает никто. Он скорее мужичок, еще не старичок. Божий человечек, чистый, потому как впустить в себя грязь познания его мозг был не в состоянии. Царствие его небесное. А пока дело до небес не дошло, Зима мыкал горе на земле. После “службы” в кафе вместе с цыганами он кочевал из Литвы в наш город. Потом как-то потерялся, табор его искать не стал. Зина завис в городе.
На Руси юродивые ходили по городам и глаголили истину дурными голосами. Так вот, Зиновий ее молчал. Он был добродушным юродивым. У
Ольки он служил домовым. Сидит в углу в своем тулупе, что зимой, что летом, и гундит. Дух комнаты охраняет.
Ж и З сидели на трубе. “Алфавитные вы мои”, – говорила про них Олька.
– Слышь, Олька, тебе за свет счет пришел, – заявила вчера Валька, соседка. И улыбалась при этом, курва, так ослепительно, что свет в коридоре включать не надо. – Уж оплати.
– Уж оплачу. – Странно, как будто в самом деле можно купить Свет…
– С чего ты оплатишь? Выкинут из комнаты, снова по помойкам пойдешь шакалить. Дед твой у меня кусок сыра из холодильника спер. Я с тебя все, все вычту!
– А ты замок на холодильник привесь.
Ха, это да, Зина на днях завалился в комнату с белым, как мыло, куском сыра.
– О, – только и сказал он.
Я сразу поняла, чей кусок, и злорадно засмеялась. Психика все равно выдает мне нужную порцию веселья, в какие бы переплеты ни совала меня судьба.
Безо всякого шантажа со стороны совести мы на троих с Живило порешили Валькин молокопродукт. От нее не убудет. Все в коммуналке знают, что она пятит со своего молокозавода столько “боеприпасов”, сколько влезет в трусы и лифчик. Валькина задница – молокозад. Как я сократила, а?
В ее комнате царил безжизненный порядок; в холодильнике – белое молочное безмолвие.
В шесть утра соседушка грузила свое сонное тело в автобус, потом вытряхивала его на заводе, тупо отстаивала смену и тряслась обратно.
И в чем тут смысл?
Остальные мои соседи почти такие же, только сильно прибитые безденежьем да вечной проблемой поднятия на ноги детей. Смысл их жизней – мытье полов да стирка подштанников. У Вальки жизненной молочной силы больше, но она никуда ее не расходует, оттого и бесится.
Я ненавижу их банальные жизни. Отчетливо не – на – ви – жу. Они мечут свои избитые, поистертые истины и думают, что так смогут попасть в чье-то сердце. Они мечут их от собственного бессилия, от своей никчемности. Из такой икры мальки не вылупляются. Бесплодная у них икра.
Ольга помнила, когда на нее свалилось это чертово бремя женщины.
Позднее, чем на остальных девиц, – годам к девятнадцати. Захотелось одеваться красиво, красить ногти перламутровым лаком, подводить глаза. Ювелирно тонкое искусство.
Дешевую косметику Олька покупала в те недолгие месяцы, пока где-то работала. Но довольно скоро это все ей надоело, кабацкий стиль возобладал в ней. Одевалась она в то, что находила возле квартир, – жильцы выставляли ненужное. “Вот, туфли стоят – так, ничего себе, породистые, фигуристые”. Надевая эти вещи, Олька ощущала гнет их изношенных душ. Энергии в этих вещах не было, она была выбрана до донышка. Жильцы облегчали свои квартиры, сваливая это барахло к мусорным контейнерам, а Олька надевала на себя их бремя.
В ее жизни не было волшебства, которое могут соткать своим детям любимые родители. А одной очень трудно вытянуть себя за волосы из тины дней; трудно воспротивиться тяге пасть вниз, в пропасть. Еще ребенок… Это означало бы вместе ухнуть в безвестную прорубь.
Для того чтобы с тобой происходили счастливые случайности, нужно быть открытой волшебству, жить от него за тонкой-тонкой стенкой.
Вы думаете, почему поздние и любимые дети такие везучие? Потому, что родители ежедневно дарят им свои материальные мысли о счастье. О том, что оно неизбежно. Им нужно просто плыть и собирать цветы удачи. Они будто заговоренные родительской любовью. Как в намоленные места не попадают снаряды, так и их – минует рок. Только не Ольку.
Она открыта всем гадостям. Если в детстве у ребенка оторвать кусок счастья, возникнет пустота, которая всю жизнь будет притягивать к нему тяготы. Проверено. Каждый живет в меру своих возможностей.
Каким тебя вбили в этот мир, таким ты и останешься.
Василий Петрович
Василий Петрович – это директор нашего детдома. Отец всех народов.
Нам с ним повезло.
Когда больше не к кому, все бывшие “дети” шли к нему, чтобы спросить мудрого совета. Вроде как ходят к бабке-гадалке, когда запутаются в жизни. Да идти-то и в самом деле было не к кому.
Благодаря нам у Василия Петровича вышла не жизнь, а сплошное кино.
Причем препаршивое. Вот кто уверен, что жизнь куда фантастичней любой выдумки!
Кричать на воспитанников он, придавленный чужими судьбами, попросту не мог. Однако ровно, смиренно, стоически боролся с бедами, которые вплела судьба в детдомовские жизни. Он был на удивление сильным человеком, тихий, седой ВП, вымирающий ныне вид человека-подвижника.
У него, наверное, не память, а какая-то летопись неустроенных судеб.
Вступление в жизнь вроде бы есть, а вот сюжет всегда недоразвит, всегда обрывается. Кусок рукописи обожжен. Как он все это разгребал?
Как вообще молодому парню могла прийти в голову такая идея: отдать всего себя борьбе с сиротством?
Но не могли же детдомовцы все свои нескладные жизни повесить на несчастного Василия Петровича, как зимние пальто в гардероб! Поэтому они не злоупотребляли походами к отцу-директору. Незачем зря человеку мозги парить. Он про их будущее и так все знает.
По-змеиному выгнув шею, я вошла в кабинет. Белая голова нашего любимого директора склонилась над бумагами. Увидел меня, пристально вгляделся в мое лицо.
– Садись, Оля, – мягко сказал Василий Петрович.– Оля, ты чем-то занимаешься? – так же тихо спросил он.
– Я живу!
– Где-то работаешь?
– Нет. За прилавком не буду стоять – из принципа. Секретаршей – в ширинке у начальника – тоже сидеть не нанималась. Я не знаю, кто я и зачем. Знать бы, откуда, собственно, я такая выпала и куда такую мне себя сунуть.
Василий Петрович переварил сказанное мной, потом произнес:
– Свет надо нести в мир, Оля.
– Я не умею…
– Ты же умная девушка, Оля. Ты и стихи писала.
– Да, умная. Задним умом. А стихи сами писались. Только ничего они не дают. Я и бросила.
Про Машку я промолчала. Узнав о ней, Василий Петрович не расстроился бы, нет. И не удивился. Он давно привык к подобному развитию событий. История с моей брошенной Машкой только подлила бы горечи на дно его души. А мне так хотелось чем-то похвастаться, порадовать
“папу”! И я решила молчать.
Свет нести… Осветлиться, что ли? Вон, недавно Юльку встретила.
Леди Ю. Решила стать платиновой блондинкой с MTV. Волосы выкрасила, а глаза остались прежними; в них – собачья преданность любому, кто наденет на ее шейку поводок.
– Шлюшка? – спросила я ее.
– А ты – не так? Ты – не так? – с пронзительной обидой в голосе спросила леди Ю.
А я – не так.
Этот цвет убил в ней девчонку, убил возможность беззаботно смеяться.
Ей осталось только одно – искать хозяина. Надо как-то противостоять этой силе, ведущей нас в рабы.
Дед
Я второй раз пошла к деду. Странно, к дочери я не чувствовала особой привязанности. Наверное, потому, что и она меня сторонилась, в глаза не глядела. Я ей не нравилась. Да и знакомы мы с нею всего ничего.
– Опять ты? – Дед взглянул на меня с любопытством. – Настырная.
– Нет, дед, просто мне идти больше некуда.
– Понятно. А мы в парк собираемся, на каруселях кататься.
Надо же, сразу с собой позвал.
Я шла поодаль, дымя вонючими Captain Jack за пять рублей. Тут уж я разглядела Марусю. Было в ней что-то от моей чугунной бабушки Луизы, прожившей сто один год. Вот не дай бог я столько же протяну! Бабка
Луиза приезжала ко мне в детдом, ей бы меня не отдали – старая, да она и не хотела. Так и померла в одиночестве.
Перед выходом из дома дед заговорщически шепнул: “Только не смей сказать Маришке, что ты – ее мать! Мигом мозги вышибу!” А дед шарит!
Он мне все симпатичнее. Разумеется, я не скажу. Впрочем, Машка на меня совсем не глядела.
Сказать Машке о том, что она моя дочь – безумие; это сбило бы ее с толку на всю жизнь. Я же помню: у нас в детдоме все те, кого забрали из семей в сознательном возрасте, сбегали к родителям. Так Василь
Петрович разработал свой план борьбы с побегами. Он просил каждого, кто хочет побывать дома, сообщать лично ему. Потом заводил машину и вез желающего в гости к родителям. Все встречи не затягивались дольше пятнадцати минут.
– Ну теперь я за них спокоен, – говорил иной детдомовец про своих родаков. – Живы.
Оба лежат на завалинке, пьяные:
– Ой, сыночек пришел…
Но почему-то (кто объяснит – почему?) их снова тянуло домой.
Повезло, что меня ни к кому не тянуло. И я бы не хотела, чтобы Машка чувствовала ответственность за меня, за мою окаянную жизнь.
В парке дед купил Ольке, Машке и Ларисе билеты на “чертово колесо”.
Они влезли в кабинку и поднялись на высоту.
– Мама, а что это с нами за тетя едет? – тихонько, на ухо спросила
Машка Ларису.
Лариса испуганно глянула на Ольку и ничего не ответила. Она ее опасалась и одновременно чувствовала перед бывшей детдомовкой неловкость любимой, поздней дочери.
– Я за вами приглядывать буду, – по-дурацки ответила Олька Машке, чтобы молчание не давило так сильно. – А то еще выпадете.
Вся моя жизнь – катание на чертовых каруселях. Накаталась до тошноты, а слезть не могу. Интересно, что за птица моя мать? Аист, наверное. Как и я. Нет, она – кукушка, злая, серая посредственность, которая только и умеет пророчить страшное будущее. Странная птица. А она – зачем живет? Сеет горе да кукует лишние годы. Аист хоть счастье приносит. Как я – Ларисе с дедом.
Когда мы слезли с колеса, я незаметно ушла, испарилась.
Ха, Лариса изображает из себя скромницу, а сама не промах! Я как-то видела ее с хахалем. Ничего такой, симпатичный, мускулистый, идет спортивно, пружинисто. Лариса, счастливая, воздушная, как сладкая вата (вот-вот растает) топала рядом. Наверное, эго этого Саши в тот момент выросло до небес. В руке Ларисы восклицательным знаком пылала роза дежурного красного цвета. Как она, бесцветная, такого фазана себе подцепила? Хотя красавчики всегда ищут себе жен поскромнее – чтобы не гуляли и были обязаны мужу за спасение из сонма весталок.
– Куда ты делась в парке? – спросил дед, когда я снова приперлась к нему. То есть он уже принял меня в семью.
Дед всегда хлопотал. Видимо, так велел ему голос суровой древности с ее голодом, мором и войнами. Этот же голос велел ему взять в избу брошенную девчонку. Он же нашептал приютить и Ольку, овцу. Дед был родом из глубокой древности; таких людей нынче не делают.
После войны дед стал ходить в моря, шкерщиком.
– Я всегда был первым! Лучше меня никто не шкерил! – бывало хвастался он. Там же, на корабле, он влюбился в фотографию. Если видел кадр, бросал свой шкерочный нож, недовспоротую рыбу и хватался за аппарат.
Дед умел все, даже заплетал куцые Машкины волосенки в две тощие косички.
Он тоже был банален, но только от его тривиальности не тошнило, от нее шло тепло, на ней цементировался уют.
Мне снова показалось, что я нашла прибежище. Однако я понимала, что с дедом я не разовьюсь. Мне с ним было хорошо, но как-то пусто: слишком он правильный.
– Дед, а где твоя бабушка? – спросила я, чтобы не оправдываться в исчезновении.
– Там, на бугре.
Надо же, сам все везет. И дочку бесцветную, еще внучку себе придумал
– неужто забот мало? Герой тыла и фронта. Не всякий осмелится водрузить на свои плечи такой неуклюжий крест. Из таких Подаренок, как моя Маруся, черт-те кто может получиться.
В тот день Маруська лежала под одеялом и сверкала оттуда нездоровым хмельным глазом.
– Что это с ней?
– Захворала. Мороженого объелась.
– Мне, дед, тоже что-то нездоровится…
– Для таких, как ты, я знаю один рецепт: чай с малиной и постель с мужчиной.
– С такими народными целителями точно кони не двинешь. Спасибо за совет. Слушай, дед, а может, ты мне – родной? А? Чем черт не шутит?
– решила поддеть я доброго деда.
– Еще чего, – буркнул он недовольно. – Хватает мне, родных-то.
– Ха, внебрачная внучка! Не пойдет?
– Не пойдет.
Действительно, что это я? Внебрачная внучка у него уже есть.
Дед не воспринимал меня как взрослого человека. Оно и понятно. Дед глядел на меня жалеючи, как на овцу без отары, потерянную, глупую и беззащитную. В общем, он не мог злобиться на таких непутевых девок, вроде меня. К тому же, я была на десять лет младше его дочки. Иногда дед даже совал мне деньги. То полтинник, то два червонца.
– На, пока никто не видит! На, тебе говорю!
По отношению к нам, детдомовкам, у остальных людей срабатывают два шаблона: либо жалеют, либо сторонятся, как подпорченных. В детдоме нашем все было просто, не надо только утрировать. Никто нас не бил; воспитатели изо всех сил пытались вылепить из нас людей. Словом, мастерили из дерьма конфетки. Обидно им, наверное, когда, выпустившись, мы снова становились детьми улиц, боящимися и не знающими, как же повзрослеть. Хотя, я думаю, они к такому привыкли и сделали правильный вывод: конфеты из дерьма не лепятся.
Жалеть нас не надо. Мы – как огурцы с колхозного поля. Вам бывает жалко огурец, когда вы мечете его в салат? То-то и оно.
Тем временем Машка капризничала и скрипела писклявым голоском. Она сопротивлялась сну. Совсем как я в детстве. Я боялась, что усну и буду знать, что сплю. Дед взял ее, переложил в люльку и давай укачивать.
– Дед, что ты ее балуешь? Она уже не маленькая.
– Не лезь. Не ты ее растишь.
В Машке не было детской наполненности счастьем, восторга и аппетита к жизни.
Слабенькая, худая, невзрачная, как полевая гвоздика. Все потому, что она никогда не питалась родным духом, не пробовала материнского молока. Оно ушло в землю, вместе с Машкиным здоровьем.
– Две недели в сад ходит, неделю болеет, – попал в такт моим мыслям нянька-дед. – Ты, наверное, беременная пила-курила?
– Да ты что? Мне вообще это не дано.
Про курево я соврала, а вот пить и правда не могу.
– Повезло Машке, что ее америкосам не отдали. У нас в детской группе малыши только влет шли.
– Русские дети должны жить в России!
– Да, дед, твоими бы устами да самогон пить. Знаешь, какие истории у нас в детдоме бывали? Вот, прикинь, как-то муж с женой, им уж за пятьдесят, удочерили нашу Настьку. Своя дочь у них утонула, вот они решили заместить, чтобы горе забыть. Вроде так крепко они Настьку удочерили, что оставалось только радоваться за нее. А через год к
Василию Петровичу прискакала эта мамаша с вытаращенными глазами, с всклокоченными волосами. Орет: “Она сексуально озабоченная!” Это
Настька-то. Оказалось, что Настька захотела спать со своим папой в его кровати. А что такого? Ей всего пять лет. Так он, полоротый, побежал жене рассказывать. Она, курица старая, за свое женское счастье испугалась. Станет, мол, муж с Настенькой спать, а ее забудет.
Василий Петрович этой дуре объяснил, что девочки больше тянутся к папам, а мальчики – к мамам. И это – закон природы, потому как противоположности притягиваются. И никакая Настька не озабоченная, здоровый ребенок. Не послушали, придурки, все равно обратно сдали.
Настька так на них обиделась, в углу все время сидела, дулась. Она ж не поняла, за что ее предали. А все потому, что они всегда помнили, что Настька – детдомовская и, значит, ненормальная. Они только вид делали, что полюбили ее. Родного ведь ребенка за такое в детдом не отдают? То-то и оно.
Василий Петрович боялся, что Настьку теперь лечить в психушке придется. Ничего, отошла.
Ее потом немцы усыновили. Василий Петрович не хотел отдавать – вдруг опять назад вернут? Не любая психика такое выдержит. Но пришлось.
Тут Настьке повезло.
Переименовали ее в Стефанию, чтобы забыла прошлое, отогрели. Сейчас на стоматолога учится. Привет передает. Так и ходят наши дети по рукам, а ты говоришь: здесь жить. А как здесь жить?
– А ты что же не в Америке?
– Маленькую никто не взял – проглядели как-то. А с десяти лет дети никому не нужны. Не та мы фабрика звезд. У нас гормональный взрыв и все такое. Таких иностранцы боятся.
Я болтала и болтала. Мне у деда было привольно.
Лариса, дико стесняясь, стала приводить в дом своего хахаля. Ну того, которого я видела. Глаза у него светлые, чистые, хорошо к себе деньги притягивает. Он садился за стол на правах хозяина; на правах единственного, якобы, мужчины в этом доме. Меня он будто не замечал; я для него – ничто, ветошь.
Да я и сама давно хотела сорваться с места, поискать своего счастья в других краях. Машку я хорошо пристроила, ей с дедом – как у Христа за пазухой. Мне надоело мерить одну и ту же дорогу. Я ушла из их дома. Мне тяжело благодарить – легче сбежать.
К солнцу
Не спрашивайте меня, почему я снова пошла в его избушку. Какие-то ниточки тянулись от меня к Лёнчику. Все-таки он был моим первым и единственным мужчиной.
Лёнчик был мне будто родным.
Он сидел возле собранного рюкзака. Надумал валить из деревни.
– Ты куда? Ездить по свету без цели? Чтобы только не нашла тебя твоя совесть?
– Я держу путь в степную Калмыкию. Там пусто и прозрачно, там можно быть. Здесь же – небытие. Ты со мной? – спросил Лёнчик, как мне показалось – снисходительно и ласково.
– Конечно! – по-детски, как мячик, подскочила я.
Я забежала домой, чтобы взять одну вещь. “Экспедиция Кон-Тики” Тура
Хейердала – офигенная книга! Сколько раз я ее читала в детстве, а ничего не помню. Наверное, правы те, кто говорит, что у женщин нет памяти. Им все втекает заново. Не помнить – это мой диагноз и девиз.
Я взяла книгу с собой как самое дорогое. Я бы хотела, как вождь
Тики, когда его изгнали из Южной Америки, отправиться искать солнечную страну. Я – поклонница Солнца – готова идти по его следам везде. Где солнце – там душа, там сладость. Оно сыплет на наши лица позолоту радости, оно не оставляет нас.
Я ощутила ничем не замаранное счастье, какое случается с нами лишь в глубоком детстве. Я уже решила, что судьба достала наконец припасенный мне подарок и все станет иначе.
Мы с Лёнчиком пошли искать тот самый свет, которого в нас не было.
У обочины окраинной улицы я села в пыль дороги, чтобы покрепче привязать к своим босоножкам дырявые оборванные крылья.
Пролетали они и мимо милой, легендарной, фольклорной Привокзальной.
Вдруг видит Олька – Лариса идет домой: хоп-хоп-хоп, ноги переставляет.
– Научи дочку улыбаться! – страшно, злобно хохоча выкрикнула Олька, уходя с этим подонком к солнцу. Будто проклятие, будто упрек кинула, улетая в неизведанные дали. Злой смех долго летел за ней шлейфом.
Так зло Олька раньше не умела смеяться. Она смеялась, как ведьма, потерявшая все и еще раз все.
Напоследок, решив попрощаться с городом, мы зашли в чей-то сад. Нам не впервой вламываться без приглашения.
Яблоня аккуратно побросала свои плоды на скромную лужайку. Кусты красной смороды укреплены деревянными рейками. Я так люблю эту ягоду! Если на нее долго смотреть, то в душе разгорается такой же красный свет и настроение, будто к другу в гости собираешься. Дверь в сарайку с инструментами была расхлебенена, прямо на полу храпел мужик. Мы рассмеялись.
Сели за моченный дождями столик. Лёнчик свернул крышку бутылке беленькой, как шею цыпленку. Мы выпили, закусили яблоками.
Еще на улице за нами увязалась черная гладкая собака с предельно человеческими глазами. Она признала нас за своих.
Почему она нас выбрала? И Машка, сидя еще там, на облаках, ангелом, в родители всем остальным предпочла нас. Но мы не справились с этой ролью. Мы боялись привязанностей, как самой страшной болезни.
Мне хотелось взять эту собаку на руки и погреть. Но вот мы пришли на вокзал.
– Потеряйся от нее! – скомандовал Лёнчик. – Не потащишь же ты ее в вагон!
Милая псина… Я тебя не предаю, просто ты ошиблась. Мы – не твои родители, мы – ничьи на этой земле. Я затерялась среди провожающих и юркнула в поезд.
Мы долго ехали молча.
– Олька, пошли, дело есть.
Я поперлась за ним в тамбур. Вот дура, надо было сидеть, и все. Там он, прижав меня к стене, попытался залезть под юбку. Все заново?
– Нет, Лёнчик, я все помню. Нет. Я тебе – сестра.
– Да какая ты сестра!
Это правда, Лёнчик не тянул на хиппи. Он был агрессивен, эгоистичен, самолюбив. Ему подавай мяса, а не траву.
Там, в избушке, это была любовь. Это была теплая энергия дождя, озеро забытья, первобытный песок чистоты. Теперь же я поняла, что он собирался просто-напросто использовать меня; потом молча застегнуть штаны и облегченно уйти спать на свою жесткую полку. Он попытался обратиться со мной бросово, думая, что я к такому привыкла и уже не способна сопротивляться.
Лёнчик звериной походкой направился к нашему купе. Вдруг резко развернулся, схватил меня жирной пятерней за грудки, дернул дверь и швырнул меня в пробегающие леса. В этот бросок он вложил всю неизрасходованную грязную агрессию.
Только в кино я такое видела. Я думала, что невозможно на ходу поезда открыть дверь и кинуть человека, как кусок мяса тигру в клетку. И ведь ни на миг не засомневался, что силенок не хватит, что я не смогу устоять или упасть вместе с ним. Он ни в кого не верил, кроме себя. Я-то хороша: выпала безропотно, шмякнулась о землю, как куль с дерьмом.
“Пи… котенку!” – последнее, что пискнуло в моей голове.
Очнулась я в траве. Лежу, как падаль, и чуть-чуть не разлагаюсь: солнце-то шпарит будто в последний раз. Злое оно. Так, сперва соберем ноги. Есть.
Вот ощутила руки. Башка, конечно, гудит, об камень долбанулась. Как еще мозги не брызнули на рельсы? Вот это была бы тема! Возвращается
Олька, а мозгов нет!
Что это за город? Станция Дно. Да, нарочно не придумаешь. Лёнчик вышвырнул меня из своей жизни, показал, где мое место. Тура
Хейердала в поезде оставила, вместо меня в Калмыкию поехал.
Так мы свое детство оставляем в разных местах по частям.
Я пошла оглядывать окрестности. Городок застыл в прошлом времени, словно мушка в янтаре. По пыльной вокзальной площади туда-сюда курсировали бабушки в цветастых платках. Воздух городка пропитал запах горькой нищеты. Заброшенный, голодраный, обессиленный город
Дно. Здесь мое место?
Я выберусь. “Автостопом к небесам” – так говорил мой виртуально любимый мужчина Чиж. И Тур Хейердал писал о том, что всегда побеждает синева неба.
Видимо, дикие схватки отчаянья толкают нас к свету, всегда только к свету. Заставляют видеть его сквозь морось и слезы. Заставляют рисовать радость желтой краской на холсте, который наклеен на стене последнего тупика. Я поднимусь с днища.