355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Екатерина Лесина » Плеть темной богини » Текст книги (страница 4)
Плеть темной богини
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 17:42

Текст книги "Плеть темной богини"


Автор книги: Екатерина Лесина



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 15 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]

Но уж никак не бокалом французского коньяка.

Да, сейчас он мог себе позволить и коньяк, и сигары, и галстуки ручной работы, и презрение к тем, кто менее удачлив.

– Привет, – Магда, опоздавшая на десять минут, коснулась губами щеки. – Извини. Пробки.

– Конечно.

Михаил извинил, ему нравилось быть великодушным. И Магда нравилась. Пожалуй, он даже любил ее настолько, насколько мог позволить себе поддаться чувствам.

– Как дела? – Она открыла меню и, сдвинув очки ближе к переносице, принялась изучать, хотя Михаил мог поклясться, что Магда знает каждую строчку, каждую запятую, каждую чертову цифру в этой папке. И уж точно знает, что будет заказывать, но ритуал требовал танцев, и Магда послушно танцевала.

Она вообще очень послушная девочка.

– Замечательно. Сегодня разговаривал с твоей подругой.

Не нужно было упоминать, тем более что разговор вышел не совсем таким, каким планировалось. Он сорвался, снова позорно сорвался и снова не жалел, ибо в крови гуляло еще хмельное послевкусие совершенного.

– Зачем? – Магда отложила меню. – Я с ней разговаривала. Она все поняла правильно. Или… она тебя шантажировала? Чем угрожала? Самоубийством?

– Почти.

Какая разница чем, главное, что угрожала, осмелилась пасть открыть. И тогда он ударил. Господи, как же давно он хотел сделать это… Нет, не в Юленьке дело, а вообще в таких вот, ей подобных, с раннего детства в теплице растущих и поглядывающих оттуда, из-за стекла, на других с презрением. О да, теперь никто не посмеет его презирать!

И Магда, скажи ей, поняла бы. Она одной с ним крови. Магда – хороший выбор. Только вот ей знать не обязательно.

Взмах руки, официант, шепот. И хрусталь, и свечи, и скрипка… И Михаил забудет о никчемушной Юленьке, в нынешней его жизни нет для нее места.

Ее и в прошлой-то не было. Он просто… просто переиграл одну старую историю. Тогда бросили его, теперь – он. Равновесие.

– Михаил, не нужно ее трогать. Оставь.

Магда сказала это очень мягко, но вместе с тем так, что не оставалось сомнений – это не просьба. И вот же, вместо того чтобы возмутиться и поставить Магду на место, Михаил совершенно спокойно ответил:

– Да, дорогая. Как скажешь.

В конце концов, ему это не будет стоить ровным счетом ничего.

– Спасибо…

Домой Михаил возвращался далеко за полночь и в расположении духа превосходном, таком, которое позволило получить удовольствие от недолгой прогулки по двору. Узкий и длинный, с азалиями, шатровыми вязами и светло-золотистыми декоративными елями, он служил очередным подтверждением высокого уровня жизни. Такой двор не каждый может себе позволить.

Такой двор нужно заслужить.

– Ты Шульма будешь? – Тень вынырнула откуда-то слева и, нагло заступив дорогу, повторила вопрос: – Михаил Шульма?

– Ну я.

Михаил подумал, что, пожалуй, не помешает кликнуть охрану. Что, пожалуй, у него достаточно врагов, чтобы подобная встреча обернулась серьезными неприятностями. И такие неприятности могут привести на кладбище.

И в подтверждение предчувствий в бок уперлось что-то жесткое, весьма характерной формы, а человек-тень велел:

– Тихо. Идем.

– Куда?

Не ответили, но подтолкнули, направляя. Заорать, позвать на помощь, оттолкнуть или отпрыгнуть, всего-то шаг в темноту, а то убьют! Теперь-то сомнений не осталось, теперь-то ясно, что тип этот, совершенно незнакомый Михаилу, пришел, чтобы убить. И понимание парализовывало.

– Орать не советую, – предвосхитил события незнакомец. – Давай, шевели ногами. Поговорить надо.

Поговорить… врет. Все врут, и сам Михаил не однажды говорил то, что собеседник хотел услышать. Ложь – как оружие. Оружие в руках, за спиной, за душой, которая вот-вот отлетит.

Нельзя выходить со двора. Нельзя было. Но поздно.

Какой-то закоулок, близкий и меж тем непередаваемо далекий, вынырнувший из прошлой общажной жизни вместе с вонью и грязью, мусорными баками, раздувшимися, разошедшимися по швам с вываливающимся в щели содержимым. С блеклым пятном фонаря, единственного источника света. С бродячим псом, оскалившимся при виде людей, и с черной тенью-кошкой, что бросилась под ноги, заставив Михаила непроизвольно шарахнуться.

– Стой. Да не дергайся ты, – сердито отозвался тот, кто шел сзади.

– Кто ты такой? Чего тебе надо? – страх вдруг изменился, сделавшись из парализующего, отбирающего силы яростным. – Ты знаешь, кто я такой?

– Подонок, который способен ударить женщину.

И после этих его слов сразу отлегло.

Юля-Юленька-Юла. Защитники и рыцари, щиты и копья в честь дамы. И ночные налеты с угрозами, но, слава богу, дальше угроз дело не станет. Слава богу, рыцари не бьют в спину и точно не убивают. А значит, можно договориться, отделаться малым, в конце концов, все мы люди.

– Все мы люди, все мы человеки, – совсем иным тоном сказал Михаил и, сунув руки в карманы, сжал кулаки. Успокоиться. Унять нервную дрожь, сосредоточиться и послать этого заступника подальше. – Я вышел из себя. Обернуться можно?

Обернулся, не дожидаясь разрешения, уже уверенный, что этот странствующий рыцарь не выстрелит, уже уверенный, что и стрелять-то ему не из чего – оружие небось игрушечное.

– И чего ты хочешь? Чтобы я извинился? Цветы послал? Открытку «прости дорогая, был не прав»? Пошлю.

Так все-таки игрушечный у него пистолет или настоящий? И откуда вообще он такой, заступник, объявился? Из бывших поклонников? Или из будущих, пытается храбростью очки набрать?

А ему нужны, ибо уныл и невзрачен. Серый человечек, каковых в толпе каждый второй, если не каждый первый. Дешевка.

– Хочу сказать, чтобы ты больше не приближался к ней, – голос с ломкой детской хрипотцой, которая в любой момент сорвется или на сип, или на визг. – И шутки свои прекратил. Нехорошо собак резать, гражданин Шульма.

Гражданин? Это сродни товарищу. Это уравнивает, позволяет бледной немочи вскарабкаться на одну ступеньку с Михаилом, создать иллюзию того, что все люди – братья.

Побратимы в пролетарских надеждах, которые большими буквами написаны на этой роже.

– Резать? Собак? Вы меня с кем-то путаете, – а тон выбран правильный, холодный и уверенный. Этих только так и дрессируют. Эти должны сразу понимать, кто здесь хозяин. – Собак резать – мелковато. И грязно. А я грязи не люблю. И еще не люблю тех, кто сует свой нос в мои дела, ясно? И если вы, молодой человек, хотите еще что-то сказать, то говорите. Я слушаю. Пока слушаю, но скоро мне надоест.

– Сволочь ты.

– Я? А вы кто? Между прочим, угрожать уважаемому человеку – тоже нехорошо. Опасно, я бы сказал.

Пролетарскую рожу перекосило пролетарской яростью, а рука с пистолетом дернулась, дуло скользнуло по пиджаку, но тут же опустилось, признавая поражение стрелка.

Хотя какой это стрелок? Разве что в тире, по банкам и деревянным зверушкам, а на что-то большее смелости не хватит. Потому они и копаются в дерьме от рождения до смерти, потому как дрожат, трусят, когда дело доходит до чего-то более серьезного, чем пламенные разговоры о несправедливости жизни.

А жизнь, она еще как справедлива. Каждому по способностям.

– Убирайся, – прорычал рыцарь, отступая в тень, к мусорным бакам и бродячему псу, туда, где самое ему место.

– Нет, молодой человек, это вам лучше бы уйти. Так и быть, сегодняшнюю выходку вашу я оставлю без последствий. Считайте, я вас простил. Но крайне не рекомендую повторять, ибо в таком случае я буду обязан…

Звук выстрела, отраженный стенами дома, оглушил; боль – отрезвила, а осознание грядущей смерти ввергло в панику.

Он не должен был стрелять! Он не имел права! Не здесь, не в грязи, не… Асфальт холодный, и тряпкой на нем – банановая кожура.

Наша больница была не так велика, но не так и убога, как думалось Вецкому. Созданная при монастыре лет пять тому назад, она успела обрести определенную известность в округе, чему в немалой степени способствовало время, в котором нам выпало жить. Да, война, каковая поначалу казалась нелепой – сколько той Японии, – тянула силы из страны, пожирая мужчин, обездоливая женщин. Голод, разруха, беспомощность, некая всеобщая парализованность, словно бы каждый чуял грядущую катастрофу, ее неотвратимость и в предчувствии терял возможность сопротивляться.

Верно, за это я и любил матушку Серафиму, за характер ее бойцовский, за дух, который позволял противостоять всему и вся, идти выбранным путем, невзирая на трудности. И вот диво – в монастыре силами монахинь находилось и зерно, и картошка, и морковка с луком, было по скоромным дням и мясо со скотного да птичьего дворов. Худо-бедно, но топились печи, имелись в наличии и простыни, и перевязочный материал, и кой-какие лекарства, многие из которых заменялись травяными сборами из монастырского же садика. Но главное, что здесь, за старыми стенами, была жизнь.

– Егор Ильич, Егор Ильич! – Марьянка, подняв подол, скакала по сугробом. Нынче дня три кряду снег валил, плотно, густо, засыпав и двор, и окрестности. – Егор Ильич! Рожают!

Она выдохнула последнее слово и зарделась. Марьянка у нас стеснительная и скромная, но с характером – работает в больнице наперекор батюшкиной воле, по собственному почину.

– Сенька рожает!

Я только и успел подумать, что рановато ей, что еще б месяца два доносить, но тут же сорвался в бег, задыхаясь на холоде, но торопясь – всякий раз чудилось, что не успею, не помогу, не спасу, хоть бы и знал, что роды – дело неспешное, а все равно.

Успел, правда, не спас – слаба она была, молода слишком для родов, да и чахоточна. Говоря по правде, Сенькину судьбу в первый же день определил Вецкий, сказав:

– Еще одна покойница.

И Софья тогда на него еще посмотрела так… выразительно, а как даже не знаю, ибо почудилось, что во взгляде ее одобрение мелькнуло. Но почудилось, ведь именно Софья от Сеньки не отходила, выспрашивая, подбадривая, успокаивая…

Вышло, что прав Вецкий, Сенька, тринадцатилетняя беременная Сенька, умерла родами, и младенчик ее, мужского полу, на свет мертвым появился.

Ненавижу такие дни.

– Видите, Егор Ильич? – Софья отошла от залитой кровью постели к крохотному окошку, вытерла руки о халат, оставляя красные пятна, каковые потом ни щелочью, ни жирным, самосваренным мылом не отстираются, так и останутся на халате застарелым узором в дополнение к уже существующим. – Видите, что происходит?

– Это случается. К этому привыкнешь.

Моя очередная ложь, потому как знаю – привыкнуть невозможно, сколько лет работаю, а все равно не могу принять, когда они уходят. Но Софьюшке знать не надобно, Софьюшка нужна и важна для больницы, и если сейчас, сломившись, она отступит, то без ее помощи и поддержки оборвется гораздо больше жизней.

– Нет, Егор Ильич, я не о том, – отмахнулась, подняла руку, чтобы перекреститься, и со вздохом опустила. – Я о том, что вокруг происходит! Почему они позволяют это?

– Кто?

– Власти! Почему не прекратят? Она же ребенком была… за кусок хлеба… Егор Ильич, почему в этой стране о нищих заботится бог, а не государство?

– Не знаю, Софьюшка, – и тут говорю сущую правду, я никогда не задумывался о политике, ибо та виделась мне делом сложным, отрешенным от жизни, но в то же время опасным.

– Не знаете! Не хотите знать! Даже вы, Егор Ильич, отказываетесь глядеть дальше!

– Куда глядеть, Софьюшка? – Я закрыл мертвые глаза несчастной девочке, перекрестил ее, прося у Безымянного милости, а следом, повинуясь внезапному порыву, произнес и имя той, языческой богини, что держит плеть в руках своих. Кажется, она и роженицам покровительствовала, так пусть уж позаботится.

– Дальше вот этого! Вот ее! Вот больницы! Матушки Серафимы! На страну посмотрите! Народ нищенствует, народ обессилен, а чиновничье жирует. Помните, на той неделе приезжал?

Как не помнить, имя вот из головы вылетело вместе с должностью, но в остальном: вороная тройка, расписные сани, толстый, неповоротливый человек в медвежьей шубе, от которого человек выглядит еще более толстым, более неповоротливым. Хмурый кучер, остроносый чинуша из тех, что помельче, – этот трясся, кутаясь в бараний тулуп и что-то быстро говорил, да так, что я ничегошеньки не понял.

Матушка отвечала сначала спокойно, потом, побагровев лицом, налившись вовсе не смиренным, не христианским гневом, уже кричала, потрясая кулаками, рассыпая по двору проклятья, от которых чинуша приседал и суетился еще больше. А тот, второй, толстый, лишь изредка кивал, не то соглашаясь, не то просто отрешаясь ото сна.

– Им все бы тянуть… тянут и тянут, кровососы. А чтобы дать, чтобы помочь, поддержать… – сухие кулачки Софьи уперлись в стену. – Это от безразличия, Егор Ильич, просто всем все равно и…

– И что прикажете, Софьюшка?

– Делать! Что-нибудь делать! Пробудить, разрушить…

– Бомбы, значит. А вы, милая, когда-нибудь думали, что бомбисты убивают вот таких, как она? Что бомбе безразлично, под кем взрываться? Что на одно покушенье, которое считают удачным, приходится с десяток таких, каковые просто губят людей? Вам хочется еще больше крови?

– Да, если это поможет. Лучше малая кровь сейчас, чем большая после…

– Софьюшка, милая, запомните, никогда ни одна революция не обходилась малой кровью. Революция – та же война, согласные против несогласных… только несогласные своей крови, а потому и куда как более люты. Берегитесь благодетелей, Софьюшка, а коль хотите что-то изменить, то делайте то, что умеете.

– Вы… вы так ничего и не поняли! – глаза ее полыхнули гневом. – Я надеялась, что… я думала… а вы!

Она сорвалась и, подхватив юбки, сбежала, только дверью хлопнула. Вот глупая девочка, надо бы матушке сказать, чтоб поговорила, а то, не приведи господи, свяжется с революционерами, и тогда прямой путь на каторгу.

А может, права она? Может, от бездействия нашего беды все? От слепоты?

Об этом я думал и остаток дня, и вечер, что накатился по-зимнему внезапно, растекшись густой чернотой по двору, по покоям, по моей давно обжитой, несмотря на наличие квартиры в городе, келье. Острее стало одиночество, злей обида на Сеньку, что так глупо умерла, не сумела зацепиться за жизнь, а вероятно, и не хотела цепляться… Я думал об этом, когда засыпал.

И проснулся в храме своем, пустом и безмятежном, том, где покой обитает и мир, где коптят чаши беззвучным пламенем, и лежат послушные псы, только хвостами виляют и морды тянут, ласку выпрашивая. У крайнего морда ну точь-в-точь Вецкий, а рядом и псица, худлявая, строгая – Софья.

Снова, как в прошлый раз, Геката сошла по ступеням. Теперь в одной руке ее пылал факел, в другой виднелся ключ. Его она мне и протянула.

Беру. Просыпаюсь. Вновь в поту, в горячке, с привкусом дыма на языке, с теплым металлом в руке. Кочерга? Я заснул с кочергою? И привидится же… Права Марьянка, надо больше отдыхать, а то сам себя накручиваю – и потом мерещится всякое.

Заснуть с кочергой… откуда я ее приволок? В комнатушке-то ни печи, ни камина… стены вымерзли до инея. И пальцев на ногах не чувствую, руки, впрочем, тоже занемели. А мысли, мысли-то путаются, мешаются.

Устал. Замерз. Бежать. Куда? А так ли важно, главное, что прочь отсюда, подальше от нищих и убогих, жаждущих и страждущих, спаситель завтра не придет.

Нет, нужно успокоиться. Я не спаситель, я просто-напросто врач, который делает то, чему его учили, а остальное не так и важно.

Да, не важно.

Искушающие искушают, искушаемым остаются муки выбора, но свой-то я давно сделал и менять не собираюсь.

Юленька снова не могла заснуть, она лежала в кровати, разглядывая потолок, отсчитывая вместе с будильником минуты очередной бесконечной ночи. А потом будет бесконечный день. И снова ночь. В этом чередовании не было смысла. И в Юленькиной жизни тоже не было смысла.

Прав Михаил, никчемушная она. И всегда никчемушной была.

– Глупости все это. Чушь. Отстань от девочки, – бабушкин скрипучий голос наплывает из темноты, а следом – постукивание ложки о край тазика и бульканье черной массы, которая то вспухала розовой пеной, то вдруг затихала, чтобы спустя мгновение выпустить огромный пузырь.

Пахнет давленым чесноком, перцем, молотым кориандром и сыпким тмином, Зоя Павловна ловко втирает приправы в белую куриную тушку, а бабушка, сидя в углу кухни, курит.

– Ну зачем ей нужно это варенье?

Ложка застревает в вязкой массе из черной смородины и сахара, и Юленьке приходится прикладывать все силы, чтобы повернуть ее по часовой стрелке, как сказано. И Юленька не справляется, ложка скрежещет об дно тазика и, вывернувшись из рук, тонет.

– Ой!

– Ну и что с тебя, неуклюжей, вырастет? – хмурится Зоя Павловна, обтирая пальцы тряпицей. – Вытаскивай давай.

– Зойка, отстань от девочки. Иди, милая, отдыхай.

– Пусть достанет ложку!

– Нет!

– Ты ее балуешь!

– А ты – ретроградка. Ну зачем ей твое варенье? Что, жизнь на нем клином сошлась?

Юленька тихонько слазит с табуретки, она уже знает, что этот спор останется за бабушкой, а значит, можно бросить и таз, и утонувшую ложку. Конечно, уходить с кухни ей не хотелось, ведь все равно заняться нечем, но варенье, не разлитое в банки, не закатанное, а вот такое, почти живое, пугало.

– Да у тебя ни на чем клином не сходится! У тебя все по-простому… а что ты из нее вырастишь? Ни прибраться, ни сготовить, ни к чему руки не лежат. Никчемушницей будешь! – это Зоя Павловна говорит уже Юленьке и, вооружившись крюком из проволоки, ловко выуживает ложку.

Сбылось предсказание.

Она села на кровати, нашарила ногой тапочки, вышла из комнаты. В темноте коридор выглядел бесконечным, а слабый свет луны скользил по фарфоровым кукольным лицам, выхватывая и превращая их в белые маски.

Сколько же их? Двадцать? Тридцать? Много, настоящая коллекция и единственное, пожалуй, бабушкино увлечение.

Юленька прошла мимо, стараясь не дрожать от внезапного ужаса. Юленька решила сегодня же убрать кукол в ящик. А ящик – в подвал. И тут же отказалась от решения.

Когда раздалась звонкая трель телефонного звонка, Юленька почти добралась до кухни.

– Юлька? Юлька! – Дашкин голос разом заполнил окружающую пустоту. – Юлька! Илью арестовали! Его посадят, слышишь?! Из-за тебя посадят!

Илья – это человек-рыба, бледная рыба с мудрыми глазами. Он приходил сегодня слушать о Юленькиных обидах, а потом ушел, Дашку забрал и оставил Юленьку в одиночестве. Даже рыбам не нужна никчемушница.

– Юлька, что делать? Он его убил! Застрелил! Он – человека застрелил!

– Кого? – прижав трубку к уху, Юлька села на пол, прямо на пороге, так, что одно колено, обтянутое мягкой байкой пижамных штанишек, оказалось уже на кухне, второе же – еще в коридоре.

– Да эту сволочь! Юлька, он не мог, я не верю, что это он… Его жена бросила, свалила к такому же хлыщу богатенькому и обобрала напоследок. Он переживал, ты же видела, какой он…

Спокойный очень. Бледный. Неторопливый. Рядом с таким уютно жить.

Откуда взялась последняя мысль, Юленька не знала, но удивилась ее несоответствию моменту.

– Я думала, что с тобой он хоть немного встряхнется. А он пошел и застрелил! У него ж табельное… его над телом взяли… что делать? Юль, ну что нам теперь делать?

– Адвоката искать.

– Где? – всхлипнула Дашка. – Ну где его искать, чтобы нормальный, а…

Пожалуй, на этот вопрос Юленька могла ответить: в бабушкиной записной книжке. Там много имен и много людей, самых разных, и адвокат найдется. И поможет. Те, кто попал в бабушкину записную книжку, не откажут Юленьке.

– Запомни, милая, – бабушка перелистывала желтые странички, водила желтыми же пальцами по строкам, загибая или расправляя листы в соответствии с одной ей известным планом. – Здесь – твоя страховка. Они помнят, на что Плеть способна…

Про Плеть Юленька тогда не очень поняла, но про книжку запомнила. Адвокат в ней нашелся и с ходу согласился помочь. Хорошо. Юленьке не хотелось, чтобы человека-рыбу посадили.

Выпустили под утро, и этот факт, что все-таки выпустили, что дали шанс, не то поверив в невиновность, не то отложив поиск доказательств вины, удивил гораздо больше, чем случившееся в подворотне.

Не нужно было вообще идти туда, связываться с белобрысой куклой и ее проблемами. Зачем? Илья выходил из квартиры с твердым намерением не возвращаться больше, и мусорный пакет, отяжелевший, сочащийся запахом гнили, выкинул в контейнер как подтверждение этого самого намерения.

Избавиться от грязи в квартире, избавиться от грязи в жизни, избавиться вообще от всего, что отвлекало от собственных, привычных, страданий.

Так какого лешего? Почему он вернулся? Выследил, ждал, прячась в уютных сумерках чужого двора, раз за разом прокручивая в голове картины.

Фарфоровые куклы в пыльных платьях, немые свидетели чужой жизни. Старые газеты, перевязанные алой лентой. Старые книги с потертыми, потрепанными корешками. Старая мебель и старые же ковры.

Как можно было жить в склепе? Не замечая, что он – склеп? И как можно было оправдывать того, кто причинил боль?

Алена никогда не опустилась бы до подобного. Алена ответила бы ударом на удар.

На опережение. Его она ударила на опережение, под дых, и клинок повернула, и вынула, оставив истекать кровью. Алена ушла, а от Юленьки – нелепое какое имя, не Юлия, не Юля, а именно Юленька, приторно-сладко, зефир в шоколаде и засахарившаяся халва – от Юленьки тоже ушли, избив напоследок, ткнув лицом в кучу гнили, испоганив душу…

Да, именно этот извращенный садизм чужого поступка и не давал покоя, именно он подтолкнул к этой глупости, а разговор с Михаилом иначе чем глупостью и не назовешь. И до последнего ведь Илья верил, что сумеет сдержаться, что отступит, что только посмотрит и…

И посмотрел. Михаил Шульма был родным братом Бахера, пусть даже эти двое и не подозревали о существовании друг друга, но Илья-то видел. Вальяжность и сытость, бюргерская уверенность в подконтрольности мира. Они и внешне-то похожи. Крупные, тяжеловесные и нарочито неповоротливые, скупые на движения, словно опасающиеся спешки, ведь она, торопливость, несолидна. Мясистые губы, римский нос, пухлые щеки с тонкими ниточками морщин – вот он какой, Михаил Шульма. Был таким, теперь-то… теперь в скором времени станет грудой мяса, как несчастный Свисток или брехливый Леопольд…

Но при чем тут собаки?

Кто стрелял в Шульму, так ловко подгадав момент?

И почему Илью отпускают?

Да, он не убивал, пусть и был с пистолетом, пусть и сгорал от желания двинуть этому хлыщу по роже, пусть и не столько ему, сколько почтенному бюргеру Бахеру, но ведь не двинул же! Он вообще его пальцем не тронул! Он просто…

Просто кто-то застрелил Шульму, а повесят на Илью. Как отпустили, так и посадят…

– Садитесь, молодой человек, скорее садитесь! Господи, от вас воняет! Нет, не туда, сюда садитесь. Мы не представлены? Эльдар Викентьевич. Буду представлять ваши интересы… да, да, не стоит благодарностей. Ремень безопасности, будьте так любезны.

Он говорил без умолку и головой вертел, заглядывая то через правое, то через левое плечо, судорожно вздрагивая, точно опасаясь преследования. Он был невысок, сутуловат и преисполнен какой-то необъяснимой тревоги. Кривились брови, кривились губы, морщился нос, плясали пальцы, попеременно касаясь массивной оправы очков, лысоватой головы, обвислых щек, тугого узла галстука, кармана, пуговиц пиджака и снова очков…

– Да, Юленька, да, милая моя, уже едем… скоро, совсем скоро будем, – в трубку он говорил иным, медвяным голосом, который, вероятно, должен был успокаивать, но вместо этого вызвал у Ильи острый приступ раздражения.

Нет, Эльдар Викентьевич ему не нравился, и это чувство порождало другое – вины. Именно он, Эльдар Викентьевич, вытащил Илью, пусть и ненадолго, но все же… Именно он ждал в отделении, ерзая на грязном стуле, выговаривая и заговаривая зубы дежурному, которому совершенно точно не хотелось отпускать столь удобного подозреваемого.

Пожалуй, Эльдар Викентьевич сделал много хорошего для незнакомого ему Ильи Лядащева, но вот неблагодарная человеческая натура последнего наотрез отказывалась испытывать благодарность.

– Дело странное. Дело нехорошее. У вас, молодой человек, проблемы, – нервная улыбка и вцепившиеся в оплетку руля пальцы. Смотрит вперед, на дорогу, но в то же время видит – это Илья шкурой ощущал – каждое движение пассажира. Наблюдает, примечает, примеряется, пусть пока и не понять к чему.

– Вас задержали рядом с телом. У вас имелось оружие. Вероятно, и мотив… хотя тут, конечно, придется повозиться.

– Я не стрелял!

– Конечно, конечно, не стреляли. Я верю вам, а главное, своему рассудку, – Эльдар Викентьевич постучал пальцем по виску. – Следов пороха на руках и одежде не обнаружили. Это хорошо. Пистолет, из которого убит Шульма, найден в переулке… Это плохо.

– Его мог бросить я.

– Да, да, именно. Выстрелить и бросить, а остаться с телом ради того, чтобы обеспечить алиби… и переодеться могли. Нет, нет, я осознаю, что звучит фантастично, но, молодой человек, если бы вы знали, сколько фантастичного мне довелось встречать за свою жизнь! Просто голова кругом… к слову, а Юлия кем вам приходится? Подруга? Близкая?

Внимательный взгляд, испуганный даже. Интересно. Выходит, вот этот мелкий хищник опасается… опасается его, Илью? Или фарфоровую Юленьку?

– Прошу простить за назойливое любопытство, – торопливо заговорил Эльдар Викентьевич, – но мне довелось быть знакомым с ее бабушкой… великолепная, я вам скажу, женщина! Магнифик!

– Что?

– Ничего, совершенно ничего в Юленьке нет от нее… а жаль, да, да, несомненно, жаль… в свое время был очарован. Готов на безумства, притом что она много меня старше… кем я был для нее? Очередной поклонник…

Илья прикрыл глаза. Какая бабка? Какие поклонники? Человека убили, пусть дрянного, но все же человека, и сделали это прямо на глазах Ильи, более того, его же вот-вот за убийство и посадят.

А адвокат про бабку… Юленька наняла адвоката? Ради него? Небось не поверила в невиновность и считает себя виноватой. Дашка тоже будет считать себя виноватой, вспомнит, что она познакомила, а остальное додумает.

– Мы очень давно не встречались, но я помню, да, да, прекрасно помню, чем ей обязан… и когда Юленька позвонила… очаровательнейшее дитя, такое светлое, хрупкое, Стефочка очень ее берегла, как по мне, так даже слишком. Но когда она позвонила, я не смог отказать.

В предрассветных сумерках дом-линкор выглядел еще больше, еще массивнее, чем прежде. И в темной туше его единственным глазом горело окно.

– Прошу, прошу, выходите… да, да, я понимаю, что не комильфо перед дамой да в подобном костюме, но ситуация не терпит отлагательств. Я должен знать, за что берусь…

Во дворе тишина, цветами пахнет, а от Ильи, кажется, и вправду несет. В КПЗ было грязно, а в Юленькиной квартире – музей. Проклятие, мысли путаются, накладываются друг на друга. Это от усталости и нервов. Домой надо было ехать, ну или к Дашке на худой конец, чтобы помыться, поесть, поспать пару часов и потом уже…

– Давайте, давайте, молодой человек! Что вы как…

Вареный. Аленка часто его вареным обзывала.

– О, этот дом… да, я его помню. Квартира досталась Стефочке от второго мужа, Данцеля… очень, очень специфическая личность. Страшный человек… но магнифик, магнифик!

Эльдар Викентьевич перепрыгивал со ступеньки на ступеньку, непостижимым образом умудряясь при этом сохранить некое подобие степенности. Ботинки у него хорошие, итальянские, Алена тоже такие покупала, заботилась.

И герру Бахеру, наверное, покупает.

– Стефочке всегда везло на необычных людей! Ах, если бы вы знали, молодой человек, сколько всяких дел вершилось за этой дверью.

Не знает и знать не хочет, потому как не всякое знание во благо. И не всякие двери стоит открывать. Но эта, солидная и вместе с тем удручающе старомодная, даже просто старая, открылась сразу.

– Илька! – Дашка, отпихнув адвоката, перелетела через порог и повисла на шее. – Илька, я так испугалась! Я… я не верю, что это ты! Ты не убивал. Не убивал, правда?

– Правда.

От Дашки пахло валерьянкой и дыней. Дашка сомневается. Всем и каждому будет говорить, что он, Илья Лядащев, не убийца, но в то же время сама так до конца и не поверит. Плохо это или хорошо? Дашка его любит. Дашка о нем волнуется. Дашка думает, что все-таки стрелял он.

– А Юлька перезванивает и говорит, едь ко мне. Я и поехала. Сидим, ждем, ничего… я ведь сразу сказала, что это не ты…

– Да, да, именно так, – закивал Эльдар Викентьевич, придерживая дверь. – Но полагаю, что нам всем будет удобнее поговорить в квартире, а не на лестнице…

– Ой, извините, – Дашка зарделась и протянула руку, которую адвокат поцеловал. Дашка зарделась еще больше, она уже успела привыкнуть, что женские руки, как и мужские, пожимают.

– А где хозяйка? Юленька? Юленька! Солнце мое, ты совсем выросла! – Эльдар Викентьевич нервно засмеялся и, приобняв, поцеловал Юленьку в щеку. Кажется, ей это не понравилось. – Я помню, что в последнюю нашу встречу ты была совсем крохой… стихи читала. Ахматову. Да, да, Ахматову… такое чудо, когда дитя и к классике…

– Он нормальный? – шепнула Дашка на ухо. – По-моему…

– Идем, – Илья подтолкнул сестру в квартиру. Обсуждать что-либо на лестнице и вправду было глупо.

– Ты была просто очаровательна…

…А Юленька не помнила. Ни стихов, ни человека этого, который представлялся ей совершенно иным. Более солидным, что ли. И спокойным. И не столь омерзительным.

Она тайком потерла щеку, пытаясь убрать несуществующий отпечаток губ.

– А здесь ничего не изменилось! – Эльдар Викентьевич разулся и, достав из нижней ячейки шкафа пропыленные тапочки, надел их. Лицо его хранило выражение высшей степени довольства, но вот каким-то иным, до сего момента молчавшим, чувством Юленька осознала – врет.

Но зачем?

– Идемте, идемте в гостиную, – Эльдар Викентьевич засеменил по коридору, оглядываясь, проверяя, идут ли следом. Идут. Зареванная Дашка тянет за руку брата, а тот не то чтобы упирается, но заметно, что находится в квартире ему неприятно.

Убивал или нет? Тогда, после Дашкиного звонка, Юленька как-то сразу и без труда ответила на этот вопрос, а теперь вдруг засомневалась.

– Стефочка очень любила это кресло, только стояло оно вон в том углу, – Эльдар Викентьевич укоризненно покачал головой, словно сетуя, что Юленьке вздумалось нарушать былую планировку. – Да, да, в том. Стефочке из окна дуло. Стефочка очень хрупкого здоровья была.

Бабушка? Разве? Юленька не могла вспомнить, чтобы та болела или хотя бы просто жаловалась. Вот Зоя Павловна постоянно ныла, то ей спину тянет, то в груди ноет, то кости ломит, то зубы сводит, а бабушка отвечала, что, значит, на кладбище пора…

– Не верится, что ее не стало, – адвокат прошелся по комнате, вытягивая шею, заглядывая в углы и, кажется, случись ему остаться в одиночестве, непременно сунет нос и в ящики стола, и в китайские вазы, и в шкатулки, где – Юленька точно знала – только пыль да старые открытки. А может, не постесняется и в шкаф заглянуть, покопаться в старых коробках, вытряхнет сапоги, галоши, туфли, туфельки, босоножки, ботиночки и толстые вязаные чулки на пуговицах, которые следовало надевать поверх халяв, чтоб не испачкалась кожа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю