355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ефрем Штейнбок » Школа жизни. Воспоминания детей блокадного Ленинграда » Текст книги (страница 4)
Школа жизни. Воспоминания детей блокадного Ленинграда
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 17:15

Текст книги "Школа жизни. Воспоминания детей блокадного Ленинграда"


Автор книги: Ефрем Штейнбок


Соавторы: Евгения Синотова,Владимир Бедненко,Александр Фрадкин,Галина Ракова,Ираида Старикова,Лидия Натненкова,Татьяна Бирштейн,Евгения Шаттенштейн,Софья Солитерман (Иофф)

Жанры:

   

История

,

сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)

В каких условиях жили блокадники! Может быть, некоторые и на фронте столько не перенесли, сколько нам довелось перенести в этом городе за время войны. Если бы не было голода, и только бы стреляли… А когда страшный голод и такие условия… Думаешь теперь: «Господи, как это мы выжили?» В моей длинной жизни этот кусок кажется очень далеким, но он такой значимый!..


Надо было решать: умирать или выжить
Синотова Евгения Николаевна

Мои отец и мать – одногодки, родились в 1899 году. Мама, Синотова Агриппина Васильевна, родом из Вологды. Когда вышла замуж за папу, работала на пехотных курсах машинисткой: она очень хорошо печатала и грамотно. Мне до сих пор совершенно непонятно, где она этому научилась, так как в три года она потеряла мать, отца тоже не было, воспитывала ее тетка.

Мой отец – из ярославских крестьян. Его отец, мой дедушка, приехал в Петербург на заработки и тут остался. В довоенное время он был завхозом в школе. А папа окончил реальное училище в 1921 году. Реальное училище – это школа повышенного качества, с практическим уклоном. В реальном училище было больше технических предметов. В царской России, как известно, были и гимназии – это учебные заведения с гуманитарным уклоном. Прежде чем идти в училище, предполагались начальные, школьные знания, по-моему, до четвертого класса. Начиная с четвертого класса человек мог выбрать гуманитарный уклон, т. е. гимназию, или более практический, технический уклон в математику, тригонометрию и т. д. – это реальное училище.

Когда родители поженились, отец к этому времени уже был студентом речного отделения Института железнодорожного транспорта. Он всю жизнь работал по специальности, ремонтировал суда. После окончания института папа получил направление на работу в Рыбинск. Мама туда тоже поехала, и там родилась я в 1928 году. А в 1934 году мы вернулись в Петербург и остановились у родителей отца. Они тогда жили на 7-й Красноармейской улице – это между Фонтанкой и Обводным каналом, большое жилое строение. Дед работал завхозом. Ему полагалась большая квартира, потому что семья была большая, и нашей семье уступили одну комнату. Я помню, в комнате стоял рогожный запах. Мы туда забили все наши вещи, которые за это время были приобретены в Рыбинске.


Что особо запомнилось из тех лет? Очень хорошо помню день убийства Кирова – 1 декабря 1934 года. Моя бабушка была искусной портнихой, она обшивала актеров, артистов, балерин. Я помню, дед пришел и говорит: «Я тебе принес красные знамена, ты давай черную ленту пришивай». По радио играла траурная музыка. Народ всколыхнулся, потому что Кирова очень все любили и считали его будущим лидером коммунистической партии.


В школу я пошла в 1936 году. К этому времени родители отстроили свою квартиру. Наша новая квартира была в великолепном районе города – на Неве, в доме Кутузова с колоннами (д. 30). В глубине двора была конюшня, и эту конюшню родители превратили в квартиру. Мы туда переехали и там жили какое-то время. Мама не работала, потому что отец был инженером и имел, как тогда говорили, хороший оклад, А я училась в школе на углу Пестеля и Фонтанки, в первом и втором классах. Хорошо помню нашего замечательного учителя начальных классов, мы его очень любили. Класс был у нас дружный, хотя, бывало, дрались с мальчишками. Помню одну драку, когда я все-таки не выдержала и стала давать сдачи своему однокласснику. Потом я сильно заболела, и меня нужно было отправлять в больницу, потому что у меня был дифтерит. Мама сказала: «Я ни в какую больницу ее не отдам!» Папе пришлось отселяться к родителям, чтобы не заразиться. Продукты он передавал нам через форточку: мы жили на первом этаже. Дома меня посещал врач. Мама была и сестрой, и санитаркой, потому что нужно было делать каждый день в квартире дезинфекцию. За это время отец познакомился с женщиной, и после того, как я поправилась, ушел к ней, хотя мама с папой прожили вместе 17 лет. Мама была в жутком состоянии. Говорила: «Куда угодно уеду, только чтобы ничего не напоминало о прежней совместной жизни». Шел 1938 год. Отец нашел нам жилье на Лермонтовском проспекте. Кухня, весь второй этаж и наши комнаты были разделены пополам. У нас была большая комната – 30 метров. Наша комната, видимо, раньше была столовой (потолки с лепниной: фрукты в четырех углах и в середине) с двумя выходами: один из них вел из нашей комнаты прямо в коридор, второй – в кухню. Внизу, на первом этаже, под нами жила бывшая владелица этого дома. Я не знаю, кто была эта дама, очень культурная, я ее помню. Она мало общалась с окружающими, потому что была дворянкой.

В третий класс я пошла в школу на Крюковом канале напротив Никольского собора. Это была бывшая немецкая гимназия, немцы еще преподавали немецкий язык. Здесь я училась в третьем, четвертом и пятом классах.

Когда началась война, мне было 12 с половиной лет. Летом 41-го мама меня отправила в летний пионерский лагерь в Прибытково. Там великолепные места. 22 июня 1941 года был назначен родительский день. Я помню, как мы готовились. Был большой праздник, посвященный открытию лагеря. Приехали родители, которые сообщили, что началась война. Перед моей мамой стоял выбор, что со мной делать. Было два варианта. Первый – будет подан состав и нас повезут на восток прямо из пионерского лагеря, а кто не хочет, забирает свое дитя домой в город. Мама решила, что я лучше буду с ней. Этот состав с детьми далеко не уехал, немцы расстреляли весь этот поезд с детьми. Кто там выжил, я уже не знаю.


Мы вернулись в город, маму послали рыть окопы. Женщины работали на окопных работах, потому что мужчины все пошли в армию: кто по призыву, кто добровольцем. А я бегала по магазинам. Еще было свободно с едой. Я покупала сахарный песок, подсолнечное масло, все, что могла достать. Хлеб, кажется, уже был по карточкам. Первые карточки в городе были хлебными. Мы, конечно, не выедали нашу хлебную карточку, но покупали все. Я помню, в нашей комнате было одно большое венецианское окно и письменный стол, на котором мы раскладывали бумагу и сушили сухари. В доме жили хорошие соседи, наша квартира была очень дружная. Этот настрой остался и после блокады, хотя почти все соседи поменялись. В одной из комнат до войны жила семейная пара – муж с женой. Она была картографом и перед войной занималась съемками местности. И она советовала: «Агриппина Васильевна, берите Женю и поезжайте на капустное поле». Капусты уже не было, мы собирали оставшиеся зеленые листья и солили их. Это в блокаду называлось «хряпа». Я уже не помню, сколько точно мы привезли и засолили. Таким образом, в конце 1941 года какой-то минимальный запас еды у нас еще был.


В блокаду выдавали по 125 граммов хлеба. В хлеб добавляли целлюлозу. Самый большой паек получали рабочие, затем служащие и потом иждивенцы. Мама считалась служащей. Детскую карточку я получить, естественно, уже не могла. Мы варили студень из столярного клея, потом из ремней. Запах был безобразный. Когда я ела, зажимала нос.

Мама устроилась на работу еще перед началом войны, потому что папа платил деньги только на мое содержание. На Витебском вокзале было отделение перевозки почты, и она там накладные печатала на грузы, работала машинисткой. Я помню, что именно на Витебском вокзале был буфет. Поскольку мама там работала, у нее был пропуск, она меня водила в этот буфет, где можно было съесть пирожные. Это был сентябрь 1941 года. В магазинах уже ничего нельзя было купить. А потом этот пункт ликвидировали, и их соединили с Московским вокзалом. Витебский уже не функционировал, но на новом месте мама тоже работала в отделении перевозки почты.

Город бомбили 8 сентября. В восемь часов вечера вдруг воздушная тревога. Мы знали, что нужно иметь заплечные мешки с документами, сменой белья, подушкой. Все должны быть в бомбоубежищах. У нас было бомбоубежище в доме № 22 по Лермонтовскому проспекту, где мы жили, но, наверное, маленькое, мы туда не спускались. Но поскольку у нас была широкая лестница, которая спускалась полукругом и выходила на Лермонтовский проспект, во время бомбежки мы лежали на этих ступеньках. Впечатление жуткое. Вот летит бомба – ты слышишь и ждешь, что сейчас будет? Когда мы вышли после отбоя, то увидели невообразимое количество стекол, весь Лермонтовский был усеян ими. Он шел до улицы Декабристов, раньше еще Садовая улица его пересекала. Этот участок от Садовой до набережной Фонтанки был непроезжий. На Фонтанке был госпиталь для раненых; его разбомбили.

Помню зарево, все небо пылало, потому что горели Бадаевские склады с сахаром, продовольствием. Весь продовольственный запас был уничтожен. Помню, охватил страх: как дальше жить? Но человек привыкает ко всему. В восемь часов вечера можно было проверять часы по началу воздушной тревоги. Этот дотошный немец начинал регулярно бомбежку в 20 часов. Холод на улице уже был адский. У нас печное отопление, печку нечем топить и не приветствовалась вытяжка – сигнал, что здесь живут люди, которых нужно уничтожить. Поэтому мы приобрели «буржуйку», на ней готовили. Но «буржуйку» тоже надо было топить, поэтому жгли в основном мебель.

В первые месяцы блокады школы еще работали. Был такой холод, что замерзали чернила в чернильницах. Были такие чернильницы-непроливайки, мы в них обмакивали ручки с перьями № 86. Школу в то время было не узнать: никто не бегал, не прыгал, не смеялся – это все ушло. Все медленно ходили по коридору. Поднимались на второй этаж, сидели в классных комнатах, дрожали и ждали, когда наш класс вызовут в столовую. Столовая была на первом этаже, нам давали теплый дрожжевой суп – дрожжи, разведенные в воде и подсоленные, конечно, без хлеба. Многие дети приносили баночки с собой. А воспитательница или дежурный педагог смотрели, чтобы дети обязательно ели сами. Домой еду брать не разрешали. И такая ситуация была до декабря 1941 г., когда нам внезапно объявили: «Дети, больше в школу не ходите, дрожжевого супа не будет!» Вот так было в 1941 году. И дальше, фактически зимой 1941/42 г., школы не работали. Была попытка возобновить учебу в бомбоубежищах. Но, во-первых, было мало детей, чтобы разбивать их по классам. Во-вторых, мешали холод, голод, бомбежки. А вот весной на прополку морковки и других корнеплодов и затем на сбор урожая школьников уже посылали. Можно было доехать трамваем, они уже стали ходить. Во время блокады Ленинграда всех выживших детей собирали и посылали работать на огороды. Руководителем у нас была педагог-немка. Она заботилась о нас, подкармливая кусочками овощей, и даже разрешала взять домой по две штуки морковки или турнепса в зависимости от того, что мы пололи.

Мы с мамой жили на третьем этаже, в комнате с высоким потолком, как в старинных домах. За водой ходили на Фонтанку. Помню, там была булочная, она открывалась в 6 часов утра. Объявляли на неделю, когда можно выкупить хлеб по карточкам. Хлеб даже по 125 г бывал не каждый день. Как ни одевайся – холодно, люди надевали разные халаты, все, что было из теплого, а поверх уже пальто. Очередь занимали за час. На людей смотреть было страшно: все злые, голодные, щеки впалые, глаза огромные. Помню, был ужасный случай. Один мальчонка схватил у кого-то пайку хлеба с весов, покупатель не успел взять. К нему бросились, стали бить, а он эту пайку запихал себе в рот и проглотил.

Уже позже, после 41-го видела: люди шли, держась за парапет моста, некоторые останавливались, сползали и так оставались лежать без движения. Замерзали. Помню, шла на работу, вижу: мужчина лежит в валенках. Иду обратно, а валенок на нем уже нет. По городу ходили отряды ПВО, молодые девушки, подбирали покойников. В этих отрядах были кое-какие привилегии, паек давали побольше. Но на все случаи они не успевали. В нашей квартире было семь трупов. Мы с мамой одни выжили.

На Новый год, 6 января 1942 года, как раз в канун Рождества Христова (хотя о нем мало кто знал), устроили праздник в одной из школ Октябрьского района. Пригласили нас всех, оставшихся в живых. Детей в городе было мало: многие не двигались, лежали, кто-то погиб. Но эта блокадная елка запомнилась мне на всю жизнь. Елка стояла наряженная. В зале было натоплено, но дети были укутаны, никто не раздевался. С нетерпением ждали подарков, получив их, никто из детей их не ел – берегли для дома. Потом повели нас в столовую, накормили теплым супом и овсяным печеньем. Никто не плясал, не смеялся, хоровод вокруг елки не водили.

Шло время. Становилось все хуже и хуже. Запасы исчезали. Чтобы вы понимали, как это было: большая алюминиевая кастрюля на 4–6 литров ставилась на плиту-«буржуйку», в нее мама клала шесть столовых ложек пшена, немного соли, получалась скользкая масса – суп.


Потом, был такой момент, я уже лежала, она меня спрашивала:

– Женечка, тебе холодно?

– Не очень…

– Женечка, кушать хочешь?

– Не очень…


Силы уходили. И мама решила: надо двигаться. Мы ходили пешком до Никольских рядов, потом возвращались и только после этого позволяли себе обедать. Уже темно – зима, электричества нет. Зажигали светильник на лампадном масле или на касторовом, но касторовое жалели, мы его ели.


В январе 1942 г. все запасы истощились и у города, и у населения. Нас выручили несколько пакетиков какао, который мы разводили и пили. И внезапно вышло распоряжение выдать на Новый год подарки по ленд-лизу (пришли американские корабли с гуманитарной помощью): 300 г ветчины, колбаса, бутылочка растительного масла и что-то из одежды. Мне досталось приличное пальто с меховым воротником, я и после войны его носила. Но эта поддержка – ерунда, все быстро разошлось. Мало кого спасли эти «подарки».


Надо было решать: умирать или выжить. И мама взяла меня к себе на работу. Там как раз были устроены двухмесячные курсы для сортировщиков писем. По окончании курсов я работала сортировщицей. Сортировала в основном треугольники-письма с фронта. У меня была корреспонденция Урала и Сибири – самая большая. В октябре 42-го мне было 14 лет, я была очень маленькая ростом, на работе мне сделали скамеечку, чтобы я могла использовать верхние клетки стойки. В них помещалась корреспонденция по направлениям железных дорог и больших городов. Я очень старалась и перевыполняла норму, была на хорошем счету. Весной 43-го я, помимо работы, участвовала в очистке города. Когда снег растаял, обнажились человеческие отходы, надо было убирать, иначе могли возникнуть эпидемии. Но обошлось: наладили работу бань – рядом с нами были Усачевские бани, – и мы ходили туда. Правда, раздеваться было страшно, все худые, точно скелеты, наглядные пособия по анатомии.

Я очень хотела учиться в школе, но меня с работы не отпускали. В те времена увольняться было нельзя. Если уволишься, ты – враг народа. Начальство говорило: «Ты уйдешь, другие уйдут, а кто же работать будет?» Мы с мамой дошли до райкома, там сказали: «Отпускайте!» Меня к тому времени, в ноябре 43-го, уже наградили медалью «За оборону Ленинграда». А позднее, в 48-м, медалью «За доблестный труд». Осенью 43-го я снова стала школьницей. Мне нужно было идти в 6-й класс. Пришли с мамой, а директор говорит: «Я не могу принять вашу девочку. Она уже знает вкус денег, уже работает. Учиться вряд ли захочет». Но все-таки мы как-то уговорили ее, и меня приняли. И там я познакомилась с Галей Раковой. Школа была женская. Галя вспоминает: «Ты всегда сидела на первой парте, внимательно слушала учителя». Учились в 6-м и 7-м классах школы № 231 Октябрьского района. Но стали приезжать дети из эвакуации, в школе стало тесно, и ее перевели в другое место, на Крюков канал, напротив «задов» Мариинского театра. В 8–10-м классах я училась уже там. Я была большая общественница, председатель совета дружины. Ходили по госпиталям, давали концерты. Помню, собирали стеклянные пузырьки. Завод стеклянный не работал еще, а пузырьки были нужны для расфасовки лекарств.

Была ли мама верующей? Не так, чтобы очень, но в углу висела маленькая иконочка. После войны перед ней в торжественных случаях – на Пасху, например, зажигалась лампадка. Помню День Победы. Я бегу в школу на торжественную линейку, а мне навстречу незнакомые люди, обнимаются, целуются. А вечером был салют. Великое торжество!

После школы я решила поступить в институт. Еще когда училась в школе, хотела стать химиком. Вместе с Г. Раковой поступили на химфак университета (ЛГУ), пять лет проучились вместе, а потом наши пути разошлись, тем не менее мы остались близкими подругами до сих пор. Она поступила в аспирантуру по специальности «Высокомолекулярные соединения», а я работала в закрытом спецотделении, на кафедре «Радиохимия», где велись разработки ядерного горючего.

Сюда были вызваны ребята из Ташкента, Казахстана, часть перевели с физического факультета. Мы были привилегированной группой, получали высокую стипендию. Учились пять с половиной лет, была расширенная программа. В 1957 году я защитила кандидатскую диссертацию, а в 1959-м умерла мама. Она пережила блокаду, работала на двух работах, чтобы выучить меня. Потом болезнь. В 1959 году я познакомилась со своим будущим мужем Львом Михайловичем Крижанским, с которым я счастлива уже 53 года, и мама сказала: «Я умираю спокойно, Женечка, потому что у тебя есть настоящий друг».


Мы живы благодаря чуду
Солитерман (Иофф) Софья Ильинична

Я, Софья Ильинична Солитерман (до замужества Иофф), родилась в Октябрьском районе г. Ленинграда на улице 3-го июля (Садовой), напротив Юсуповского сада. Семья наша состояла из 5 человек: папа – Илья Исаакович (1890 г.р.), мама – Любовь Абрамовна (1892 г.р.), брат Исаак (1923 г.р.), я и брат Вениамин (1930 г.р.).

Папа был часовым мастером. Старший из 9 детей, рано потеряв отца, вынужден был пойти с 9 лет работать и окончил всего 4 класса начальной школы. Мама окончила царскую гимназию. Она свободно владела французским языком. Папа тоже знал французский язык, так как во время Первой мировой войны он был в плену во Франции.


Мы, дети, росли в дружной, трудолюбивой семье, учились в общеобразовательной и музыкальной школах. Несмотря на то что жили мы в одной комнате в коммунальной квартире, мы были благодарны за наше счастливое детство.


В июне 1941 года, окончив 8 классов школы (я начала учиться с 7 лет), я с нетерпением ждала 27-го числа, когда мне должно было исполниться 15 лет. Мне была куплена первая путевка в пионерский лагерь, и, кроме того, папа сказал, что меня ожидает хороший подарок. Подарком оказался золотой кулончик, на котором было выгравировано: «Дорогой доченьке от папы. Храни тебя Бог». Как этот кулончик мне впоследствии пригодился! Старшему брату был куплен первый велосипед в связи с окончанием 10-го класса.


Но 22 июня, в воскресенье, в 12 часов дня, все услышали по радио что началась война. Мы, младшие дети, не очень представляли себе, что это сообщение значило и что оно перевернет всю нашу последующую жизнь. Через неделю после выпускного вечера в школе старший брат Исаак обратился в военкомат с просьбой мобилизовать его. Ему было отказано, так как 1923 год еще не призывали. Но 30 июня он пошел снова, и на этот раз его даже не отпустили домой попрощаться. Родители побежали к нему, плакали, будто чувствовали, что больше не придется им встретиться.

В июле или августе началась эвакуация школьников. Вениамин был эвакуирован в Кострому с музыкальной школой-десятилеткой при Ленинградской консерватории, учеником которой он был. Но через две недели мама настояла, чтобы папа поехал и привез брата обратно: «Как там ребенок будет один? Если что-то случится, то мы должны быть вместе». Это была роковая ошибка. Не брата нужно было привезти обратно в Ленинград, а всем нам поехать к нему. Может быть, не случилось бы то, что случилось….

Но родители, как и многие тогда, не могли решиться, боялись бросить комнату, привычную жизнь и уехать в неизвестность. Все думали и говорили, что война быстро закончится и все будет по-старому. Но по-старому больше никогда не было. Папа много работал, иногда ему платили картошкой и луком, и мы еще не голодали.

Но в сентябре все изменилось. Немцы приблизились к Ленинграду. Начались регулярные бомбежки, артобстрелы и пожары. Почти каждый вечер около 6 часов по радио раздавалась сирена, возвещающая о воздушной тревоге. Это значило, что надо всем идти в бомбоубежище. Введенные нормы – карточки на хлеб и другие продукты – снижались. К декабрю 1941 года на нашу семью из 4 человек полагалось 725 граммов хлеба – 350 граммов папе и нам, иждивенцам, по 125 граммов каждому. Из чего был этот хлеб, я сейчас сказать не могу – какая-то тяжелая, влажная масса. Папа еще ходил на рынок, где удавалось выменять приличную одежду или посуду на отруби, дуранду (выжимки из сои и разных семян) или картофельные очистки. Мама из этих «продуктов» варила суп. В мои обязанности входило принести из магазина хлеб. В 3–4 часа ночи я уходила в булочную. Нужно было занять очередь в магазин, который открывался в 9 часов, если хлеб привезут. Бывало, что и не привозили, или привозили недостаточно. Было страшно идти одной, так как изголодавшиеся люди часто выхватывали хлеб из рук. Мне повезло, со мной это ни разу не случилось.

Родители слабели с каждым днем и вскоре заболели. Папа не мог больше работать, все чаще оставался дома и не вставал с кровати. Ноги его отекли от голода и цинги, он не мог снять валенки и в них спал. Мама, узнав, что семьи ее брата и сестры были уничтожены в гетто в ее городе Велиже (Белоруссия), совсем слегла и больше не вставала.

Зима 1941/42 годов была очень морозной и снежной. Не было электричества, вода в кранах замерзла. Я ходила на Неву, где из проруби доставали воду кастрюлями, чашками, бидонами. Пока я везла два ведра воды на саночках по дороге, по наледям и сугробам, воды оставалось меньше половины. Я кипятила воду в чайнике на «буржуйке» (маленькая печка из жести) и пыталась как-то согреть родителей и брата.


29 января 1942 года я увидела, что маме совсем плохо. Я растерялась, не знала что делать, размешала немного жмыха в воде и стала на «буржуйке» печь оладьи. Старалась покормить маму, но она, качая головой, отказывалась есть и непонятным хриплым голосом шептала: «ребенку, ребенку», имея в виду моего брата. Это были ее последние слова. Я побежала в жилищную контору и попросила помочь мне как-то доставить маму в больницу. Мне дали лошадь с телегой, на которую положили маму, посадили папу и меня. Дворник повез нас в больницу имени 25-го Октября. Когда мы приехали туда, маму унесли в приемный покой. Через полчаса оттуда вышла санитарка и протянула мне мамины серьги и обручальное кольцо со словами: «Возьми, девочка, маме они больше не нужны». Я, плохо понимая, что произошло, стала искать возможность увезти папу домой. Два солдата, проезжавшие мимо больницы, предложили отвезти нас домой и ни за что не хотели взять у меня кусок хлеба, который я им предложила. Когда мы приехали домой, было 3 часа ночи – мое время идти за хлебом. Испуганный и замерзший Веня остался один дома. Я уложила его в кровать и поплелась.


В 9 часов утра Веня пришел ко мне и сказал, что, наверное, папа тоже умер. Принеся хлеб домой, я увидела что это так. Папа сидел на диване мертвый. То, что они умерли в один день, не было совпадением. Папа не мог пережить, что мама умерла, и его покинули последние силы. Папе был 51 год, маме – 49.

Папино застывшее тело оставалось в квартире в течение двух недель, так как специальная служба, занимавшаяся отправкой тел в морги, не успевала справляться. Через много лет мы нашли в архивах Пискаревского кладбища документы, что мама и папа числятся под номерами 1272 и 1273 в братской могиле номер 23, куда захоранивали умерших в январе-феврале 1942 года.

Так в один день мы стали круглыми сиротами. Мне – 15 лет, Вене – 11. В городе и нигде ни одной родной души, есть на фронте старший брат, но с ним не было связи. Оказалось, что он в это время был в окружении. Мы остались в пустой холодной квартире с выбитыми снарядами стеклами в окнах. Целью моей жизни было както спасти моего младшего брата. На следующий день после смерти родителей я спустилась во двор, где был наш сарай с наколотыми дровами. К моему ужасу, сарай оказался пуст. Все дрова были украдены.

Так как папа умер в конце января, он успел получить хлебные и продуктовые карточки на февраль на всех нас. Хлеба было не 250 граммов, как полагалось на двоих, а 725. Я приносила этот кусок, разрезала, чтобы не съесть все сразу. Мы съедали дневную норму, ложились в кровать, накрывались всем, что было в доме, и пытались согреться.

К сожалению, нам недолго удалось пользоваться четырьмя карточками. Однажды я проходила мимо столовой на улице Садовой и увидела через стекло, что люди едят что-то горячее. Ко мне подошла женщина и спросила, что я хочу. Я ответила, что хотела бы тоже что-нибудь поесть. Она сказала, что поможет мне, взяла мои карточки и вошла в столовую. Ее долго не было, я думала, что не увижу ее никогда. Неожиданно она появилась, протянула мне карточки и сказала, что ничего не получилось, там нужно специальное прикрепление. Она исчезла, а я увидела, что за предстоящие две недели вырезаны все купоны. Это грозило голодной смертью. Соседи по нашему двору сказали мне, что если вынести на рынок что-нибудь ценное, то можно это обменять на продукты. Вот тут-то мне и пригодился подаренный папой кулончик, за который я получила кусок хлеба и три картофелины. В другой раз я обменяла велосипед брата. Пошло в ход и мамино обручальное кольцо. А серьги мамины, которые мне отдала в больнице санитарка, я потеряла где-то по дороге домой. Эти же знакомые по двору помогли мне заготавливать какое-то топливо – стулья, стол, книжные полки. А как трещал в печи расколотый лакированный футляр от виолончели, на которой до войны играл старший брат Исаак!

Но все подходило к концу. От голода у меня началась дистрофия (истощение), и силы иссякали. Однажды в конце февраля к нам зашел папин сотрудник и друг дядя Миша. Он пришел узнать, почему папа давно не приходит на работу. От того, что он увидел, он пришел в ужас. Дядя Миша сказал, что постарается как-то нам помочь, может быть, найдет детский дом. Через несколько дней он появился снова и сказал, что мы назавтра должны помыться и переодеться, так как мы куда-то пойдем. На улице Вознесенской работала небольшая баня, где была чуть подогретая вода. В темноте при свечах в одном зале бродили истощенные мужчины и женщины и пытались хоть как-то помыться.

Наутро мы ждали дядю Мишу. Транспорта в городе не было, мы надели на себя все, что могли, и побрели еле-еле на улицу Маяковского, где нас ждало наше «чудо». Нам открыла дверь невысокого роста женщина с улыбкой, чистенькая, в белом передничке. Мы не могли поверить, что это не сон. В середине большой комнаты на буржуйке в кастрюле что-то булькало. Это был суп из дуранды и рядом пшенная каша… Накормив нас, наша новая знакомая стала спрашивать нас и дядю Мишу обо всем, что ее интересовало, и велела прийти завтра. Как же нам не хотелось уходить! Но дядя Миша сказал, что пора идти домой. Нашу добрую «фею» звали Толя (Тоби) Ефимовна Зелькович. Она была родом из Варшавы и жила в Ленинграде уже много лет. Ей было 50 лет, она очень любила детей, хотя своих детей у нее никогда не было. Она случайно услышала от дяди Миши нашу историю и решила познакомиться с нами. Мы стали приходить к ней каждый день, и через десять дней, 24 марта 1942 года, она сказала нам: «Дети, вы больше никуда не уйдете, это теперь ваш дом». Мы обрели новую семью и новый дом. Наша мужественная новая мама оформила на нас официальное опекунство, и это в такое-то время!


Пришла весна, нормы по карточкам увеличились. Несмотря на это, состояние моего здоровья ухудшалось. Мама пригласила врача посоветоваться, как поставить детей «на ноги». Доктор Качка работал в детской больнице имени Раухфуса, где лечились истощенные дети. Он сказал, что брата моего маме удастся поправить, а на меня надежды мало, так как у меня дистрофия третьей степени. Тем не менее он положил меня в больницу, хотя туда принимали детей до 12 лет, а мне было уже почти 16. От продолжительного голодания у меня заболела печень, но усиленное детское питание и врачебный надзор сделали свое дело. Через два месяца я вышла из больницы поправившаяся и окрепшая. Хотя следы голодания оставили отпечаток на всю жизнь. Недавнее обследование показало, что и сейчас моя печень покрыта многочисленными шрамами.


В августе 1942 года мы с братом и нашей новой мамой эвакуировались из Ленинграда. Выезжали мы с большими трудностями через Ладожское озеро по так называемой Дороге жизни. По пути нас постоянно бомбили и обстреливали, много людей погибло. Конечным пунктом нашей эвакуации был Ташкент. Мама решила ехать туда, потому что там была ленинградская школа при консерватории, где до войны учился Веня.


Наша новая мама работала днем и ночью и делала все, чтобы мы имели возможность продолжить наше образование. В Ташкенте я окончила среднюю школу и поступила на геологический факультет университета. Диплом геолога я получила уже в Ленинграде, куда мы вернулись в конце войны. У меня 35 лет стажа работы в геологии. Занималась поисками и разведкой цветных камней, золота и алмазов. Брат мой продолжал учиться в музыкальной школе, а затем в консерватории.

После войны. В 1951 году, возвращаясь из экспедиции в самолете «Хабаровск – Москва», я познакомилась со своим будущим мужем Григорием Солитерманом. В 1953 году у нас родился сын Илья. Сейчас у него четверо детей: два мальчика и две девочки. Одну зовут Софья, другую Тоби в память о нашей спасительнице, второй маме. У Вениамина, как и у меня, один сын, тоже Илья. Он известный в России скрипач, заслуженный артист России, руководит ансамблем «Дивертисмент», часто с ансамблем выезжает на гастроли в Европу.

Мама скончалась в начале 1986 года, я была с ней до последней минуты ее жизни. Прожив с нами 43 года, в возрасте 93 лет она умерла у меня на руках. Светлая память о ней всегда будет с нами, мы все ей обязаны жизнью.

В апреле 2007 года ушел из жизни мой дорогой муж, с которым мы счастливо прожили 55 лет. Вениамин, с которым мы в блокаду делили кусок хлеба, по сей день работает скрипачом одного из крупных оркестров Санкт-Петербурга. Мой старший брат Исаак, инвалид Отечественной войны, был трижды ранен. Его четырехлетний боевой путь отмечен орденом Красной Звезды, орденом Отечественной войны и медалями.



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю