Текст книги "Плеть темной богини"
Автор книги: Екатерина Лесина
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Баньшин молча достал корочки, вот только на Дашку они не произвели ровным счетом никакого впечатления, она снова зевнула, тряхнула примятой рыжей гривой и лениво так, сонно заметила:
– Допрашивает, значит? Не говори ему ничего. Без адвоката, – на всякий случай уточнила она и, прошлепав к умывальнику, открыла воду. Кружку доставать не стала, пила просто из-под крана, шумно фыркая и совершенно не стесняясь того, что на нее смотрят.
– А… а вы кто будете? – тип вдруг смутился, что, впрочем, несказанно обрадовало Юленьку. Смущенный, он выглядел человечнее.
– Подруга, – неопределенно ответила Дашка, вытирая губы.
– Еще одна, значит…
– Чего? Юлька, так он от Магды приперся? Ну теперь понятно…
– Что понятно?
Лядащева, повернувшись спиной к раковине, смерила гостя презрительным взглядом и, чуть оттопырив нижнюю губу, как делала всегда, собираясь сказать гадость, спросила:
– И чего она вам понарассказывала? Между прочим, не удивлюсь, если это она женишка кокнула.
– Зачем? – в один голос спросили и Юленька, и тип. Переглянулись, пожали плечами, сами удивляясь этакому совпадению, а Дашка ответила:
– Откуда я знаю зачем? Это вообще ваша работа, искать, кто кого и за что. А я предполагаю. Магда – стерва!
– Даша…
– Чего «Даша»? Тебе мало было? Сначала эта тварь за Юлькин счет жила… да Юлька из нее человека сделала! Вы б видели, какой она кикиморой была, глянуть не на что! – Дашка откинула волосы с лица и, сев на тумбочку, поглядела на растерянного Баньшина сверху вниз. – Да с ней никто и разговаривать не стал бы! Да за версту видно было, чем она дышит и чего хочет.
– И чего же? – Сергей Миронович отложил ручку, и та покатилась по столу. Упадет сейчас… Отчего-то у Юленьки возникло странное ощущение собственной лишнести, как будто само присутствие при этом разговоре было неуместно и что если встать и уйти, то эти двое не заметят.
Ручку она поймала и, сжав в кулаке, спрятала под столом. Уходить нельзя, тип враждебен и может обидеть Дашку, она хоть и громкая, и шумная, но в душе ранимая.
– А того, что и все, – устроиться получше. За чужой счет желательно. Что, разве не заметно было? Юльку с ходу в оборот взяла. Скажи, кто Магде шмотки покупал?
– Ну…
– А к парикмахеру приличному завел? И к стилисту? И…
– Даша! Какая теперь разница? – Юленька ощущала, как пылают щеки. Зря она не ушла, что теперь тип подумает? А то и подумает, что она, Юленька, благодарности ждала, а не дождавшись, отомстить решила.
– Большая, – веско заметил Баньшин, подтверждая нехорошую Юленькину догадку. – Так, значит, вы подругами были?
– Были, были. Еще какими. Не разлей вода просто. Слушай, а работу ей кто, тоже ты нашла? Вы б поспрошали на работе, думаю, там рассказали бы, что к чему… или у соседей…
– Я-то поспрошаю, – нехорошим тоном ответил Сергей Миронович. – А вы бы, гражданочка, шли отсюда, не с вами беседу имею.
– Грозный? Ну да, все вы грозные, когда при погонах и корочках, прям одна гроза и остается, человек весь выходит, – Дашка спрыгнула с тумбочки и куда тише, спокойнее, заметила: – Юль, я вправду пойду, у меня там Тошка один, и вообще… а Ильюха спит. Как проснется, так поговорите, ладно?
– А это кто?
– А тебе какое дело? – огрызнулась Лядащева, уже стоя на пороге кухни. – Ты ж у нас сам умный, вот и выясняй.
– Сердитая у вас подруга, – теперь Баньшин смотрел на Юленьку немного иначе, как именно – она не могла сообразить, по-прежнему строго и раздраженно, но… но это раздражение отличалось от того, какое было до разговора с Дашкой. Нет, права бабушка, ничего-то Юленька в людях не понимает…
Интересно, а тип ей понравился бы?
– Так, значит, вы с гражданкой Салопиной давно знакомы?
– Давно, с первого курса…
Толстый свитер, круглые очки и рюкзак. И узкий темный коридор, в котором нужно ждать чего-то, а чего именно – Юленька забыла. Странно, про свитер не забыла, а про смысл ожидания – так начисто.
– А теперь давайте-ка подробнее, – попросил Сергей Миронович, протягивая руку. Юленька не сразу догадалась, что нужно ручку отдать, а отдав, тут же пожалела. Не нужно, и вообще выставить бы его вон, пригрозить адвокатом и…
Плетью? Нет, этот, сегодняшний, о существовании плети не догадывается, и имя такое – Геката – вряд ли прежде слышал. И еще – это знание появилось словно бы из ниоткуда – не испугается. И не в незнании дело, а в чем-то другом. В чем – Юленька не понимала.
Ушел он скоро, сам, задумчивый, уже не злой, но по-прежнему усталый. И напоследок посоветовал:
– Наняли бы вы адвоката, Юлия Павловна. Дело-то нехорошее… и у знакомого вашего положеньице не из приятных. И у вас самой… мотив-то есть.
Вероятно, он не должен был говорить этого, вероятно, он знал, что не должен, и оттого снова рассердился, ушел, не прощаясь, и дверью хлопнул громко.
Вспыльчивый, как Дашка. И добрый, как она же.
Магда все-таки заставила себя вернуться в квартиру, силком, буквально перетаскивая себя со ступеньки на ступеньку, принюхиваясь, как когда-то, когда она возвращалась из школы и – три пролета, две площадки, чтобы угадать.
Жареная картошка и лук? Это хорошо, это запахи праздничные, от которых шаг сам ускоряется. Вилка-ложка-майонез, иногда, когда у отца все ладилось, то и кетчуп, и сосиски… и старая карга улыбается и даже спрашивает, не налить ли чаю.
Жареная картошка без лука – аромат настораживающий, потому что все могло повернуться как в сторону праздника, так и в другую, которая свидетельствовала о… о том, о чем Магда старалась не думать. Зачем? Придет время – спрячется. А пока… холодная картошка на сковородке, ложка, скребущая белую пленку жира на дне, молчащая старуха, отец, застывший у окна с видом отрешенным.
Но хуже, когда не пахло ничем…
Как в этом подъезде. Вот она идет, поднимается, стоит перед дверью, прислонившись лбом к косяку, и пытается понять, чем же тут пахнет.
Сыр с плесенью? Или плесень без сыра? Томные духи дамы с собачкой? Собственный запах Магды, соответствующий новому имиджу, подходящий к новой роли, но теперь вызывающий лишь тошноту.
Нельзя поддаваться, не сейчас, не здесь. Это унизительно, а с нее унижений хватит.
– Магдочка? Ты? А мы думали, что ты ушла, – Лешка смущенно захихикал, а его подруга вскочила с кровати и, прикрыв телеса не слишком чистым покрывалом, громко взвизгнула:
– Да что вы себе позволяете?!
– Заткнись.
– Леша, как она со мной разговаривает?!
– Заткнись, дура!
Заткнулась, побагровела, выпятила губы, выкатила обиду наружу, быстро заморгав глазами, выдавила слезу.
– Магдочка! – заскулил Лешик. Ну да, он бабских слез терпеть не мог. Странно, однако, чужих не мог, а ее, Магдины, терпел; со стонами, кряхтением, но терпел ведь! Хватит.
– Где ты вчера был?
– Я?
– Ты, Лешик, ты. Где ты был вчера?
– Со мной! – с вызовом произнесла Наденька, набрасывая покрывало на манер плаща. – Мы всю ночь были вместе.
Да, в это верится больше, чем в то, что Лешик убил Михаила. Нет, он, конечно, скотина, но для убийства – трусоват. Подловат. Беззуб и бесхребетен, но… но вот что-то же заставило вернуться? А это «что-то» никогда не подводило, еще со времен игры с запахами.
Магда попыталась сосредоточиться, выделить, выловить то самое, что мешало спокойно уйти, раз и навсегда оставив эту квартиру.
– Ты… тебя ведь не было вчера?
– Была! – Наденька попятилась и выставила растопыренные пальцы, одновременно пытаясь удержать сползающее покрывало локтями. – Была!
– И во сколько ты тут появилась?
– А тебе какая разница?
– Лешка, во сколько? Где вы познакомились?
Лешик беспомощно озирался, то щурясь, то кривясь, отвисшая челюсть придавала ему вид слегка дебильноватый, что, впрочем, весьма и весьма соответствовало Лешиковой личности.
Дебил он. Самовлюбленный дебил, в которого Магду когда-то угораздило влюбиться.
– Лешик, радость моя, если ты не ответишь, я сдам тебя ментам. И ее тоже. Скажу, что ты меня не хотел отпускать, ревновал и поэтому убил…
– Кого?
Левый Лешиков глаз нервно задергался. Значит, угадала, не в страхе перед ментами дело, а в ином, в том, что ему есть чего бояться.
– Ты знаешь кого, Лешенька. А еще знаешь, что человеком он был очень непростым, что друзья его непременно посчитаются за обиду. Если повезет, то убьют тебя сразу, если нет – отправишься на зону.
Он побледнел, сглотнул, а в уголке рта появился пузырек слюны.
– Отстань от него! Отстань! – Наденька, позабыв о скромности, кинулась вперед, норовя вцепиться в волосы, но, зацепившись ногой за упавшее покрывало, рухнула на карачки. – Дура!
Она добавила пару слов покрепче, встала на карачки и, сграбастав покрывало обеими руками, села на полу, глядя с явной ненавистью.
– Итак, Лешик, радость моя, идти к ментам? Или сам расскажешь, что ты сделал вчера? И подружку успокой, – Магда отошла к двери. – Если я уйду, то разговора не выйдет. Точнее, выйдет, но не со мной, а следовательно, вряд ли он будет легким для тебя.
– Н-не надо… Наденька, успокойся. Наденька… пожалуйста… Магдочка… Магдочка, это не я, я не убивал, я просто… я не знаю… я не помню, Магдочка!
А вот это уже что-то новенькое.
– Он не помнит! Он пьян был, – теперь Наденька говорила почти спокойно. – Я его пьяным нашла и домой проводила. Из жалости.
Лешик радостно закивал, что ж, подобная история вполне вписывалась в его привычки, но вот чтобы ему об этом рассказали… Даже во время самых своих глухих запоев Лешик всегда точно помнил, где он был, с кем и о чем разговаривал.
– Она меня привела и… я вышел из дому. Я ненадолго вышел!
– За добавкой пошел, – Магда попыталась унять дрожь в руках. Что ж, подобный финт тоже весьма в Лешиковом духе.
– Магдочка!
– Значит, пошел. И что потом?
– Ничего! Я не помню… на меня, наверное, напали… да, да… да! – он словно зацепился за эту догадку. – Да, напали! Я вспомнил, Магдочка, я вспомнил! Это был он! Он нас нашел… выследил…
– Кто?
Нет-нет-нет, Лешик другое имя назовет, Лешик алкоголик, Лешик соврет о чем угодно, лишь бы отвязаться от нее!
– Да, Магда, ты правильно поняла, – на испитой, небритой, мятой Лешиковой физии возникла хищная улыбка. – Он меня нашел. Он спрашивал про тебя… он искал тебя! Он очень сильно разозлился!
Неправда! Он не нашел бы, не сумел бы, он в прошлом, он…
– Он здесь, Магда, и теперь все изменится.
– Ну вы и психи! – Наденька перебралась с пола на кровать. – Оба ненормальные. Лешик, а у тебя курево осталось?
Апрель в этом году затянулся. Нет, на календаре давно уже июнь был, но вот погода на улице стояла самая что ни на есть апрельская, с сырым, прохладным воздухом, капризным солнцем, которое то палило нещадно, то, наоборот, светило ярко да ледяно. Зато ветру вволю было разгуляться, летал, носил обрывки дыма, печной гари, кидал в лицо запахи, залазил за шиворот, выстуживая, хлопал дверьми и стучал в окна.
Ветер стряхивал с деревьев куцую и болезненную зелень, выкладывая из нее предивные узоры, в которых мне чудилось предупреждение. Ветер заставлял тополя стонать, а осины трястись, слабо, испуганно позвякивая плотными листочками.
Чудилось мне. В последнее время много чего чудится, особенно в людях. Изменились они, оскотинили, выставили лица, прикрывая рожи звериные. Я убеждал себя, уговаривал, что нету этого, даже боролся с желанием принять морфий во успокоительное, но после передумал, не столько из-за страха стать морфинистом, сколько из опасений, что подобное лекарство будет скорее во вред больному разуму.
Я подчинился. Я привык. Я проработал год, от Пасхи до Пасхи, и сжился с чужой мечтой, врос в нее, став элементом неприметным, но необходимым, если уж Вецкий до сих пор терпел мое присутствие и мои капризы. Нет, я был честен с ним во всем, что касалось работы, более того, я был вежлив и с пациентами, и с учениками, каковых приводил ко мне Иннокентий Николаевич, даже не заострял внимания на мелочах, вроде того, что ученики эти были не всегда талантливы, зато почти всегда состоятельны. Я понимал, что продаюсь, и испытывал от этого некое странное удовлетворение, и только ночью, во снах, в храме моем, мне было спокойно.
Верно, расскажи я о том хоть кому-нибудь, тому же Вецкому, или Софье, или старухе Машерко, каковая исполняла роль домоправительницы, или ученикам, или пациентам… они все сочли бы меня сумасшедшим.
И были бы правы. Я и вправду сошел с ума.
А еще впервые за год выбрался из добровольного заточения, чтобы пройтись по городу, чтобы увидеть… что увидеть?
Старуха-нищенка с протянутой рукой. Толстая баба в платке, смутно знакомая, словно вынырнувшая из моего прошлого, только вот без ребенка. Смотрит недобро, плюет и отворачивается. А вот кучер дремлет на облучке, и лошадь его, сонная, как и хозяин, лениво машет хвостом, отгоняя гнус. Мальчишка-газетчик кричит что-то, но звуки растворяются в окружающем мире, словно он сам, этот мир, являет собой толстый слой ваты.
Я иду, понимая, что еще немного – и попросту потеряюсь в хитросплетении улочек, если это уже не произошло. Но некое необъяснимое беспокойство гонит меня вперед.
Поворот и еще один… Людская толпа, разъяренная и выплескивающая ярость в криках. Красные, перекошенные лица, более звериные, нежели те, с которыми я сталкивался в больнице, поднятые кулаки и истеричная, захлебывающаяся проповедь худого типа, по виду – студента, подсаженного на бочку.
Наверное, следовало бы послушать, о чем он говорил. Наверное, следовало бы, наконец, коснуться мира, ибо все же даже сумасшествие мое – еще не повод, чтобы открещиваться от происходящего. Но я прошел мимо, и толпа – еще одна странность – расступилась. Они вообще будто не увидели меня.
И, пожалуй, это даже хорошо.
Путь мой прервался у двери, ничем особым непримечательной, разве что кованой дужкой, на которой, надо полагать, некогда держалась вывеска, и чугунным колокольцем, что глухо звякнул, предупреждая о моем приходе.
Переступив порог, я понял – да, я шел именно сюда.
– Добрый день! – я крикнул и, прикрыв дверь, сделал несколько шагов в сумрак, царивший в помещении. Именно из-за него было невозможно определить, сколь велика комната, да и вовсе куда я, собственно говоря, попал.
Пахнет приправами, как некогда в больнице, разве что острее, словно только-только рассыпали душистый перец, томный мускат, сладкий имбирь и гвоздику. От запаха засвербело в носу, и я чихнул.
– Да, да, иду! – раздалось откуда-то слева, и темноту прорезали зыбкие огоньки свечей. – Иду… спешат, вечно все спешат…
Голос был ворчлив, но не сердит, а обладатель его – невысок, полнотел и лысоват.
– Чего желаете? Вы к брату моему? Нет, нету Степанушки, погиб, да пребудет с ним во веки веков милость господня! – человечек широко перекрестился и, примостив канделябр на столике, поинтересовался: – Может, я помочь сумею? Степанушка мне доверял… да, да, так и говаривал, только ты у меня, Николушка, одна надежда… детей-то господь не дал, вдвоем и вдвоем.
Мои глаза постепенно привыкают к неровному освещению. Теперь я вижу, что комната мала и почти пуста: из мебели здесь лишь низкий стол, несколько стульев да высокий, в потолок, шкаф, за которым виднеется черный прямоугольник двери.
– Закрываю, да, да, закрываю… видит бог, я бы хотел исполнить данное Степанушке обещанье, – торопливо поясняет хозяин, осматриваясь с видом удивленным. Он рыж и нелеп в сюртуке, явно с чужого плеча, пошедшем складками, растянувшемся на брюхе и с оттопырившимися карманами. – Что я в этом понимаю? А ничегошеньки… я ему так и говаривал, помилуй, Степанушка, найди кого другого, чтоб разбирался, а он мне: только тебе, Николушка, довериться могу…
У стены вытянулись ровными рядами ящики, светлые доски, солома, торчащая из щелей, и неуловимое сходство с гробами. Я моргнул, прогоняя наваждение, и, уставившись в выпученные, беспокойные глаза Николая, сказал:
– Я хотел бы купить…
– А то, конечно, конечно, я же сразу увидел, что неспроста пришли. Вывеску-то я сразу снял, что людей путать… а они все идут и идут… я завтра уезжаю, жена, знаете ли, беспокоится, детки…
Оправдывается, словно опасается, что я, незнакомый ему человек, обвиню в чем-то.
– А вы, значит, за картиною?
Картина? Нет, мне совершенно точно не нужна картина.
– Нет… Китайская шкатулка? Ее перед самою смертью доставили. А есть табакерка, французская, конец семнадцатого века, ручная работа…
И это мне ни к чему. Я не знаю, за чем пришел сюда, но уж точно не за этими пустяками.
– Тогда что? – теперь взгляд цепкий, ищущий.
– Что-нибудь особенное. Необычное.
Николай засмеялся, хрипло, с присвистом, точно простужен был.
– Особенное, необычное, да у Степанушки иного и не водилось. Сколько раз я ему говаривал, что ж ты, братец, на этакие штуки тратишься, разве ж в них есть что? А он мне: ничего-то ты не разумеешь, Николаюшка. А я разве спорю? Нет, не спорю, не разумею и ладно. Особенное… а пожалуй что… погодите.
Он оставил меня в полупустом помещении, осиротевшем, ограбленном и готовом перемениться по желанию нового хозяина, ежели такой найдется. Отсутствовал Николай недолго, а вернулся со свертком, который небрежно кинул на стол.
– Вот. Особенней некуда.
Сверток, глухо звякнувший, лежал, ожидая, пока я решусь прикоснуться. Это было именно то, что нужно, то, зачем я выбрался из благословенного покоя больницы.
– Последняя его… сто пятьдесят.
– Что? – я коснулся-таки ткани, ощущая сквозь нее нечто жесткое, холодное, продолговатой формы.
– Сто пятьдесят рублей. Дешево отдаю! Считайте, что задаром, из уваженья к памяти брата…
Плеть, медная или нет, скорее отлитая из бронзы, этакая свернувшаяся змея с чешуей-плетением, широкой, сплюснутой головой-рукоятью, на которой явственно проступала резьба.
Та самая плеть, подаренная Гекатой. Совсем как во сне моем.
– Так берете? А то мне складываться надо, завтра-то поутру грузить и ехать… ох и тяжко тут у вас. Я Степанушке говорил, бросай, давай к нам, на вольном-то воздухе всяко спокойнее, а он города держался… зачем?
Плеть оживала, отвечала на прикосновения теплом, тянулась, манила взять в руку.
– Сто пятьдесят, говорите? Если отправитесь со мной, – возвращаться сюда еще раз жуть как не хотелось, впрочем, как и расставаться с чудесной плетью. – Получите двести.
Вецкий станет возмущаться… а и плевать.
После ухода Дашки Илья не думал засыпать, наоборот, он твердо решил сбежать из этой квартиры. Решил, но… но закрыл глаза и увидел Алену: темные волосы, собранные в тугой узел, черный купальник, капельки воды на смуглой коже. Алена стояла на узкой доске, а под ногами ее расстилалась бездна.
– Стой! – хотел заорать Илья, но не сумел.
Алена сделала шаг по доске, взмахнула руками, точно крыльями.
– Стой!
Нельзя, там же бездна, пустота, нет воды на дне. Она разобьется!
– Дурачок, – Алена опустила руки. – Ну что ты все время мешаешь? Ты просто не видишь! Ничего не видишь!
Он видел: серые стены пропасти с желтыми бляшками, словно глазами, с дымом и туманом, поднимающимся из глубин ущелья, и трещину на доске.
– Нет, на самом деле все иначе! – возразила Алена и, легко оттолкнувшись от опоры, ласточкой прыгнула вниз.
Илья очнулся. Он сел в кровати и попытался стряхнуть тягостное ощущение свершившейся катастрофы.
– Ничего не случилось, – он сказал это и понял, что не прав, – случилось. С Аленой? Ну да, с Аленой, давно случилось: она ушла, прыгнула в безводную пропасть брака с герром Бахером, а он, дурак, ничего не понял. Он, дурак, никогда-то ей не был нужен. Он, дурак, лишь временная опора, промежуточная высота или, правильнее сказать, глубина.
– К черту!
Стало немного легче. А и вправду к черту все! Права была Дашка, предупреждая, права была Алена, променявшая одну высоту на другую, правы были все, кроме него, идиота влюбленного. И что теперь? А ничего, забыть обо всем и заняться делами насущными, благо грозят дела сии немалыми неприятностями в ближайшем будущем. Это если, конечно, Илья не разберется.
И надо же было уснуть, вот так просто взять и отрубиться. И теперь, оглядываясь назад, сложно отделить явь от сна. Была ли Дашка? Разговор? Уговоры ее отступить? Или привиделось все, включая ночное приключение? Нет, это точно было.
Он прошелся по комнате, зачем-то открыл дверцы шкафа, полюбовавшись на пустые полки – только на самых верхних лежали ровные стопки постельного белья, – закрыл. Выдвинул ящики – пара свечей, жестяная коробка из-под монпансье, в которой обнаружилась целая коллекция пуговиц; записная книжка, чистая и пропыленная, да розовая лента из тех, что в волосы заплетают.
Что он ищет? Ту самую плеть Гекаты? Чужую сказку, каковая, возможно, подскажет, зачем кому-то понадобилось убивать гражданина Шульму? Страшную тайну Юленькиной бабки?
Нет, пора завязывать и с этим, ведь понятно же, что на самом деле все просто… плеть Гекаты… люди не убивают из-за подобной ерунды. Мотив – это деньги, месть, или ненависть, или зависть, но никак не какая-то там плеть.
Знать хотя бы, как она выглядит.
Но, в любом случае, комнату Илья обыскал и сделал это настолько тщательно, насколько вообще было возможно: он имеет право знать, во что ввязался. Правда, ничего такого – таинственного и ужасного или хотя бы неуместного – найти не удалось.
Алена сказала бы, что он становится иррациональным. Алена ушла к рациональному бюргеру, ну и скатертью ей дорога. Обойдется как-нибудь. Вон, на Юленьке женится…
Юленька сидела в центре зала, окруженная картонными коробками, пакетами и свертками. Некоторые из них выглядели старыми, если не сказать древними: в толстых панцирях из пыли, с драными ранами на ветхой ткани, из которых торчало ветхое же нутро, такого же пыльно-неопределенного колеру.
– Вы уже проснулись? – Юленька ловко поддела ножом тонкую бечеву, та беззвучно лопнула, а сверток разъехался, теряя первоначальную форму. – Даша просила не будить вас. Сказала, что вы… что вы нуждаетесь в отдыхе.
Сверток на коленях Юленьки рассыпался ветошью, клочками ткани, кусками пыли, выкатилось и звякнуло о пол нечто железное, неопределенной формы, блеснуло в груде тряпья то ли зеркальце, то ли побрякушка.
– Спасибо. – Илья осторожно переступил через коробки, подвинул ногой черный чемодан, замотанный поверху скотчем, и, присев, поинтересовался: – Архивы перебираешь?
– Что? А… да, архивы. Я… я подумала, что если бабушка что-то спрятала, то в квартире. Она ведь почти и не выходила отсюда.
– Болела?
– Нет, просто… ну не знаю, теперь, конечно, странно все, но тогда это как-то… правильно, что ли? – Юленька подняла стальной шар, размером с кулак, одна половина его была гладкой и зеркально-блестящей, другая – с облупившейся эмалью – выглядела обожженной. – Я никогда не думала, что может быть иначе… мне даже нравилось, что никто не мешает. У моей одноклассницы, мы пытались дружить, а теперь почти и не здороваемся, хотя она в соседнем доме живет… так вот, у нее трое братьев было, а комнат в квартире только две. И я все думала, как это она одна и с тремя братьями.
– И как?
– Да тяжело, наверное, особенно если все в одной комнате.
Шар отправился в груду разобранного тряпья, а Юленька с тем же интересом изучала узорчатую пряжку ремня.
– Что ищешь? – Илья подтянул ближайшую из коробок, ту, что показалась менее запыленной.
– Что-нибудь. Не знаю. Бабушка, она такая была… неправильная. Она говорила, что к вещам не нужно привязываться, и все могла выбросить. Совсем все… у нас кофейник был, серебряный, очень старый и очень красивый. Протекать стал.
– Выбросила? – В ближайшей коробке оказались тетради, старые, с выцветшими обложками и серыми страницами, с узкими строчками и кривыми, крупными буквами, выведенными с той старательностью, что свойственна в основном детям.
– Ой! Это мое! Это Зоя Павловна сюда сложила! Ужас какой! А я и не знала, что она до сих пор… зачем? У меня с чистописанием не очень… почерк отвратительный… и бабушка за это ругалась, и учителя, а Зоя Павловна говорила, что глупости все это и главное, чтоб я человеком выросла. Они никогда друг с другом не соглашались, и кофейник тот Зоя Павловна запаять понесла, а бабушка ее скаредной обозвала!
Две старухи и ребенок. Как сложилось такое странное трио? И что на самом деле произошло с Юленькиными родителями? Ведь были же у нее и мать, и отец… были. И вероятно, есть. Только она думала, что они умерли.
Старуха соврала, и первая, которая не хотела привязываться к вещам, и вторая, хранившая бесполезные детские тетради в коробке из-под круп. Но почему? Оберегали? Любили?
Юленька пролистнула тетрадь и, замерев на развороте, удивленно сказала:
– А это рецепты… Зоя Павловна их собирала! Я думала, бабушка тетрадку выкинула после ее смерти. Ой, смотри, а это бабушка! Надо же, я не думала, что у нее фотографии есть… старые – да, а чтобы новые… зачем?
Фотография и вправду недавняя: яркие цвета, четкое изображение и даже дата в нижнем углу. Нет, вряд ли снимок прятали, скорее уж сунули за ненадобностью в тетрадку, не глядя. А потом отправили к другим тетрадям.
– Два года назад, – прокомментировала Юленька, спихивая с колен кучу тряпья. – Это незадолго до ее смерти… странно.
Старуха, но не из тех карамельно-сахарных, которых показывают в детских фильмах в роли заботливых бабушек. И не из других, озлобившихся и подточенных желчью, что сбиваются в стаи у подъездов, следя друг за другом и за жильцами в прицелы бесцветных глаз. Эта старуха была особенной.
Узкое лицо с обвисшими щеками и пухлыми веками, редкие морщины глубоки, кожа бледна, и седые волосы – а она и вправду их не красила – выглядят естественно. Как и черная пахитоска в тонких губах. На старухе мужской костюм вызывающе-алого цвета, с крупными черными пуговицами, и желтый галстук-бант к нему.
– А его я не знаю, – Юленька подобралась ближе и, прижавшись щекой к плечу, повторила: – Не знаю.
Мужчина смотрел на Стефанию сверху вниз, равнодушно, так, будто бы и в кадр попал совершенно случайно. На вид ему лет сорок, вероятно, на самом деле старше будет. Холен, ухожен, породист. Римский нос и тяжелый подбородок, высокий лоб и светлые брови, отчего лицо кажется безбровым, глубокие залысины и оттопыривающиеся круглые уши. Одет дорого, а на пальце обручальное кольцо виднеется.
– Значит, фотографироваться она не любила?
Нет, не любила, и снимки в доме были только старые, и те потом, после очередной уборки, каковую Зоя Павловна затеяла перед Пасхой, исчезли. И вероятно, исчезли много раньше, но хватились альбомов только во время уборки.
– Ну и зачем выкинула?! – Зоя Павловна против правил повысила голос, хотя Юленьке, спрятавшейся под кроватью, и без того весь разговор слышен был. Под кровать она забралась с умыслом, чтоб, когда Зоя Павловна за швабру возьмется и станет полы мыть, завыть престрашно. Вот бы напугалась.
А получилось, что швабру Зоя Павловна в коридоре бросила, у полок. И пошла к бабушке ругаться.
– Выросла б девка, какая-никакая, а память…
– Ни к чему ей та память.
– Отдай, говорю!
– Нечего отдавать… сгорело все… тлело-тлело и сгорело! – бабушка рассмеялась, а Юленьке снова стало страшно, она быстро выбралась из убежища и, кое-как отряхнувшись от пыли, каковой под кроватью скопилось преизрядно, покинула комнату.
– Дура! От дура! – в коридоре голос Зои Павловны раздавался глухо и почти таял в тишине. В коридоре фарфоровые куклы уставились вниз, на Юленьку, куклы видят все, куклы знают все… куклы сохранят ее тайну. – Знала бы, хоть чего бояться!
– А нечего ей бояться! Нечего, понятно?
Но выходит, ошибалась бабушка, есть чего бояться Юленьке, и не человек ли с фотографии в том виноват? И не из-за него ли погиб Михаил?
– А место не узнаешь? Попробуй вспомнить, пожалуйста. Вряд ли она ушла бы далеко от дома, ведь старая, – человек-рыба протянул фотографию. Он ошибается: бабушка никогда не делала себе скидок на возраст, и если бы понадобилось, то прошла бы и полгорода пешком. Она сильная, в отличие от Юленьки.
Но Юленька промолчала и, склонившись над снимком, принялась тщательно изучать детали. Угол дома, серый, непримечательный, без таблички с адресом и номером. Кусок окна с белым подоконником и черным стеклом, через которое смутно просвечивал силуэт цветка. Старая ива с кривым стволом… ива? Она где-то видела иву, определенно видела. Но где?
– Узнаешь?
Смутно и мутно… А слева что? Колесо? Шина? Ну конечно, в том дворе была смешная клумба, огороженная врытыми в землю шинами. А еще дерево, которое грозились спилить, но не спиливали. И за стеклом белая герань! Юленьке она очень нравилась…
– Это недалеко. Но я могу ошибаться! Я и вправду могу ошибаться!
Но человек-рыба не желал слушать про ошибки, он поднялся и велел:
– Собирайся.
– Куда?
– Туда. Пойдем, посмотрим, что за место, может, кто-нибудь что-нибудь и вспомнит.
Юленька сомневалась, Юленька помнила, что в этом странном дворе люди почти не показывались, зато в избытке находились конторы…
Офисы. Сейчас они назывались офисами. Компьютерная фирма, юридическая консультация, кабинет астрологии и гадания и что-то еще, без пояснения, но с вывеской «Селайт». А клумба осталась, и бархатцы на ней уже распустились рыже-коричневыми цветами. И ива мела ветвями пыль. И сквозь черное окно угловой квартиры по-прежнему глядела во двор цветущая герань.
– Да, место то, – сказал Илья, сверившись с фотографией. – И стояли они вот здесь…
Зачем бабушка пришла сюда? Встретиться с человеком, который был незнаком Юленьке? Сфотографироваться на память? Глупо как-то… не похоже на нее.
– Идем, – Илья, оглядевшись, решительно направился к металлической двери, на которой виднелась строгая синяя табличка «Будильник». Странное название для фирмы, которая торгует компьютерами.
– Идем, идем, – Илья открыл дверь, пропуская вперед, хотя с куда большим удовольствием Юленька осталась бы снаружи, ее не отпускало опасение, что пришла она сюда совершенно зря, что если у бабушки и были какие-то тайны, то Юленьке явно не следует их раскапывать.
Но ведь Мишу убили… и шкуру подбросили…
За дверью начинался узкий коридор, ярко освещенный, но оттого кажущийся еще более узким и длинным. Белые стены, белый потолок, серая дорожка на полу и строгие черные прямоугольники дверей. Ближняя приоткрыта. Пахло… ничем здесь не пахло, стерильный кондиционированный воздух, пропущенный через мелкое сито фильтров и пылеулавливателей, избавлялся и от запахов.
– Добрый день. – Из приоткрытой двери выглянула стриженая блондинка в тяжелых очках, придающих ее детскому личику серьезность. – Чем могу помочь?
– Всем, – радостно ответил Илья, выступая вперед. Приосанился, плечи расправил… ради нее, ради блондиночки? – Скажите, милая…
– Ольга, – представилась девушка и, указав на дверь, предложила: – Вы проходите. Вы ведь от Викентия Степановича?
– Не совсем. Юля, не спи!




























