355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Ткачева » Я не помню » Текст книги (страница 1)
Я не помню
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 17:04

Текст книги "Я не помню"


Автор книги: Екатерина Ткачева



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 3 страниц)

Екатерина Ткачева
Я не помню

Повесть

Я не помню, когда я родилась. Я не знаю, кто меня родил; я не знаю ничего своего.

Кажется, даже имя, как кость собаке, мне кинули уже в доме малютки.

Кинули, а я поймала.

Все годы я пыталась делать вид, будто я такая, как нужно. Училась в школе, потом в ПТУ на швею. И как меня туда занесло! Все потому, что я не хотела идти вместе со всеми своими в торговое училище. Швейная машинка – вот это первоклассная стерва! Я убеждена, что профессиональные швеи – стервы и сучки. Их мысли устремлены лишь на то, чтобы строго заправленная нить не выскочила за рамки своих обязанностей. Целыми днями они кладут ровные строчки, при помощи которых вгоняют стихию материала в границы юбок, пиджаков и прочего хлама! В жизни они такие же – банальности возводят в абсолют, а тех, кто следует не путем нити, медленно, но методично изводят. Этому их машинка научила.

Я как будто получала отметки в зачетке, которую мне всучили уже при рождении. Одни “тройки”, удовлетворительно. Да только я неудовлетворенная! Я не понимаю, какая специальность была бы меня достойной. Наверное, такой нет.

Я вдруг поняла, что у меня также нет и судьбы. Кто-то вручил мне эту обтрепанную жизнишку и разрешил делать с нею все, что ни захочу.

Лучше бы снабдили какой-то миссией, заполнили бы дорогу неожиданностями, даже ямами – пусть бы я выбиралась из них, цепляясь за край зубами. На это и уходило бы время.

Эта жизнь при расчленении оказалась бесчудесной. Лежала себе трупаком и мало-помалу разлагалась.

…Посреди тины дней оказалось, что я беременная. Чуть-чуть. Можно было еще отправить этот неизвестного происхождения эмбрион в мертвую бездну, но я не стала. Я не бросила вызов Всевышнему; я осталась покорной Его воле. Вдруг стало жалко, ведь этот зародыш уже был частью меня самой, как сердце или печень. А добровольно отдавать свои внутренние органы? – нет, все свое ношу с собой.

Я вдруг почувствовала, как что-то новое распускается внутри меня; что-то беззащитно-нежное, атласно-розовое, как цветки рододендрона.

Какая-то жалостливость не отпускала изнутри. Гладкая, как отрез китайского шелка, красивая, как закат над морем. Кусок сладкого пирога внутри меня. Часто меня бросало в сентиментальность и слезы.

Время остановилось. Я не думала о будущем этого ребенка, я находилась будто в трансе. Бродила по весенним, просыпающимся от грязной зимы улицам и балдела.

Возвращало из счастливого забытья лишь то, что хотелось жрать. Все сильней и навязчивей. А жрать было не на что.

Раньше Олька кормилась тем, что сдавала пустые бутылки. В теперешнем ее положении она чувствовала себя королевой, которой не подобает вставать раком, поднимая пустую тару. С высоты своего брюхатого положения она думала: “Интересно, почему это нет такого закона, по которому всех беременных принято кормить и возить в транспорте бесплатно?”

Ее подкармливали знакомые бабки, торгующие на пятаке возле Олькиной общаги яблочками, вареньем в банках, ветками горькой ревнивой калины. Бабки пришли из деревень, потому были сердобольными.

Городские, те сплошь заняты своими хворями; нянчатся с ними, как с внуками. В колыбельке качают, лелеют.

– Ты не кури, лучше ешь, – заботливо совали деревенские старухи масляные беляши. Она ела и улыбалась своему невидимому солнцу.

Однако вся эта пастораль прекратилась, когда живот начал переть.

Почему-то никто из окружающих не разделял ее нежно-розового настроения; напротив, все глядели на будущую мать еще более озлобленно и осуждающе, чем раньше. Фиг кто место уступит или в очереди вперед пропустит. Постепенно к Ольке стала возвращаться трезвость мысли – спасибо, “добрые” люди помогли. “Чего плетешься, корова, нельзя ли порезвее?” Знакомые парни, увидев брюхо, хихикали, а дворовые пацаны – сто пудов, будущие зеки – однажды закидали камнями, как хромую собаку. Для этих диких детей Олька была неопознанным объектом, носящим в себе новую вселенную. Им этого было не понять, а непонятное пугает. Лучший способ справиться с загадочным явлением – это уничтожить его и сделать вид, будто ничего и не было.

“Странно, – удивлялась Олька, – за что?” Она была убеждена, что делает все правильно, что такова ее природа, что именно благодаря ей, неприкаянной выпускнице детдома, этот мир не прекращает существовать.

Олька вдруг поняла, что не готова биться, защищая собственное чадо от острых клиньев этого общества; от его красной всепожирающей, засасывающей глотки.

Она никогда особо не верила в себя и теперь, подвергшись всеобщему остракизму, снова спустилась в зыбкое болото сомнений и забвения.

В животе было по-прежнему спокойно. “Наверное, меня копирует, – подумала Олька. – Когда гены перестраиваются на иной лад, организм бастует. Это значит, младенец в отца хочет идти”. У нее, завтрашней матери, всегда было свое, парадоксальное мнение на любое явление науки и жизни.

“Хорошо бы, если это мальчик. Отпущу его в мир – пусть себе бежит.

Авось не пропадет. А девки… они привязчивые, беспомощные, все к мамке жмутся, до самой пенсии. Что я с ней буду делать?” Олька как никогда остро и тяжко ощутила свою мусорность, бросовость. Прекрасно понимала, что ребенок – это не ее продолжение, да и кому нужно продолжение уличного сериала? Ребенок всегда сам по себе, только редкие родители в состоянии это понять.

Олька уже давно решила, что оставит ребенка государству. Раз оно такое умное, пусть само растит. И еще ей спасибо скажет за будущего налогоплательщика.

Что-то мало кто из Олькиных сестренок-сироток смог перелететь через неодолимую преграду, поставленную для них цивильным обществом. Почти все, даже повзрослев, так и остались жить в своем, ином измерении.

Только одной необъяснимо повезло – она перемахнула через этот забор.

А повезло Спичке – так детдомовцы называли Вичку, злобно насмехаясь, потому что девушка была широка, как страна моя родная. В детдом ее привезли от матери, с которой жить было весело-превесело. Кругом мужики, все разные, выбирай любого. Мать все не могла выбрать. Когда дочь созрела, она ее стала подкладывать вместо себя. Но Спичку это не сломало. Видимо, не тонкая и не ранимая была у нее натура.

Напротив, Вичка приняла такой ход событий как естественный. Это занятие было вроде как ее, близкое телу.

Так вот, Вичке свезло больше остальных: на ней женился зеленый лейтенант. И чем она его покорила? Наверное, просто ноги перед ним раздвинула, лейтенант и попался. Он раньше ничего такого не видел.

Этот защитник родины думал заслонить своей худой спиной Вичкину широкую натуру.

Его родители ее полюбили. Ну Вичка их мамой и папой называть стала, втерлась в дочки. Удочерили они ее. Думали, жена из нее хорошая выйдет и мать отменная. Может, и это правда, но иногда накатывало на

Спичку забвение. Она вдруг исчезала, неожиданно даже для себя. Потом свекруха со свекром находили ее в канаве, пьяную и облеванную.

Приводили домой, отмывали и снова ставили на полку – как матрешку.

Но не отказались от детдомовки. Потом видели ее – в коляске ребенка качала. Качает, а сама глазами выбирает: с кем бы тут напиться?

Может, вот так гены и играют с нами?

…Это оказалась девка, Машка. Может, девочку звали по-другому – я не вслушивалась в посылаемые ею импульсы. Я открестилась от нее Машкой.

Помню только, как я ее родила. Легко. Она будто сама выпрыгнула.

Знаю, спешила от меня избавиться. Я ей помогла: прямо в их больничной рубахе – благо стояло лето на дворе, вылезла в окно и побежала по улице. Избавилась. Не хотелось лишний раз сносить едкие взгляды, глотать поучительно-оскорбительные реплики врачей. Все они умные, когда не надо.

Да, побег – это мой любимый выход. Кто бы подсказал, как вообще исчезнуть с лица земли? С этого гнусного лица…

– Шли бы вы и ехали, уроды, – приговаривала вчерашняя роженица, спрыгивая во двор больницы. Похоже, она стала еще хуже, чем была.

Родила, стала пустой, неинтересной и вылетела в окно, как в трубу.

Ее посетило чудо, а она его выплюнула, оттолкнула, отторгла. Она посчитала, что это будет честнее: оторвать отрастающие корни и снова полететь по миру перекати-полем.

Во времена розовых соплей хитиновый покров цинизма слетел с Олькиной души, но теперь начал нарастать снова. Только будет он на размер толще. Вернулась прежняя жизнь, от которой не укрыться в домике.

Полюбить своего ребенка Олька просто не успела. И не пыталась успеть. Побоялась полюбить. Не сразу приходит это чувство к постоянно орущему чудовищу весом в три с половиной кг. Подумаешь, лежит детеныш, с головы до пят запеленатый в обесцвеченное стиркой роддомовское одеяло, только нос кнопкой торчит. И орет, орет…

Поначалу несколько раз в день на Олькину грудь накатывала волна боли, и сквозь рубашку капало сладкое молоко. Перед глазами возникал печальный образ отчаянно мычащей недоенной коровы. Но невостребованную грудь сосать и тискать было некому, потому молоко вскоре и ушло, откуда пришло.

Моисеевна

В марте сырая земля, пробуждаясь, потягивалась. В Олькиной душе начал саднить какой-то разлом. Ей навязчиво снилось одно и то же: девочка с развевающимися по ветру карамелькового цвета волосами бежит в никуда.

Тогда Олька решила отыскать Машку. На три года просроченный душевный порыв.

Интересно, что это? Инстинкт? С той поры, как она вылетела из окна роддома как ведьма из трубы, ничего хорошего с ней не приключилось.

Время будто буксовало в одной и той же канаве. Печаль стелилась по земле, как злобная тетка-метель. Женская тоска куда крепче, безысходнее мужской. Она цепка и неизлечима, как алкоголизм – проникает в душу и растворяется навеки.

“Главное – напасть на след, дальше будет легче. Я уверена”, – решила как-то Олька. Она не могла объяснить, зачем она решила найти Машку.

Звериное чутье и осторожность помогли ей неслышно войти в приемный покой роддома и незамеченной пробежать по лестнице. Тихо, чисто, спокойно, как в раю. “Эх, родиться бы обратно!” – раскатала губу

Олька и приоткрыла дверь в одну из палат. На стуле сидела акушерка, все койки стояли пустыми, только между ними ходила бледная, как привидение, девушка, корчась от схваток. К ночи рожениц прибавится, это точно. Такова коварная природа.

– Вам куда? – поднялась было со стула акушерка, но Олька мгновенно растворилась в воздухе. Это она умела хорошо. Не хватало еще так позорно запалиться.

Человеком-невидимкой она прокралась по коридору и заглянула в другую палату. Тут ее ждала удача. Быстро же… Удача храпела, лежа кверху брюхом на кушетке, – умаялась, бедная. Это она принимала у Ольки роды, толстая бабка Моисеевна. Толстая, добрая. Наверное, самая добрая женщина, встреченная Олькой в этой жизни. Где только брала

Моисеевна столько доброты? Видимо, черпала из своего необъятного нутра. Олька тихонько подошла к ней.

– Здрасте.

– Ой, что? – Моисеевна упруго подскочила и села. – Ты кто?

– Здрасте. Вот я три года назад у вас девочку родила и оставила.

– И что?

– Хочу вернуть.

Моисеевна поглядела в окно и покачала головой.

– Надо же! А раньше ты о чем думала?

– Я думать недавно начала.

– Если тут оставила, то ее уж давно увезли.

– А кто, куда?

– А это секрет. – Моисеевна слегка оклемалась ото сна, протерла глаза. – А-а-а, я ведь тебя вспомнила. Ты ночью сбежала, будто испарилась. У нас такое редко случается. Хотя… – Она опять поглядела в сторону. – Это тебе ничего не напоминает? – И бабушка достала из тумбочки калейдоскоп.

– Точно, мой. Сохранился же. Я вам его дарю.

Олька с детства таскала с собой калейдоскоп. Однажды ее, засмотревшуюся на изумрудные кристаллики, боднула в бок машина. И ничего! Детство давно кончилось, но девушка не хотела этому верить.

– А кто Машку забрал? Я на усыновление согласия не давала.

– Какая грамотная! Ты согласилась, когда сбежала. Ты – мать-прочерк, так вас тут называют. Исчезаете ночью, а потом Моисеевна отвечай.

Тебя искали, но ни одной зацепки. Ты как сквозь стену просочилась.

Так и плюнули. Вернуть девочку ты уже никогда не сможешь. Вот ты, девица, где-то работаешь?

– Нигде.

– А почему?

– Откуда я знаю, почему? Да потому, что я – вот такая! Чтоб мне сдохнуть… Так кто Машку взял?

– Пристала, как банный лист к жопе! Не могу я сказать… Брошенных здоровых деток быстренько усыновляют. Да и слегка того – тоже быстро. Они ж себя еще не помнят, какой угодно истории про себя поверят.

– А вот меня никто не взял почему-то. Хотя я даже рада. Принадлежу сама себе, как ветер, ни за кого ни в ответе.

– Это точно – ни за кого. Так ты что же, детдомовская? Горемычная девка. Сама не смогла на верный путь встать, а зачем ребенка ищешь?

За собой потащишь?

– Да просто хочу знать, что с ней все в порядке.

Моисеевна встала, закрыла дверь и сказала:

– Если я ничего не путаю, то приходили за ней с Привокзальной улицы.

Знаешь, там живут эти, коллекционеры?

– Конечно, знаю!

– Деда я запомнила: смурной, брови косматые. Может, он уже и помер, а девчонка выросла. Как ты ее узнаешь?

– По запаху, бабушка!

Может, Моисеевна все придумала и про коллекционеров, и про деда, чтобы Олька отвязалась? Может, оно и так, только Олька уже мчалась на Привокзальную резвее автобуса.

Дед

Еще бы мне не знать, где живут коллекционеры! В детстве мы, детдомовцы, гуляя, облазали все закоулки этой окраины, этой обочины жизни. Будто ее изучали, приручали, готовились жить здесь, где пахло родным духом. Нас тянула туда сама судьба. Пропасть, сгинуть, быть в этом мире лишь ветошью. Воспитатели взашей гнали оттуда, но наши проклятые гены всегда были сильней. Хотя в душе каждый парил, хотел быть лучше; все девчонки мечтали выйти замуж.

…Три дома на Привокзальной стоят неудобным треугольником.

Коммуналки, изгибистый коридор, повсюду комнатки, комнатки, в которых зависают стремные людишки. Серые, жуковатые. Собирают и продают ветошь по краям дорог, возле храма, у вокзалов.

Долго я бродила по этим лабиринтам. Мужички хлопали домино, перебирали свои вшивые мешки, ворчали. Один со злобным, самоуглубленным взором алкоголика без объяснений потащил меня в комнату и попытался закрыть дверь.

– Один раз, а? Только один… – слюняво бубнил он эротическую бредятину.

Я без слов пнула его коленкой в “солнышко” и снова вышла на тропу.

“Может, зря я все это? Машка в каком-нибудь детдоме. И зачем я ее ищу?” – червь сомнения грыз изнутри.

В одной из комнаток щупленькая девочка в серых колготах и старых тапках сидела на стуле и возилась с юлой. Какой-то дед на электроплитке хозяйственно варил в кастрюльке постненький супчик. На миг я превратилась в соляной столп. Она… Не сбрехала бабка

Моисеевна. Она, Машка. На меня похожа! И такое от нее свечение, как, впрочем, ото всех детей; и такая волна… моя волна!

Я стала разглядывать дочку, которая моей никогда не была. Глаза у

Машки болотного цвета, не изумрудные. Конечно, от этой жизни помутнеют какие хочешь. Девочка исподлобья взглянула на меня. А она могла бы быть симпатичной! Чуть курносый носик, не слишком острый, скругленный подбородок, черные ресницы, пепельные волосы. Но всю детскую миловидность смазывала ее постоянная настороженность, напряженность и готовность к прыжку – вдруг кто нападет? Если бы она умела расслабляться и улыбаться, то была бы куколкой, а так вся эта ее миловидность уйдет в ранние озабоченные морщинки.

Дед повернулся, и его взгляд наконец споткнулся об меня.

– Ты еще кто?

– Я – мать вот этой Машки.

– Что? Вали отсюда.

Дед оторвался от кулинарных забот и попытался выдавить меня за дверь. Однако я серьезно вошла в комнату и не думала отступать.

– Дед, как тебе девочку отдали, ты же старый пень? Вон, ты уже мхом порастаешь. Ты же скоро помрешь!

– Ты вон уже померла. А это – Маринка, а не Машка. И у нее с тобой – ничего общего. Так что вали отсюда.

Но я уже уселась на табурет, нога на ногу и чуть ли не пустила корни в пол, как вековечный дуб.

– Теперь вы ей – мать? – развязно спросила я деда.

– Ну так не ты же.

– Объясните, зачем вы ее взяли? Забава на старости лет?

– Я не забавляюсь, я работаю. Я всю жизнь работаю. А ты – вали отсюда.

Я и не думала валить, потому что сразу поняла, как мне повезло и что дед – добрый! В его косматых кустах бровей пряталась настоящая древняя доброта. На нее у меня нюх. Чую. Он и Машке решил судьбу подправить: переименовал в Марину, мадам величественную и самоуверенную. Хочет, чтобы девочка была счастлива. А ей все равно легкой жизни не видать. Если уж я не увидела, то от кого еще она сможет унаследовать счастье, откуда возьмутся в ее крови эти радостные пузырьки лимонада?

Я попыталась сюсюкать со своей… ммм… дочкой, но она не отозвалась, она явно боялась людей. Всех, наверное, кроме этого деда. Видимо, отторжение ко всему миру у нее началось уже с роддомовских пеленок.

– Дед, а все-таки, как тебе Маруську отдали? Взятку ты дать не можешь, хоть даже халупу свою продашь.

Я ведь знаю, как сложно усыновить кого-то. Потому-то все наши childrenы и утекают за границу. В основном, в США. Америкосы богатые, чего им? У нас в стране месторождение детей, только наши это полезное ископаемое почти не добывают.

– Ее дочка моя удочерила. Сейчас, кстати, она придет. Тебе достанется. – Серые, с крапинками дедовы глаза будто улыбались. Вот те на! Да на его месте лично я бы такую мать спустила кувырком с лестницы. А он улыбаться решился.

– Ой, дед, не смеши! Я ж детдомовская, я ее сама поколочу, – весело отреагировала я на перспективу быть битой. Это даже было бы интересно.

Не успел дед ничего мне ответить – вот и она! Ой, гляньте! Блеклая, как отцветший одуванчик. Талии не видно, ноги непонятной формы – не то верстовые столбы, не то бетонные сваи. Да, такую и замуж не спихнешь. А сколько нам уже лет? У-у-у, да под сорокет – точно! Кем мы работаем? Наверняка, каким-нибудь бухгалтеришкой. Вся в сомнениях, в закорючках, в комплексах. Целыми днями на работе стремится выбраться из частокола цифр. Вся зашифрована, не разгадана. Такой интеграл, как дедова дочь Лариса, пока никто не осмелился взять.

Лариса, увидев в доме новое лицо, застенчиво прошла на кухню и села.

Я не придумала, что ей сказать, а потому встала и хамски, по-английски ушла. Утекла. “Пусть дед сам расскажет, кто я, а мы потом разберемся”.

– Дед, я тебя люблю! – вопила я, кубарем скатываясь по лестницы.

Все, могильная плита с плеч – нашлась! Теперь я ее не оставлю. Я была счастлива – впервые за свою жизнь.

ЛЁнчик

Тропинка от электрички была облита росой. Во-о-он в том домишке окопался мой приятель. Он не детдомовец, нет. Его старички-родители живут в городе, а он сбежал от них. Его тонкая, ранимая душа, видите ли, не выносит постоянного присутствия посторонних. Ему нельзя мешать мыслить.

В свое время Лёнчик окончил медучилище – смешно, да? Мне тоже.

Большего лицемерия и представить не могу – Лёнчик, произносящий

Гиппократову клятву! Этот увалень в жизни не шевельнул и мизинцем, чтобы кому-то помочь. “А оно мне надо?” Всю жизнь он провел в положении “Вольно!”, не воспринимая другие команды. Я знакома с ним с десяти наших лет. С родителями они жили недалеко от нашего детдома, мы гуляли вместе во дворе.

– Привет, медик-педик!

– Привет, кобылка. Надолго к нам заскочила?

– Все на завалинке сидишь, подонок?

Он молча сощурил свои наглые, ядовитые зеленые глаза. Странно, раньше он заслонял для меня весь мир. Жаль, что я не выросла феминисткой. Я знаю, почему именно медучилище. Он хотел знать, из чего состоит человек, чтобы, используя это знание, манипулировать себе подобным. Он хотел видеть всех насквозь, смотреть свысока и с пренебрежением. Все, мол, одинаковые. И мозги, и глаза, и сердца. А еще, случись чего, сможет подлатать собственную шкуру.

Лёнчик продолжил курить, созерцая мою возникшую из утреннего тумана фигурку. Признаюсь честно, фигурку лошади. У меня округлые деревенские икры, русая челка и взгляд исподлобья. Все мои ходы напоминают букву “г”. Довольно трудно сложить из своей жизни слово

“вечность” или “счастье”, когда в запасе сплошь такие буквы, как “г”.

– Да, – прервал он мои мысли. – В дождь, бывало, сяду на приступок, смотрю, как капли стекают с неба и разбиваются о землю, и медитирую.

– Это у тебя от лени. А ведь это ты, философ сраный!

– Что? – Телепатия мгновенно покинула его дырявое сознание. Хотя он больше придуривался – я же знаю, что мысли у нас с ним идентичные и прозрачные.

– Лучше бы ты врубился в то, что ты – папаша. Дочь у тебя.

– А-а-а, узнаю Ольгу – великого собирателя человеческих неликвидов!

Коллекция пополняется?

– Ты в ней первый, придурок! А это – твоя дочь.

– Нет, это у тебя дочь, а я – художник нездешний, попишу – и уеду. -

И он снова сощурил прицел своих ядовитых глаз.

– Я ведь помню, когда это случилось. Тогда, помнишь, я не хотела, а ты все равно лез. Потом я долго плавала в луже твоей спермы, а ты дрых. Я ушла тогда, а ты даже не поинтересовался – как я там? Живая ли?

– Я ждал, когда ты сама в строй вернешься.

– Ну сволочь!

– Что ты хочешь, Олька? Записать своего неликвида на мою фамилию?

– Тебе спокойно с этим грузом на сердце? Не расплатившись за него, ты не найдешь счастья.

– Счастья… Дура! Прошлое не проистекает из настоящего. А значит, его и не было. – Любую идею он мог заставить служить своей правоте.

Не найдя, что и ответить на такое вероломство, я развернулась и снова пошла по тропинке, но уже без росы. Сколько раз клялась себе:

“Никогда. Никогда больше не…” И все без толку.

Злость клокотала во мне. Чего бы ему такое сделать, подонку?

Придумала! Подкрадусь ночью и заколочу его в этой избушке, как в гробу. А предкам его открыточку пошлю – поздравительную: мол, наше вам с кисточкой, почил в бозе ваш Лёнчик. Хоронить не надо! Экономия!

…Четыре года назад в эту зеленую муть глаз я и fall in love.

Провалилась, как в дыру в колхозном туалете.

Его леность и молчаливость я приняла за христианское непротивление злу. А то, что он позволял мне жить с ним, считала благородством.

Мы жили вместе в этой избушке на курьих ножках все лето-осень.

– Ты кто? – спрашивала я его.

– А ты?

– Я – Олька, тварь детдомовская.

Вот же повезло с имечком! Все люди как люди, а я – Олька, ежик с дырочкой с правом боку. Нажимаешь, а он – пищит.

– Тебе проще. А я – не знаю.

…Мы просыпались в одной кровати. Молодое солнце облизывало головы деревьям.

Ему всегда было все равно. Поднявшись на локте, минуты две он смотрел вдаль, а потом вставал и молча уходил. До вечера. Ему было по фигу, что здесь я, его love. Я психовала, спрашивала: “Кто я для тебя? Бесплатная подстилка?” Он не отвечал. Странный он человек.

Словно стеснялся своих положительных качеств; он выдавливал их, как гной из пальца. Выдавливал, чтобы нигде не нарывало желание помочь.

Оно жить мешает.

За Лёнчика Олька зацепилась крепко и уже думала, что нашла свою пристань, что больше не придется ей бултыхаться, изредка хватая посиневшим ртом драгоценный сладкий воздух. Думала, что будет с ним всегда. Молча клялась никому больше не принадлежать. Она была готова быть пемзой для его пяток, пепельницей для его окурков, стиральной доской для его одежды. Ей хотелось постоянно держать его за руку, глядеть в его глаза и мысленно разлагать его всего на атомы. Чтобы растворить в себе навсегда.

Мне казалось, в нем есть некая загадочность; казалось, он знает нечто. Конечно, он был сильнее меня: у него живы родители, ими он и питался. Я же – одна напоказ. Нате – рвите, бейте, ешьте меня!

Я действительно не знаю, что мне делать в этой жизни. Я оторвана и не пришита. Я не выдержу этой роли. Если б можно было сыграть ее и переодеться… В белое, подвенечное и летать. Но мне теперь кристально-белое не к лицу, не по совести, не по судьбе. Этот поезд не тормознул на моей станции. Ну и не надо.

Вместе с нами в избушке жили ребятки. Где Лёнчик их насобирал – неизвестно; откуда такие вообще берутся? Наверное, из гнезд выпадают. С ними в избе настал полный бардак.

Кормились мы тогда тем, что успевали своровать с соседних огородов.

Однажды на проселочную дорогу забрела соседская цесарка. Ни одной куриной ноты взять не успела, как ребятки схватили ее и потащили в дом. Дома, еще живую, кудахтающую куру прямо с потрохами окунули в кипящую кастрюлю. Сунули вниз головой, видно только, как лапы дергаются. Курица вопила, булькала клювом, потом захлебнулась в кипятке, обмякла.

– Уха из петуха! – гоготали над трупом эти извращенцы. А потом с урчанием жрали суп из убиенной птицы. Жрали ее страх, дикую боль от огненного кипятка; ложками хлебали ее куриное посмертие. Я не могла на это смотреть – выворачивало.

– Ты мне шестьдесят рублей торчишь! – сквозь жевание мелко бросил один гнилозуб другому.

– Это ты мне!

– Цыц! – обычно прикрикивал на них Лёнчик. – У нас натуральное хозяйство!

И бил их ложкой по лбу. Как воспиталка.

Этих упырей я терпеть не могла, а Лёнчику с ними нравилось. То есть, нет, он их терпел, был над ними вроде как король. Они добывали пропитание, а он только лениво командовал. Они были мелки, ничтожны и потому считали Лёнчика за владыку. У них не хватало разума разглядеть его поподробней. Да и у меня – тоже.

Я мнила себя девушкой босса, гордилась своим положением, однако скоро я поняла, что Лёнчик ставил меня в один ряд с упырями. В этот нижний ряд. За одно хочу сказать Лёнчику сомнительное спасибо – за то, что не предлагал меня всем своим хмыреватым товарищам.

Летними ночами мы ходили через кладбище к озеру. Это мечта всего моего детства – ощутить на себе могущество и колдовство ночной лесной воды. Она освобождает, прощает, исцеляет, дарует. Меня согревало солнце, спящее на дне озера.

Меня вообще в этой жизни радовало только солнце. Как австралийского аборигена.

Перед грозой лопотавшая листва темнела; лягухи пьяными от дурмана голосами выпевали, как при замедленном проигрывании: “Кува, кува…”. Запах трав наркотически кружил голову.

Однажды полет моих мыслей сбил, как утку влет, один упырь. От его мерзкой улыбочки разило моральным и телесным разложением.

– Гы, красавица, почем молоко? – спросил он меня, подойдя вплотную.

Привлекло его мое белое, рассыпчатое, творожное тело. Я только что вылезла из воды и сидела на берегу, оглушенная звуками лесной симфонии. Вид этого хмыря с бугра настолько не вписывался в мое идиллическое настроение, что я, как была голая, помчалась от него наутек. Нужно было прямо курнуть с головой в воду, чтобы охладел.

Он, падла, понесся за мной, не сбавляя скорости. Погоня его еще больше возбуждала.

– Лёнька!!! – завопила я. Дикий страх за существование пронизал все мое существо. Ведь если он меня догонит и изнасилует, я не умру, нет. Вот только как я буду с этим жить?

Лёнчик, подонок, даже мускулом не пошевелил ради моего спасения. Он мнил себя молчаливым повелителем.

Меня вдруг взяло зло и одновременно окутала нежная жалость. Будто аленький цветочек внутри меня колыхнулся, напомнив о том, что я должна его беречь. Я взобралась на дерево и, не жалея, пяткой спихивала возбужденного упыря, который карабкался следом. Потом сорвала ветку и хлестнула его по глазам. Я ненавидела себя, за то, что так бездарно распоряжалась своей жизнью; Лёнчика, в которого вцепилась и ради которого была готова на все; и этого упырягу.

Волосы лезли в рот, глаза сверкали зеленым, сама я исступленно орала что-то непотребное. Чисто ведьма. В ненависти много энергии, хватит весь мир взорвать. Бегун же опешил от такого спектакля и рухнул под дерево – ждать.

– Ну сбей меня, как туземец ананас! Собьешь – поешь. – Я была уверена в себе. Впервые за всю жизнь. Я – княгиня Ольга, а не ежик с дырочкой. Я – Богиня.

Только там, сидя ночью нагишом на дереве, я почувствовала, что могу.

Все, что ни захочу. Во мне есть сила, удача, везение, потому что Он меня любит…

В пять утра упыря сморило. Придавленный властным предрассветным сном, он не мог и шевельнуться. Всякая нечисть умирает с рождением нового рассвета.

Олька слезла с верхушки, которую туман одел в прозрачную вуаль.

Около шести утра Лёнчик, случайно проснувшись, увидал в дверном проеме нагую девичью фигурку. Тихое свечение исходило от нее.

Фигурка плавно подошла к его кровати и остановилась…

Олька шла домой с желанием собрать свои манатки и свалить от

Лёнчика. Сегодня ночью она четко осознала, что он не чувствует в ней ценность, что она годится ему для одной только надобности.

Фея впорхнула в дверь, Лёнчик не спал. Время остановилось, чертову избушку словно посетило чудо. Пробуждение в это время сладкое, детское, без примеси грязи. И смотрел он такими удивленными и добрыми глазами, что фея вмиг растеряла всю решимость. Лёнчик снова показался таким родным, что она, став Олькой, без единого слова нырнула в его постель…

Утром Лёнчик, повседневно и лениво, будто выпустил дым сигареты, сказал:

– Ехала бы ты домой, у тебя же есть комната.

Тут меня пристолбило к кровати. Вот сученыш! Прямо в живот бьет!

Решил вымести меня вместе с мусором! Сама виновата: могла уйти с гордо поднятой головой, а придется уползать с поджатым хвостом.

Как больно, как щипет! Прямо будто зеленку на рану льют!

Упырей он тогда тоже вымел – достали. Захотелось Лёнчику одному побыть, подумать. Да и проблем от них больше, чем пользы. Вообще от людей одни хлопоты, один разор. И ведь вымелись, покорные, как овцы.

Никто и рогом Лёнчика не посмел боднуть. Боялись.

Я помню, как однажды к Лёнчику приехали родители. Старенькие, маленькие, жалкие. Хотя папаша в молодости был нагл – по лицу видно.

Сейчас эта наглость перешла в брюзгливость. Лёнчик так холодно их встретил, так явно показал, что он не хочет их видеть… Я так плакала, мне было их жаль. Я могла бы предложить им быть моими родителями, но это смешно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю