Текст книги "Пустыня внемлет Богу. Роман о пророке Моисее"
Автор книги: Эфраим Баух
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Это ведь только подвернувшиеся земные обстоятельства.
В Мидиане вы будете пасти стада.
Будет у вас вдоволь времени размышлять о тайнах мира.
Сможет ли кто-нибудь из случайно встретивших вас, усталого, запыленного, пахнущего козами и овцами, подумать о тех глубинах духа, которых вы достигнете? А вы, поверьте мне, для этого родились.
Не забывайте: гиксосы были царями-пастухами. Только царство их было жестоким, деспотическим, двести лет длилось и все же однажды рухнуло.
Царство же духа, созданное пастухом, пастырем, если когда-нибудь возникнет, будет вечно.
– Может ли вообще быть такое царство?
– Царство, господин мой, не обязательно царь-деспот в реальном воплощении, сборщики-грабители и воины-головорезы. Разве, сидя в каком-нибудь хранилище папирусов, в которых собрана мудрость мира, вы не ощущаете себя в царстве духа?
– Слабое и, я бы сказал, опасное утешение. Ведь, выйдя из хранилища, вы опять же попадаете в руки тех же грабителей и головорезов.
– Это мне знакомо. И все же я верю, что мы на пороге царства духа, с которым всем народам, и весьма скоро, придется считаться.
Ковшик луны, всегда напоминающий о воде, побледнел с приближением рассвета. Собраны шатры, навьючены грузы на верблюжьи спины.
Это последний восход солнца, который Моисей встречает вместе с Мерари и его купеческим караваном. Тягостное чувство расставания невидимым облаком виснет над медлительно ступающими верблюдами, медленно, но упорно приближающимися густо-синими водами внутреннего моря, домиками и шатрами колышущегося в мареве городка Эцион-Гевер, на окраине которого им предстоит расстаться. Караван продолжит путь на северо-восток в Двуречье, столь далекое, что чудится отсюда легендой, миражем, а Моисей обогнет море, дугой касающееся городка, и начнет подниматься в гору, на юг, в сторону Мидиана.
– Жаль расставаться, но такова судьба, – говорит Мерари, – бурдюки ваши, господин мой, полны водой, достаточно еды. Берите любого верблюда из запасных, вам еще дня три ходу.
– Вас ждет долгий, тяжкий путь, – говорит Моисей, – каждый верблюд на вес золота. У меня же золота достаточно, чтобы добраться. Да и надо привыкать к пешему ходу. Вы же предсказали мне, Мерари, а я вам верю, что ждет меня долгая пастушеская жизнь. Прощайте…Сидит Моисей на каком-то случайно подвернувшемся на обочине дороги камне, всматривается вслед чему-то, что было караваном, а стало миражем, и стоит на миг закрыть глаза, открыть – нет ни верблюдов, ни погонщика их Мерари, как будто никогда и не было: пришли с неба и растворились в нем.
Глава седьмая Мидиан
1. На пороге тайны или на краю пропасти в Ничто?
На второй день пути к югу слева явственно приблизились ранее не виданные Моисеем по высоте и обрывистости багровые, напоминающие цвет рубленого мяса горы.
Они как бы маячили издалека, но рядом выросли внезапно.
Они тяготят и в то же время притягивают скрытой мощью вздыбившегося и застывшего в прыжке камня посреди ровного, погруженного в непробудный сон пространства.
Поражают высотой огромные массы песка, лежащие в долинах между распадками и словно бы нанесенные с высот, быть может, потоками дождевых вод, но в эти невыносимо знойные часы лета невозможно поверить, что здесь вообще когда-либо текли или могут течь воды.
После полудня пекло загнало Моисея в один из таких распадков. Устроившись в тени скалы, лежит Моисей и думает о том, что вот уже второй день облекающее его в пути безлюдное и безмолвное пространство полно эхом бесед с Мерари и все второстепенное в этих беседах мельчает, выхолащивается и исчезает, а истории с жертвоприношением Авраама, колодцами Исаака, пастушеством и женами Иакова, продажей в рабство и возвышением Йосефа все мощнее встают, как эти горы вздыбленного камня, похожего на взметнувшиеся и оголившиеся взгляду корни мира.
Так и засыпает Моисей с этой мыслью и впервые погружается в глубокий сон без сновидений, и кажется, окружающее безмолвие чутко и щадяще сторожит его сон.
С первыми лучами солнца просыпается от мелкого топота, блеянья, хлопанья пастушьих бичей. В распадке еще темно, безмолвие доносит звуки издалека, как будто стадо и пастухи рядом. Поднявшись на гребень, Моисей видит довольно далеко внизу стадо, идущее по дороге туда же, куда направляется и он. Затем дорога внизу уходит куда-то вправо, исчезают пастухи вместе с овцами, и великолепная синева раннего неба прядает к ногам идущего по гребню. Воздух в эти часы прозрачен, и в дальнем далеке ясно видна зелень оазиса, метелки пальм.
Солнце уже стоит довольно высоко, когда Моисей, увидев с высоты колодец, спускается к нему, с наслаждением пьет из черпака холодную до ломоты в зубах воду, присаживается на камень. Вот и стадо овец в легком облаке пыли, но по закутанным в ткани фигуркам можно определить, что гонят стадо женщины; вот они приближаются, негромко говорят между собой нежно-высокими птичьими голосами, сдерживают рвущихся к воде овец, тонкими, но сильными руками черпают воду и льют в корыта для водопоя. Шум, цоканье, щелканье бичей усиливаются. Только теперь Моисей замечает вынырнувшее из облака пыли еще стадо, то самое, увиденное им с гребня, – это пастухи щелкают бичами, отгоняя первое стадо и женщин от колодца.
Встает Моисей, и оказывается, пастухи эти ниже и мельче его, идёт к ним, внезапно ощутив нечто странное, словно страх перед пространством, тлевший в нем все эти дни бегства, обернулся силой в том измерении, в котором эти человечки кажутся мелкими, суетными, нестрашными. Он поднимает руку, и этого достаточно, чтобы паухи замерли, опустили бичи, как псы поджимают хвосты, отошли вместе с овцами на безопасное расстояние, суеверно глядя на незнакомца, готовые в любой миг обратиться в бегство.
Ощущая на себе быстрые, как вспышки пламени, взгляды женщин из-под платков, Моисей помогает им напоить бестолково лезущих друг на друга, чтоб добраться к корыту с водой, овец. Сверкание глаз выдает совсем не женское, а девичье любопытство, да и движения их еснительно-угловаты и торопливы: скорее угнать стадо в жажде кому-то рассказать о том, что случилось. Моисей возвращается к камню, на котором сидел. И пока он собирает свои бурдюки и вещи, а паухи так и не приближаются к колодцу, ожидая, когда он удалится, прибегает одна из девиц, явно со смелостью дикого животного касается одежды Моисея и, обдав его синью глаз из-под длинных черных юниц смуглого лица, приглашает жестами следовать за ней.
Под сенью пальмы, у входа в самый большой шатер среди скопления палаток, стоит Итро.
– Ядавно предчувствовал нашу встречу, – обнимает он Моисея, – гляжу, подозрительно быстро вернулись с водопоя эти козы, мои дочери. Они говорят, да вот, египтянин какой-то защитил нас от пастухов, начерпал воды, напоил овец. Что же вы оставили его, говорю, дороги дальней, наверно. Позовите, его накормить надо. Долго ли ты шел, сын мой?
Весть о том, что с тобой случилось, долетела до нас с быстротой птицы. Не удивляйся. Я же тебе еще там, в Кемет, говорил, доносчики повелителя мира, хозяина большого дома, пар-о,или, как в северных странах говорят, фараона, имя которого запрещено произносить, но тут можно, так вот, жучки-паучки фараона Сетии у нас раскинули сети.
Не представляешь, как я рад видеть тебя, это старшая моя, Сепфора, привела тебя. Она мастерица готовить и легка на подъем. Покойная мать и дала ей имя Ципора, птица. Мы ее зовем Сепфора. Видел ли ты сапфир, голубой, прозрачный, как небо, камень? Тут верхом на осле или верблюде день ходу до моря, на юг, там рифы коралловые красоты невероятной. Ты ешь, ешь.
А по морю каждый день корабли проходят, из Кемет и обратно. Местные доносчики получают указания, а отчеты передают с кораблями, идущими в Кемет. Ты не удивляйся, что девицы мои смотрят на тебя во все глаза. Во-первых, наслышаны о тебе, во-вторых, по девичьей наивности своей не умеют еще скрывать любопытство. Их у меня, сын мой, семеро, а с мужьями беда. Ну, это мои заботы, позже расскажу.
Выходит, меня и здесь разыскивают.
Видишь ли, в последнее время сети твоего бывшего отца и деда, которого ты по-своему любил, значительно ослабели. Насколько мне известно, он совсем одряхлел, но механизм слежки и доносительства должен с прежней неукоснительностью работать, хотя бы для видимости. Прежде, если бы такое случилось, захватили бы всех, кто с тобой был знаком, где бы он ни обитал, и прежде всех меня. Но, как видишь, сообщение довели, причем через других, но меня не тронули.
Ты сейчас скинешь все это египетское тряпье, облачишься в наши хламиды, отрастишь бороду, к новому имени своему, как я вижу, ты уже привык.
– А имя Мерари вам знакомо?
– Так это он тебя подкинул, мудрый Мерари, по совместительству купец? Что ни говори, за этим опять же ощущается высшее присутствие.Оно лишь прикидывается случаем.
В первые минуты встречи показался Итро постаревшим, но в эти минуты поздней ночи, когда все его дочери спят по своим палаткам, он, ни на миг не прерывающий речи, выглядит таким же молодым, каким помнит его Моисей при расставании.
– Вы шли по дороге к горе Сеир, но взгляд твой притягивали горы на юго-востоке. Во всем этом пространстве, но более в горах, ощущается тайное высшее присутствие и нередко будит тебя, как внезапный подземный гул пламени.
Место кратера, откуда это может вырваться, неизвестно.
Даже гул этот слышит лишь тот, кто внутренне свободен.
Ты ведь всю дорогу жил на кончике страха, подобно тому как Исаак жил на кончике ножа Авраама.
Умение расслабиться и погрузиться в себя не приходит сразу, хотя тебя обучали медитации в Кемет.
Но там это другое. Там пытаются навязать мертвую силу предков живому присутствию. Тут же никто ничего никому не навязывает, но звезда здесь, не выдавая тайны неба, гораздо ближе к душе человеческой.
Вырвавшись из мертвой сверхреальности Кемет, здесь попадаешь в пространство нереальности, на грани снов, миражей, галлюцинаций. Потому по дорогам и тропинкам этого пустынного пространства, рискуя умереть от жажды, голода, ножа грабителя, бродит уйма предсказателей, звездочетов, пророков.
Многие из них считали, что они на пороге открытия тайны мира, а это оказывалась пропасть, куда они проваливались и гибли.
Пространство это лишь на первый взгляд пустынно. На самом деле полно деятельности и деяний. Соглядатаи тоже бродят по этим дорогам, чуют нечто, но обретаются в ином, самом поверхностном слое, на поводке собачьего своего нюха: их-то и можно отличить по собачьим заостренным мордам и манере принюхиваться к еде.
Но есть здесь иное, пусть малое, братство людей, разбросанных в этом пространстве, таких, как Мерари или Ханох. – Ханох?
– По-еврейски учитель, книжник. Его еще зовут Энох. Говорит, что побывал в аду и раю. Рассказывает так красочно, что трудно не верить. Ты еще встретишься с ним. Пасет стада на севере. Люди эти редки, но они есть. Встретил же одного, Мерари. Слухом своим и духом приклонены к этому пространству, ловят едва слышимое биение его тайны в надежде ее раскрыть.
– И вы, учитель, принадлежите к этому братству? И вы верите в это высшее присутствие?
Самое опасное – это блуждающий в человеке дух отрицания и противодействия. На языке иврим отрицающий и противодействующий в настоящем времени – сотен;в прошедшем и как существительное – сатан,Сатана. Вот он мгновенно улавливает слабость души, раздувает мнимые неудачи, оборачивает в чары разочарование.
– Судя по вашим рассказам, дорогой учитель, вы пытаетесь жить в некоем возвышенном мире. Куда же вы денете этих малорослых злых пастушков, которые нападают на ваших дочерей?
Об этом сейчас и поговорим, если ты не устал. Ведь далеко за полночь. Как тебе известно, я священник мидианский, религиозный исповедник и глава племени, которое, пока я сижу здесь, главным образом кочует в равнинах Моава и Эдома, снимает налог с купеческих караванов, паломников, идущих в Кемет, а по сути, грабит их самым бессовестным образом, не говоря уже об урожаях зерна и стадах мелкого и крупного скота, которые забирает у оседлых тамошних племен.
Из истории Йосефа ты знаешь, что купцы моего рода-племени не гнушаются и торговать рабами. Не в моих силах воспитывать соплеменников. Тяжкая жара этих мест, сушь, обезвоживающая тело, приводят их души в этот мир полными жестокости и апатии, держат их в долгой дремоте, внезапно сменяемой приступами насилия.
Южнее, там, где подземные воды ближе к поверхности, мидианитяне более спокойны, ведут полуоседлый образ жизни, сами выращивают финики, рожь, овощи. Те близки моему сердцу. Давно бы переселился к ним, если бы не опасность, что между этими головорезами и теми нормальными сельчанами и скотоводами вспыхнет междоусобица, братоубийство. Вот пример единого племени о двух головах.
Лишь по этой причине они мирятся с моим присутствием здесь, снисходительно слушают мои проповеди, обличающие их в грабежах и насилии, и чинят мне мелкие пакости вроде той, свидетелем которой ты стал. Но не более, ибо суеверны и боятся мести звезд.
Суеверие это изводит меня, но об этом позже.
Осмотрись, сын мой. В наших местах нет счета времени. Интересуют меня твои успехи в письменностях. Да и вообще, о стольких вещах надо поговорить. Мое желание: когда тебе захочется, сойдешь на юг пастырем всех моих стад, которым, честно сказать, несть числа. Ну, сын мой, извини меня за стариковскую назойливость, ты ведь устал с дороги. Пора спать.
2. Сепфора
Женщины сродни миражам.
Фата-моргана – это их реальность.
И все же удивительно, как их постоянное присутствие рядом в считанные дни привязывает к месту, словно ты жил здесь с тех пор, как себя помнишь.
Вот луна бараньим рогом, хранящим в себе звуки иного мира, безмолвно освещает прохладную тьму тусклым светом. Сепфора вышла из шатра на знакомое место развешивать белье при лунном свете, мгновенно усиливающем энергию восприятия этого пространства. И обычная днем, потаенная, как бы забытая почва одомашнивается луной и женщиной.
Как же ты, Моисей, после пребывания у аскетов твердивший «Была бы на то моя воля, остался бы там навсегда», открывая здесь глаза на рассвете, не мыслишь начало дня без того, чтобы увидеть эту девицу, Сепфору: смуглую, почти черную от солнца, но не опаленную, а нежную кожу ее лица, глаза с тяжелыми полуопущенными веками, быстрый взгляд которых не может нарушить затаенную в них дремоту, сродни дреме этих бескрайних пространств. И потому кажется, глаза ее созерцают эту пустыню до самых основ ее и тайн.
Увидев все это поутру и убедившись еще и еще раз в том, что это не мираж, ощущаешь сладкую тяжесть под солнечным сплетением, так, что не вдохнуть, не выдохнуть, пьешь воду и с трудом сдерживаешь себя, чтобы не встать и весь день тенью не ходить за Сепфорой по пятам, уменьшаясь к полудню до полного слияния с нею и удлиняясь к вечеру, пока мгла ночи не поглотит твою тень, отделит от нее и замкнет в привычное для тебя и раньше столь желанное, а теперь изматывающее одиночество.
И так ясно, как будто в этот миг и произносятся, звучат в ушах Моисея однажды произнесенные в минуту необъяснимого откровения слова Мернептаха: «…как понять: незнакомое ранее и, следовательно, ничтожное для тебя существо мимолетно, может и не думая ни о чем, коснулось тебя рукой или бедром, улыбкой или нежным своим очертанием, мелькнувшим вдали, и вся жизнь в тебе перевернулась, и все вкривь и вкось, и никакой логики. Вот корень, точка, смерч, не дающий мне покоя, или любимая тобою воронка… откуда произрастает вся чистота, святость и тайна жизни».
Яблоки из ее рук, поданные к обеду, несут в себе прохладу и аромат ее жизни.
Палатка Моисея поставлена рядом с ее палаткой, так что еще во сне, приближающемся к пробуждению, первые шорохи раннего вставания в предрассветном безмолвии принадлежат ей. По вечерам, когда стада уже, негромко вздыхая, спят в загонах, а сестрицы – в своих палатках, они вдвоем, после вечернего умывания, сидят и до поздней ночи беседуют о чем-то столь мимолетном и незначительном, что назавтра и не упомнишь.
Но ведь Моисею не это важно. Главное – просто сидеть рядом, ощущая тепло, идущее от ее тела, дыхание ее ноздрей, в котором все запахи яблок, мандрагор, сладость вод и сока, выжатого из фиников, всех бальзамов, всего того, что и не встретишь здесь, в пустыне, что знакомо ему по прежней жизни, словно бы все царство цветов, плодов, растений влило в нее свои соки и отослало в пустыню хранить их память.
И что это, намек или наивная простота девицы, рожденной и живущей в слиянии с природой, когда она говорит о том, что нередко завидует мужской уверенности и нечувствительности, хотя понимает, что Моисей по-своему ощущает мерцание звезд и безмолвие пустыни, столь сильно влияющие на нее.
И он, уже не юноша, раньше времени приходит к палатке, где она умывается после жаркого дня, и никакого в нем нетерпения, наоборот, желание, чтобы длилось это простаивание в очереди, и он скорее ощущает, чем слышит, как опадают с нее одежды, как вода с избытком льется из ковша на тело ее, само подобное ковшу, на бедра, от линий которых, едва обозначенных под хламидой, холодеет сердце.
И этот голос ее, певуче-гортанный у водопоя, когда овцы, напившись, сами отходят от корыта: сладко произносимое, почти выпеваемое ею слово – иашак[8] .
Напоение любовью и жизнью.
Сепфора – как сапфир, амфора.
Нечто тяжеловесно-прекрасное в звучании этого имени.
Красота ее сродни той апатии, о которой говорил Итро, тяге к насилию, способному на любые преступления, лишь бы овладеть ею. Кстати, Итро, казалось бы жаждущий узнать историю его бегства, куда-то исчез.
На ранней заре Моисей мельком успевает заметить в приоткрывшемся пологе ее палатки черную волну волос, спадающую на голое плечо, через мгновение она уже выходит закутанная в хламиду, несет ему еду и питье в дорогу: пора выгонять стада в дальний распадок, где трава после ночной росы еще свежа.
Но мельком увиденное им достаточно, чтобы радость и хорошее настроение не оставляли его весь день, чтобы еда и питье были особенно вкусны, ибо к ним прикасалась ее рука, чтобы взгляд остро замечал все живое, радующееся утренней прохладе, от малой ящерицы до зайца, живущего в скалах, от замершего в расщелине филина, который всю ночь вторгался тревожными криками в сны Моисея, до высоко парящего грифа, чующего запах падали на далекие расстояния. Уйма воронов сопровождает стадо карканьем, и время от времени то один, то другой ворон садится на спину овцы, выдергивает клювом клок шерсти и улетает вить гнездо. Давно Моисей не был так раскован, беспечен, слит с окружением.
Под вечер, на обратном пути, встречает его Итро, явно чем-то озабоченный. Велит дочерям вести овец в загон, приглашает Моисея к себе в шатер.
Оказывается, в эти дни он побывал у кочующих на севере сынов своего племени. Лазутчики принесли с дальнего севера, из дуги плодородия, всякие тревожные слухи, но прежде он просит Моисея рассказать подробно обо всем, что с ним произошло с тех дней, когда они расстались. Он, Итро, знает свой грешок – словоохотливость: увидел Моисея тогда и не дал ему рта раскрыть. Но сейчас это не просто дань этикету, это важно.
Сепфора подает всякие кушанья, и потому мысль Моисея каждый раз уносится за ней, да и ленивая бесшабашность прошедшего чудесного дня не дает ему сосредоточиться, но все же он рассказывает о Мернептахе, Яхмесе, посещении медных копей, аскетов в западной пустыне, о том, что Яхмес, вероятно, и вправду обнаружил истинных его родных. Ему ужасно не хочется вспоминать об убийстве, но тут сам Итро как бы приходит на помощь, говорит:
– Пока ты когда-нибудь отыщешь своих родных, наша семья заменит их тебе, дочери мои очень тебя полюбили, правда, Сепфора?
Принесшая на блюде гору фиников, яблок, гранатов, она горячо кивает отцу в знак согласия, и получается у нее это удивительно естественно и просто.
– По-моему, она тебе весьма приглянулась, – говорит Итро после ее ухода.
Моисей захвачен врасплох, краснеет. Он, при всем своем косноязычии потрясающий собеседников умением разбирать сложнейшие вопросы письменности, истории, философии, науки, бормочет в ответ что-то невразумительное об удивительном дне и зеленых пастбищах, сапфирах и освежающем запахе яблок.
Итро приходит на помощь:
– Насколько я понимаю, ты просишь ее руки. Я поговорю с ней. Как верховный жрец, благословляю вас. Понимаю, тебе сейчас ни до чего иного нет дела, и все же в двух словах скажу, что меня тревожит: лазутчики доносят, что на севере весьма усиливается империя хеттов. Поговаривают о том, что они хотят вступить в союз с амуру, заклятыми врагами Кемет. Я чувствую начало брожения среди кочевых племен Моава, среди аммонитян и, конечно, мидианитян. Ничего хорошего это не предвещает. Дней через десять спустишься со стадами на юго-восток, ближе к морю. Я знаю, тебе надо побыть одному, подальше от всего этого копошения, одиночество влияет на тебя весьма благотворно.
Моисей возвращается в свою палатку, ложится. Внезапно все тело обдает жаром. Не понимая, что с ним происходит, вскакивает с постели, мечется по палатке. Жадно пьет воду, но от этого становится еще жарче.
Что случилось?
Все произошло слишком быстро и как бы без его ведома? Как говорится, без него его женили? Отец с дочерью договорились за его спиной?
Неужели это и есть суть живого мира, куда тебя приводят и откуда выводят без твоего согласия, все время пытаясь, и главное, успешно, уверить тебя, что это ты сам принял решение?
При чем тут хетты, амуру? Все это даже не очень искусное прикрытие, мол, простак в этих делах, легко проглотит.
Да что ж это такое?
Покушение на душу человеческую?
Такое пройти в жизни и столь глупо, по-детски, попасться в силки. Успокойся, никто же тебя силой не заставляет. Да она еще может не согласиться. Сам видишь, какой у нее независимый, сильный характер.
Моисей и представить не мог, что бывают такие борения с собственной душой, не менее тяжкие, чем борение Иакова с Ангелом.
Среди ночи рвется, колеблется: разбудить ее, объясниться или просить Итро отложить разговор с дочерью?
К утру засыпает, и нечто прохладное, светлое, ширящееся, как река, подхватывает его во сне и успокаивает.
Встает Моисей с первыми лучами солнца, и все происходившее в нем ночью кажется дурным сном.
3. Гончарный круг неба
Вот уже неделя, как Моисей спустился со стадами в пустыню ближе к морю. Первые дни скучал по Сепфоре, вспоминал каждую мелочь с момента, когда после странной церемонии, совершенной звездочетом Итро в присутствии дочерей и верных ему людей, вошел с ней в большой шатер, поставленный вместо двух их палаток, украшенный коврами и драгоценностями. Вот же, кажется, дикое племя, а целомудрию у них могут поучиться аристократы великой Кемет: ни грубости, ни пьянства. После скромных угощений растаяли в темноте.
Лежа в тени распадка, Моисей как бы со стороны вглядывается в те горячие ночи.
Зрелище любви приковывает смесью жадного любопытства и сладко подавляемого стыда: оно обладает невероятной силой истекающей из тел жизненной энергии, полностью переходящей в наслаждение.
Первые дни, особенно ночи, в пустыне скучал по Сепфоре, но в какой-то миг, идя за овцами и глядя в небо, Моисей ощущает, как само присматривание места пастбищ расширяет взгляд, захватывает всегда небо, облака, вливает в душу пространство, делает ее счастливо растекающейся, разумно себя ощущающей частью его.
А главное, столь же погруженной в себя, как это пространство, облака, небо.
Вот и сейчас лежит он в тени распадка, лицом к небу, жует травинку, ощущая в себе тихую, ни с чем не сравнимую радость от желания взмыть в небо и знания, что это невозможно.
На совершенно чистом, голубом, впадающем в синеву небе рельефно отчетлива кипень кучевого облака, потрясающего своей выделенностью и отдаленностью.
Тишина вместе с подъемлющим ее пространством и леностью далей пробуждает чуткость, по которой тоскует вместе с редкими деревом и кустом душа Моисея.
И эта пробудившаяся и еще не осознанная чуткость – как предвестие готовности души познать суть, законы, тайну пространства и замершего времени.
Ощущение, что пространство само готовится, даже с нетерпением, к раскрытию себя в душе Моисея.
Далеко в море виден кораблик, по очертанию и мачтам явно египетский, медленно перемещающийся на запад.
И ощущает Моисей укол в сердце, и всплывают в памяти оставленные там дорогие ему лица, мать Бития, Яхмес, беспомощные перед безжалостно раскаленной мощью мира, отвесно падающей солнцем такой силы, что воздух темнеет.
Здесь же легкость Божьего созидания влечет к своей лениво-всемогущей тайне.
Ты как бы пасешь это небо, это пространство, даешь им, как овцам и козам, свободно перемещаться, предаваться отдыху, когда душа пожелает, насыщаться травой забвения.
Именно в состоянии кажущейся летаргии, в этом блаженном беспамятстве, внезапно пробуждается в душе твоей мгновенное и острое осознание тайны Бытия, которое в следующий миг исчезает, оставляя счастливо-горький привкус бездонного знания и не менее счастливую надежду на долгий путь к этому знанию, путь, подобный перемещениям по пустыне – от оазиса к оазису, – заметающий самое себя, ведущий тебя за нос, запутывающий собственные следы.
Лицезрение неба и облаков меняет законы времени.
Не успеешь оглянуться, как ночь сменяет день, но знание, потаенное, накопленное за день, протягивается в темень, и всплывший из колодца мира черпак луны обливает жидким, слабо мерцающим оловом края облаков, намеченные в душе точно такими, какими ты их предполагал.
В эти предосенние дни активны перемещения облачных масс на разных уровнях, в разное время, и небо представляет собой некий гончарный круг, где массы сырого материала истончаются, превращаются в ошметки. Но вот они вновь набухают, словно высасывают из голубизны воздуха эти колеблющиеся массы, на них наплывают новые, еще не обретшие форму облака, и все смешивается, разделяется, существует рядом, ожидает своей очереди, откладывается про запас, чахнет и оживляется вновь. Внезапно в массе облаков пробивается брешь, за которой вплотную стоит солнце, так что весь свет вливается через эту брешь и в глубине ее видятся иные дали, другие отощавшие или набухшие тяжестью облака. И возникает ощущение, что пространство за брешью столь бесконечно, что в нем есть место всем событиям, какие только могут возникнуть, народиться, развиться, и никогда им не будет тесно.
Когда ветер дует навстречу облакам, темным и перистым, они обретают форму вытянувшихся в полете птиц.
4. Вызов, призыв или отзыв?
Внезапно, как сухость в горле, охватывает тоскливое чувство скуки, заброшенности, одиночества. Вода, льющаяся в горло, не утоляет немедленного желания вернуться к шатрам мидианским, к Сепфоре.
И тогда Моисей, с рассвета не останавливаясь, идет долго, избывая в ходьбе сжимающую горло тоску, и возникает исподволь странная взаимозависимость мысли, движения стад, все увеличивающейся легкости шага и широко раскрывающихся вдаль пространств, нащупывается целительное начало пустыни, оказывается способно смягчить тоску и безотрадность своим медлительным всепоглощающим характером.
Дыхание становится легким, усиливается ощущение радости, раскованности, приближения к невидимому источнику, и оно во много раз сильнее чувства приближения к оазису или колодцу. Словно бы приближаешься к некоему духовному колодцу, хранящему в своей глубине свежесть жизни, грозящей и спасающей.
Бледнеет мираж юности каменным лабиринтом Кемет, голой геометрией пирамид и дворцов, и эта столь скучная на поверхностный взгляд пустыня, столь равная себепо зрелищной и смысловой скудости, оборачивается гордиевым узлом, который предстоит распутать, прикрытием чего-то глубинного, сосредоточенного в себе, как бы стеклянного наружу, но богато развернутого тайнами внутрь одиночества.
Мысль, образ, вначале возникающие как мираж, вслед за этим обретают облик идущего или отдыхающего человека, незнакомого, но весьма существенного в этой пустыне, и ореол миража возводит его на ступень ангела или привидения.
Кажется, в пустыне только и жаждешь общения. Но это вовсе не так. Объявшая душу путника сила одиночества заставляет двух видящих издалека друг друга уклоняться от встречи, ибо сосредоточенность каждого как бы на грани двух миров, внутреннего и внешнего, настолько сильна, что вторжение другого, да еще с такой же силой проникновения в оба мира, может лишь смешать с низменной суетой то единственное, невероятное сосредоточение. Это нельзя передать в человеческом общении. Это хранят в сосуде души на огромных ладонях пустыни, вечно раскрытых небу.
Затаенная и каждый миг поражающая необычность пустыни обещает столь много впереди, что скука ящерицей убегает под камень. Статичные иероглифы на листе пустыни вмиг оживают той же ящеркой.
Пытаешься поймать ее убегающий смысл за хвост.
Хвост остается в твоих руках, оборачивается знаком скорописи, врезающимся в сознание навечно следом, памятью ящерки, но мог быть и следом верблюда (буквой гимель),быка (буквой алеф),блеснувшего клинка (заин),сном о рыбе нильской (нун),жаждой воды – темной, донной сущности души (маим – мем).
Время здесь измеряется крупно: мерой ночи и дня.
Спрессованность времени в этих песках столь сильна, что все кажется оглохшим, как после грома.
Египет угнетал повторностью болот, рек, трав, деревьев. Тут впервые оглушающе беззвучно, пугающе эфемерно и смертельно всерьез стоит, как звенящий жар в стеклянной тишине, новое пространство.
И все же время нетерпеливо, а пространство лениво.
Время не присядет, как Моисей, среди стада, а пространство может долго сидеть на корточках или лежать, подобно Моисею, на спине и бездумно вбирать в себя синеву неба.
Но внезапно пространство это ощущается подступившим вплотную к сердцу бытием, незнакомым и изначальным.
И несет оно одновременно вызов и призыв,безмолвно, но настоятельно требующие отзыва.
И Моисей ощущает себя частью этого призыва, вызова, не зная отзыва.
Он как бы пасет бытие, сокрытое в едином корне этих слов, освобождая его в самом себе, догадываясь, что нельзя ускорить его раскрытие. Надо терпеливо ждать, быть может даже без надежды, что в единой воронке раскроются бытие и его, Моисея, со-бытие.
Иногда мысль эта оборачивается отчаянием, и пустыня кажется ему абсолютно равнодушной, глядящей сквозь него в какую-то дальнюю истинную вечность, а он, Моисей, песчинка, перекати-поле, прах.
Иногда же истинное присутствие жизни он ощущает лишь в безмолвии, необъятности, в затаившемся и оцепенелом взгляде пустыни, неутомимо уставившемся в него, Моисея.
Кемет нисходит из памяти безглазием, а пустыня играет с ним в гляделки.




























