Текст книги "Пустыня внемлет Богу. Роман о пророке Моисее"
Автор книги: Эфраим Баух
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]
Выходило, что единственным мигом, когда он взял судьбу и вправду в свои руки, был подсознательный выплеск ненависти – убийствоегиптянина.
В эти призрачные часы ожидания собственного исчезновения, на горе Нево, он думает о том, что, убегая в пустыню, спасался не только от насильственной смерти, но и от самого себя, собой не узнанного, инстинктивно бежал к тому забвению, одиночеству на водах, к которому прикоснулся в младенчестве.
Багровеющие к ночи, втягивающие его преддверьем пустыни плавные холмы, среди которых он шагал во тьме и ложился лишь в третью стражу, проникали в сон скрытой угрозой и беспомощностью нового рождения, душили болью сжатия перед выходом в жизнь, и он звал мать на помощь, просыпался с именем ее на устах, той, которой никогда не видел, и потому здесь, в пустыне, где он как бы и сам отсутствовал, именно она своим отсутствием была особенно близка ему, отсутствием, которое охватывало его, как горячий ветер из ущелья в полдень.
Он пугался, ибо выкрикивал ее имя, и эхо в ночи обступало незнакомым ландшафтом звуков, который обживался именем матери.
2
Так замыкается круг жизни.
В ночи бегства каждый миг его подстерегала смерть, но он был уверен, что спасется. Теперь она запросто, по-панибратски, расселась рядом, он старается хотя бы, пока жив, уклониться от ее смрадного дыхания, он смотрит в другую сторону, где, намного скромнее, память тех ночей присела на кончик валуна великим страхом, пустотой в груди, замешательством первых дней бегства, когда мгновениями пирамиды Кемет казались ему до того родными, что потеря их равносильна была смерти.
И тут спасало воспоминание: это пространство нередко снилось ему еще в юности среди скученности и давящей тяжести зданий и пирамид. Оно ослепительно манило освобождением, ощущалось как охранная грамота его жизни, и это в то время, когда он беззаботно жил внуком повелителя мира и не понимал, о какой свободе идет речь.
Удивительно было, что в таком отягчающем душу любопытстве, в какой-то досознательной тяге к этому пространству он ощущал, как оно играет с ним, как с ребенком, но игра эта в конце концов оборачивалась полной серьезностью и даже трепетным страхом.
Море оборачивалось формулой волны. Пустыня – тягой, до пересохших губ, плоских пространств, ведущих к его, Моисея, неразгаданной сущности.
Но в дни бегства каждый раз, просыпаясь в одиночестве пустыни и собственной немоте – не говорить же с самим собой, – он все более погружался в окружающее безмолвие.
Опасно было перейти грань, погрузиться в него, как в глубь вод, и не выплыть. Это безмолвие безумия подстерегало за каждой складкой пустыни. Но крепко держало чувство, что слишком много надо выяснить по эту сторону – в зоне активного безмолвия.
Стоило лишь сдаться, и рев вод времени перекрыл бы слабый зов о помощи, а бесконечная пустыня равнодушно поглотила бы этот зов, кажущийся таким громким в ее безмолвии. До кого это долетит?
И как неожиданное спасение из подсознания возникали какие-то утлые стены, халупа, пространство, согреваемое дыханием матери, детали скудного существования как возвращение из прочувствованного, но забытого – и простота, наивность, скудость и пасторальность воспринимались как истинная суть жизни, а ее ценность, цепкость, немудреная хватка – залог существования и выживания.
3
Как же это Он, в отличие от людей бросающий слова на ветер, чтобы одним этим актом изменить время и пространство, сказал о нем, о Моисее: кроткий. Уступчивый?
А сознание точит одна мысль, мельком высказанная ему Аароном, благословенна его память: больше взыскуемости к себе, больше милосердия к другим.
А ведь речь-то о наказании.
Экзистенциальном наказании: когда совершаешь грех во благо и знаешь, что воздается тебе лишь за грех.
И не властность ли и неуравновешенность управляли им, доводя до приступов самомнения, а затем швыряя вниз, до сознания полного собственного ничтожества?
Действительно ли он кроток? Ведь в молодые годы полон был необузданности, гонял как безумный на колеснице, бросался от одной крайности к другой. Так что? Он изменил собственной природе?
И, отгоняя это наваждение, Моисей тотчас вспоминал самое страшное в своей жизни, и это чаще всего было убийство египтянина.
Спонтанный порыв, когда он в животной вспышке гнева убил человека, вызвал из глубин его существа истинную его испепеляющую сущность, выплеснул ее, опалив сухим пламенем щеки и лоб.
После убийства египтянина Моисей хорошо понимал, как легко отобрать жизнь у другого и как тяжело после этого жить. Мгновенная вспышка ненависти, гнева может уничтожить весь план жизни – и во имя кого? Того, кто тебя тут же предаст и продаст. И опять он думал о Нем: не гнал ли Он его из вертепа в холодную отрешенность пустыни – к Себе?
За всеми этими размышлениями проступала самонадеянность такой силы, что Моисей начинал заикаться про себя.
Это внутреннее косноязычие говорило о крайней степени скрытой в душе бури, об отсутствии равновесия.
Пройти такой путь всей жизни и не успокоиться?!
После бегства принес ему покой запах пастушества.
Теперь, после того как в последний раз отзвучал Его голос, обращенный к Моисею, и в установившемся вслед за этим безмолвии даже голоса людей казались неслышными, лишь кладбищенский запах мирта еще обозначал его живое присутствие.
Глава шестая Колодцы
1. Умерший или заново рожденный?
Он и представить себе не мог, что безымянность и отсутствие собеседника столь мучительны. Даже меджаи, эти чернокожие, губастые, со свирепым выражением лиц патрульные, выходцы из страны Куш, которые, несомненно, получили приказ, увидев любого подозрительного человека, стрелять в него из лука без предупреждения, вчера на раздорожье показались ему не столь страшными, не говоря уже о Яхмесе, при виде которого у него забилось сердце и сжало горло.
Он шел без передышки всю ночь и теперь лежит, зарывшись в травы и листья, пытаясь уснуть, ибо в эту ночь предстоит ему бросок через границу недалеко от крепости Чеку, силуэт которой колышется маревом вдалеке.
До этого места он добрался еще ночью, успел немного поспать, проснулся с первым светом дня от острого запаха гнилых листьев и влажной земли, который теперь, вероятно, навеки будет у него связан с переворотом всей жизни, как переворачивают лопатой пласт земли травой вниз, обрубая все корни. Запах падения, безымянности, исчезновения.
Лежит он, покрытый травой и листьями, в гуще кустов, словно бы на кладбище, заживо похороненный или заново рожденный, лицом к небу, и, пытаясь выпростаться из безымянности, как из материнского чрева, привыкает, повторяя про себя, к новому имени своему: Моисей.
Впервые ватная тишина воспринимается им как новая форма существования: пресекся ставший привычным в последние годы свист летящего мимо пространства, ибо воспринималось оно в беспрерывном гоне колесницы, колыхалось на колесах, сдавалось осью, на которой вращался весь мир от горизонта до горизонта, мелко и визгливо бахвалящейся колесничьей осью.
Теперь равновесие между нанизанной на мировую ось тишиной и человеческим шагом станет надолго мерой его жизни.
К странному роду-племени он, оказывается, принадлежит: в нем не врагов следует бояться, что естественно, а своих родных и близких: Иаков убегает, спасаясь, от брата Эсава, Иосефа братья швыряют в колодец и спокойно едят хлеб над захороненным заживо; его, Моисея, жаждет убить старый параноик, но ведь отец и дед, и внук еще не совсем отвык воспринимать его таким, ибо таковым он был в реальности, а все рассказы о том, что он подкидыш и есть у него настоящие мать и отец, братья и сестры, правдивы и все же смахивают на байки. Да, грех на нем страшный, он убил человека и самому себе этого не простит до скончания дней, но все же это была непроизвольная реакция на жестокое насилие, сила удара, не рассчитанная человеком, который никогда ни на кого руки не поднимал. А тут сразу – убить, без следствия и суда, как дикого зверя.
Моисей вспоминает историю Йосефа, неторопливо, замирая мыслью над каждой деталью, теперь-то счет времени ведется на день и ночь, и потому в полдень кажется, что ночь никогда не наступит, а ночью нападает страх, что не дождешься рассвета. И кажется Моисею, что повязан он с Йосефом одной нитью судьбы, только тот со дна тюрьмы поднялся до высот первого министра, а он с еще большей высоты упал в небытие.
Надо бы выпить воды из бурдюка, пожевать что-нибудь, да лень сдвинуться с места, странная до тошноты сладость недвижности сковывает руки, ноги, мысль.
Солнце начинает по-летнему нещадно припекать.
В спокойном утреннем небе летят на север перелетные птицы. Косяками, клиньями, множеством. Но взгляд приковывают одинокие птицы, летящие на разных высотах, отстающие, на глазах теряющие силы. Иногда возвращающиеся. По трое, пристроившись одна к другой. В одиночку. Все они подсвечены солнцем под брюшком, этим и отличаются от низко, еще в темени, летающих местных птичек.
Драма существования разыгрывается на глазах в эти спокойные часы. Ты можешь быть в косяке, в клине, но ты всегда и везде одинок, предоставлен самому себе и должен рассчитывать лишь на собственные силы – отстать ли, опуститься в чужое и этим уже опасное место, вернуться ли в места знакомые или отчаянно тянуться за более стойкими сверстниками, пока не разорвется сердце, и рухнешь камнем, а они так же мерно и спокойно будут продолжать махать крыльями.
И все это разыгрывается на некоем уровне, абсолютно отчужденном от человеческих страстей и уловок, поверх их и вне всякой с ними связи, но драма существования цепко держит в своих неутомимых когтях любое существо, в котором бьется сердце.
2. Дыхание василиска
Еще только начинало смеркаться, как он вскочил будто ужаленный. Оказывается, недалеко от него была нора василиска, этого страшного змеиного отродья с рожками, не извивающегося, а выскакивающего впрямую, как стрела, укус которого смертелен. Моисей был с ними знаком, ибо такие водились на севере Кемет. Вчера, когда босиком шел во мгле по долине, малая кочка почудилась ему скорпионом, и он замер, как будто ощутил его смертельный укус. Далеко ему еще до аскетов, которые всю жизнь обитают по соседству с этими гадами.
Инстинкт ли самосохранения, едва ли слышный шорох заставил его повернуть голову и увидеть на уровне своего лица скорее ощутимые, чем различимые рожки гада. Вскочил с бьющимся сердцем, прихватив свой скудный скарб, стоит, хоронясь среди кустов в ожидании полного мрака, всматриваясь, вслушиваясь в несущиеся со всех сторон звуки. Не только Моисей, спасающийся от преследования и гибели, но и все живое в пустыне прячется от дневного пекла, даже ветер сворачивается в небесных своих норах. И лишь с наступлением ночи все оживает и выползает. После мертвой тишины дня, в утренние часы еще прерываемой курлыканьем перелетных птиц, ночь наполняется шумами, шорохами, свистом и уханьем. Пробуждается ветер, дующий с нагретых за день вод в быстро охлаждающуюся пустыню, доносит порывами голоса часовых, перекликающихся на стенах крепости Чеку, главной ее башне Сети:
– Слу-у-у-ша-а-ай!..
– Слу-у-у-ша-а-ай!..
У Моисея пересохло во рту. Острота обоняния, зрения, слуха на пределе. Самое страшное – внезапная засада меджаев, этих сынов пустыни, умеющих подражать звукам обитателей песков. Они подобны пантерам, чей шаг мягок и неслышен, эти чернокожие, не зря вербуемые отцом его и дедом, дряхлым параноиком, жаждущим крови молодых, в патрульные отряды для охраны границ Кемет.
Моисей идет босиком, тоже стараясь ступать неслышно. Вот и запах горько-соленых вод, все сильнее доносимый ветром до ноздрей Моисея, чей нюх с раннего детства умеет различать избыточную свежесть вод в плавнях Нила, запах сырости и гниения лоз, сухость пустыни, соленое веяние моря.
При слабом свете звезд и белесо-латунных отсветах песков блеснула и потемнела приближающаяся полоса, уходящая во мглу. Моисей ощущает под босыми ногами воду, облегченно переводит дыхание: теперь предстоит долго идти по этим мелким водам, нагоняемым в ночь ветром с горьких озер.
Ближе к рассвету, который в густой еще мгле уже ощущается особой тишиной сладкого предрассветного сна всего живого в пустыне и едва уловимым веянием посвежевшего воздуха, Моисей ступает ногами на сухую землю, еще некоторое время идет, затем приникает к земле: запах ее, здесь более скудной травами и влажностью, иной. В проступающих с рассветом контурах окружающего пространства Моисей без особого труда различает на далеком еще расстоянии дерево, обозначенное на схеме Яхмеса.
Но подобраться к нему можно будет лишь ночью, и следует, пока те не совсем рассвело, отыскать укрытие на целый день. Благо здесь же холмы: в них можно отыскать даже небольшую расселину или цель.
Лежит Моисей, отлеживается на животе в такой щели и, всматриваясь в пространство, протирает глаза, ибо оно, колышущееся в жаром мареве, чудится пастью, отделившейся от пустыни, давшей ей жизнь. Став самостоятельным чудищем, пасть эта поглощает дерево, дальние холмы, Моисея, само породившее ее пространство, галлюцинирующе четкие скопления дворцов и пирамид, всю лавку древности, пытающуюся оказать сопротивление этому чудовищному чревоугодию.
Цель этой пасти одна: сжевать все живое, чтобы остались лишь пустота, безопорность, ничто.
Она жует до хруста в скулах, до звона в ушах. Одно спасение: выпить как можно больше воды, хотя в бурдюке ее не так уж много. На самом горизонте виден колодец. Это не мираж, он отмечен на схеме, о смертельно опасно к нему даже приблизиться. В щели все же более прохладно, чем в травах, и Моисей засыпает. И до самых сумерек, услаждая уставшее за ночь перехода тело, снится ему вода, стоячая, проточная, журчащая, беззвучная, сладостно ледяная в горле, прохладно обнимающая при погружении в нее.
Проснувшись уже в темноте, Моисей добирается до дерева, в пяти шагах от него находит замаскированные бурдюки с водой, мешок, в котором еда и даже нож для бритья. Это все Яхмес, дорогой человек. Последняя весточка от него. Знает, как трудно безбородому, а ныне еще и безродному принцу привыкать к бороде.
Слезы наворачиваются на глаза Моисея, навьючивающего на себя весь груз перед еще одним долгим ночным переходом.
3. Лик, отраженный в зеркале воды
Всю ночь медленно, но упорно ощущается подъем. Моисей идет, ориентируясь по схеме и звездам, за время побега он обрел в том значительный опыт. Да и чувствует он себя спокойнее: до этих мест меджаи не доходят, ибо здесь глухая, испепеляющая днем и леденящая ночью пустыня, проходят лишь купеческие караваны, а одинокий человек обречен на гибель.
Дорога начинает более круто забирать вверх. Давным-давно и далеко вправо ушла дорога к Тростниковому морю, к медным копям.
Эта же дорога – к горе Сеир, пустынная, мертвая, пересекающая высохшие русла ручьев, в сезон дождей несущих мутные воды на север. Вот и последний обозначенный на схеме колодец – первый, к которому можно подойти.
В слабеющих к рассвету сумерках Моисей склоняется над колодцем. Стоило, ох как стоило одолеть все ужасы этих дней и ночей, чтобы в этот прохладный час посреди мертвого безмолвия пустыни увидеть свой лик, отраженный в зеркале воды.
Это как обретение самого себя.
Глаза подобны ковшам, погружающимся в воды колодца, – только черпают они пространство, взвешивая его, расплескивая, освежаясь им, вливая в душу жизнь.
С сожалением прочитывает Моисей последние несколько слов, начертанных Яхмесом, за которыми обрывается не только схема, но и клочок папируса: ему следует привести себя в порядок у этого колодца, долить воду в бурдюки, после чего подняться на самую высокую точку вблизи колодца и там терпеливо ждать каравана, вероятнее всего еврейских купцов: только они осмеливаются идти по этой короткой дороге до Эцион-Гевера [7] и далее через великую пустыню, на северо-восток, в Двуречье, ибо грабители предпочитают нападать на караваны по дороге вдоль моря.
Моисей омывает тело, сбривает бороду, моет голову, которая чего только не касалась в эти дни и ночи.
Клочок папируса со схемой и записями Яхмеса, затисканный, замусоленный, прячет на груди, как талисман, воистину спасший ему жизнь.
День, ночь и еще день пролежит Моисей на высотке, несколько раз спустится к колодцу не столько для того, чтобы набрать воды, сколько для того, чтобы вновь и вновь вглядываться в свой облик, искренне удивляясь тому, что вот же, не изменился, не рассыпался, хотя вся отошедшая жизнь кажется грудой глины, песка и соломы, выброшенной из формы до обжига в кирпич, подобный, миллионам тех кирпичей, которые должны единым слиянием держать здание страны Кемет, называемой северными народами домом бога Птаха, И-ку-птах, Египтом.
Караван покажется к вечеру. Снимут поклажу, будут поить верблюдов, заливать воду в бурдюки, разожгут костер.
Уже в полной темноте Моисей спустится со своей высотки, прислушается к их речи. Говорят на еврейском языке, и Моисей понимает: они заметили его, но виду не подают, чтобы не смутить его подозрением. Да и ведут они себя совершенно иначе, чем египтяне да и хабиру в Гошене.
Здороваются с Моисеем, приблизившимся к костру, по-египетски, оглядывая его, безбородого, в одежде, несущей на себе остатки былой роскоши. Удивляются ему, довольно сносно говорящему на их языке.
Предлагают поесть горячего, выпить вина, рассказывают о том, что им устроили необычную по тщательности проверку в пограничной крепости Чеку, все только и говорили о том, что сбежал какой-то очень важный человек.
– Если он где-то в этих краях, ему нечего бояться, – говорит один из купцов, – это только кажется, что Египет вездесущ и беспределен.
– Вы не похожи на египтянина, – говорит другой купец, к которому остальные относятся с видимым почтением, вероятно глава каратана, – у вас ступня сильная и легкая на подъем. Ваши пастухами-овчарами.
– Не велика радость, – усмехнулся Моисей, – дело пастуха-овчара для египтян мерзкое.
– Мерари, – обращается кто-то из купцов к главному, – объясни незнакомцу, что деды и прадеды наши были пастухами.
– Редкое имя, – говорит Моисей.
– Так звали деда моего.
– Ябыл уверен, что ибрим, простите, евреи в Кемет рабы, а здесь, в северных пустынях, пастухи, но купцы для меня новость. Вы тоже везете пряности, ладан, бальзам?
– Почему тоже?! –удивлен Мерари.
– Мне рассказывали историю Йосефа. Потрясла меня до слез. Там купцы мидианские везут эти товары, а братья продают им Йосефа за двадцать серебреников.
– Мидианские купят, продадут да еще между делом очистят, – подает голос кто-то из невидимых во мгле купцов.
– Сынов нашего рода-племени называют не только евреями, но и сынами Израиля, и живут они не только в Гошене, кочуют в этих пустынях, но и местами осели севернее, – говорит Мерари.
– Это для меня ново.
– Но ведь отец Йосефа Иаков боролся с ангелом Божьим, потому и получил имя Израиль. А среди купцов мидианских достаточно таких, которые и разбоем не брезгуют да и связаны с шайками, потому не боятся идти наиболее кратким путем из Двуречья в Кемет, через Дотан или Шхем прямо на Газу. Эту же, через Сеир, называют дорогой смерти, зато нет грабителей, и мы ее освоили. А про отца Иакова Исаака слышали?
– Нет.
– И про деда его Авраама? – Мерари до крайности удивлен.
– Ну всё, Мерари сел на своего конька, – зевая, говорит кто-то в темноте, – хлебом не корми, подавай только байки.
– Человек искренне потрясен этим великим житием, а вам бы лишь брюхо набить да золото копить.
– Пошло-поехало. Сейчас он назовет нас сребролюбцами, у которых вместо сердца камень. Но нам же вставать до рассвета. До полудня предстоит трудный переход.
– А кто вам спать мешает? Вы же эту, как вы говорите, байку не раз уже слышали.
4. История Авраама и Исаака
Тишина ночи таинственно помигивает звездами, печально вздыхают верблюды, кто-то из купцов негромко похрапывает, вполголоса длится беседа. Мерари и вправду устал. К изнурительной проверке в крепости Чеку и нелегкому переходу нежданно-негаданно добавилась эта ночная встреча с незнакомцем, в облике которого и поведении ощущается незаурядная личность, сильный ум, да к тому же велико душевное напряжение, когда рассказываешь об Аврааме. Потому речь Мерари медлительна и даже как-то бесцветна.
Вот являются к Аврааму три путника, как вы, к примеру, он их кормит и поит, только после догадывается, что это Ангелы, и нам завещает: не отказывайте нищему или путнику, это может быть Ангел.
Отрок Исаак несет на плечах дрова для всесожжения жертвы, отец его Авраам держит в руках огонь и обыкновенный кухонный нож для закалывания ягненка или овна (вспомни, Моисей, посещение бойни со жрецом Аненом) и, поднявшись на гору Мория, устраивает жертвенник, раскладывает дрова, связывает сына и кладет его поверх дров, берет в руки нож.
– Зачем? – спрашивает Моисей, подобно широко раскрывшему глаза ребенку пытаясь хотя бы вопросом задержать неминуемую развязку.
– Чтобы заколоть сына своего. Но Ангел воззвал… И вот в кустах овен… Авраам пошел, взял его, принес в жертву вместо сына.
Все так обычно и просто. Авраам спокоен, занят делом: поднял нож, опустил, пошел, взял, возвестили ему с неба, что семя его будет как песок на берегу моря, он и возвратился домой, это совсем недалеко отсюда на север, Беэр-Шева, колодец клятвы.
Оба, не сговариваясь, встают, при свете звезд идут к колодцу.
Моисея эта история не просто опалила – прожгла насквозь странной завистьюк участи Авраама, словно бы дано было тому прикоснуться к самому корню жизни и содрогнуться не только всем телом, но и всем духом, всем разумом, на лезвии гибели ощутить разницу между жизнью и смертью, между человеком и животным. Именно об этом он говорит вслух, мучительно желая поделиться этой мыслью с себе подобным, ведь сам эти дни, которым и счет потерял, шел по лезвию между жизнью и смертью. Но тут он спасался, Авраам же шел сам навстречу своей гибели, ведь, принося единственного сына в жертву, гибнешь вместе с ним. А всего лишь был Голос с неба…
– Это не всего лишь, а всё, –загадочно говорит Мерари. И они поочередно набирают ковшами свежую воду из колодца, долго и жадно пьют, и плещет вода на землю, и льется за ворот, на грудь, и эта внезапная неутоленность и плещущие звуки несут в себе сильный порыв жизни из дремотных глубин затаившейся ночи.
– Так знайте, господин мой, Исаак – это колодцы, – голос Мерари помолодел, силы вернулись, – ведь он следил за всеми колодцами, которые отрыли работники Авраама, и сам вместе со своими работниками рыл колодцы. Подумайте вот о чем: отрытый однажды колодец, даже если он завален, остается навсегда шрамом, знаком в девственной плоти земли, знаком жажды человека пробиться к воде, к жизни, особенно в пустыне. А жил Исаак в земле филистимлян, ближе к морю, был весьма богат, была для множества стад его, вот филистимляне от зависти и завалипали все его колодцы. А он их упорно рыл и отцовские расчищал, возвращая им имена их. Это весьма важно – помнить каждый колодец по имени. Отроет колодец, а пастухи местные тут как тут, говорят пастухам Исаака: это наша вода. Назвал этот колодец Эсек, грабеж, ссора. Только отрыл в другом месте – опять местные в спор и драку, наша вода, пришельцы эти обманом ее забрали. Так и назвал он этот колодец: Ситна, поклеп. Нашел более обширное место и новый выкопал, тут уже оставили его в покое. Оттуда и перешел в Беэр-Шеву, и пришли к нему главы филистимлян мириться. И пока они там клялись друг другу, ели-пили, жали руки, работники Исаака колодец отрыли. Он и дал ему имя Беэр-Шева, колодец клятвы. Так-то, господин мой, – Мерари глубоко и устало вздыхает, – всю жизнь Исаака можно проследить по колодцам и добыванию воды живой.
В третью стражу ночи снится Моисею Мернептах в одеждах нищего и выражение страха на его лице: переход от дворцовой жизни к гибельной простоте пустыни подобен глубокому обмороку. Но Моисей летит на колеснице, выхватывает Мернептаха из рук пастухов филистимских, которые еще мгновение – и утопят его в одном из колодцев, вырытых Исааком, и в руках Моисея вместо лука и стрел кухонный нож Авраама.
5. Духовная жажда неутолима
День сменяется ночью, на рассвете опять в путь, и Моисей помогает навьючивать груз на спины верблюдов, с удовольствием поит и кормит животных, так же, как и купцы, часть пути идет пешком, часть верхом. К полудню зной испепеляющ. Кажется, холмы плавятся. Разбивают шатры, и, хотя бурдюки полны водой, разговоры вертятся вокруг одной темы: сколько еще идти до очередного колодца.
Только Мерари и Моисей в какой-то задыхающейся жажде выговориться перескакивают с темы на тему, и все же Моисей больше молчит, стараясь ничего не упустить из рассказов собеседника о племени евреев или, как говорит Мерари, сынов Израиля.
– Откуда у вас, Мерари, такие знания?
– Точно так же я могу спросить вас, откуда вы так знаете письмо – иероглифическое, клинописное, наше, где вы познали законы поведения вод, течений, водоворотов, смерчей в пустыне.
– И все же это как-то не вяжется с образом купца.
– А с образом нищего одинокого путника, вынырнувшего из мрака и присевшего к костру в этих не столь спокойных местах, вяжется? Яведь по сей день не знаю вашего имени, господин мой.
– Удивительно. Кажется, обсудили все проблемы земли и неба, а я до сих пор имени своего не назвал.
– А я не спрашивал. И вы не спрашивали. Спутники мои окликали меня по имени. У вас-то спутников нет. А мои из деликатности никогда сами не спросят.
Но главное, колодцам имена нужны обязательно,а нам нет. Вы рассказывали об аскетах. Но и такие, как вы, ну, в намного меньшей степени, как я, одинокие птицы, принадлежат к редко встречающейся породе существ, которых еврейский Бог, а другого я не знаю, наделил болезненной любознательностью, неутолимой, я бы сказал, гибельной жаждой добраться до корней мира, ступать по лезвию между жизнью и смертью.
Физическую жажду можно утолить, духовная – неутолима.
Подумайте вот о чем, господин мой: эта пустыня страшна и бесконечна, по краям ее безмолвия обретаются империи – Кемет, Вавилон в Двуречье, Мидия.
Эта пустыня – горнило неотесавшихся народов, накапливающих в своем кочевье, быть может за соседним от нас холмом, свежую силу варварства, которая однажды внезапно, неизвестно откуда вырывается тысячами колесниц, хотя, к примеру, соглядатаи страны Кемет рыщут по всем весям этой пустыни. А ведь гиксосов проглядели. Мы же с вами, господин мой, две песчинки в этой пустыне, встретились. Не пытайтесь убедить себя, тем более меня, что это случайно.
Купцы приползли из соседнего шатра, сидят рты разинув: никогда еще хозяин их и компаньон не был в таком ударе.
– Мне это о гиксосах и соглядатаях уже говорил один человек.
– Значит, и он из той же редкой породы людей, готовых жизнь отдать, но утолить свое любопытство. Поймите, господин мой, мысли эти, как птицы, витают в воздухе, но необходимо особое строение слуха и сознания, чтобы их уловить.
6. Погонщик, пастух или пастырь?
– Давным-давно, когда я сомневался, стоит ли стать купцом, встретил я на одной из дорог нищего еврейского мудреца, которые и сегодня не перевелись, но встречаются реже. Он был ужасно угнетён – днем раньше похоронил друга, такого же нищего мудреца, с которым странствовал многие годы по этой пустыне в поисках смысла жизни и Бога. Меня, конечно же, охватил очередной приступ любознательности. Вдруг он так странно огляделся, посветлел лицом, говорит: это место свято; мы с другом, когда у нас еще водились деньги, наняли однажды двух ослов вместе с погонщиком. Едем себе, обсуждаем проблему Божественного присутствия в мире. Неожиданно погонщик вмешивается в наш спор и выдает такое, что мы, остолбенев, слезаем с ослов, падаем перед ним ниц, а подняв головы, видим, вернее, ничего не видим: исчез погонщик вместе ослами. Так вот, господин мой, встреча эта перевернула мою жизнь: по сей день надеюсь встретить погонщика. Безумие? Может быть. Но вы, господин мой, с первого дня вашей сознательной жизни, сами того не зная, находитесь в поисках этого погонщика.
Потому что вы сами из породы погонщиков.
Это не профессия и даже не характер, это – корень существования. Осёл, мул, вожак овечьего стада – животные упрямые, их бичом или кой с места не сдвинешь. Со стороны кажется: плетется погонщик, пастух, пастырь по их воле. Но это лишь кажется. На самом деле он, и только он, ведет их.
Вы можете принадлежать к любой общине, носить любые одежды, откликаться на данное вам имя, но истинную вашу сущность выдаст пня ваша, которую я сразу заметил, сильная и легкая на подъем.
В ней ваша родословная.
Одни определяют судьбу человека по звездам, другие по линиям они, я же – по ступне.
– Так вам, вероятно, знаком предсказатель по звездам Итро?
– Верховный жрец Мидиана?
– Это мой учитель.
– Теперь мне ясно, откуда вы так знаете письмо, где вас учили и к кому вы идете. Вот вам еще один из той породы, отмеченной Богом. Даже верящие в его способности к ясновидению считают его немного не от мира сего.
– Ну и что вы определили по моей ступне?
– К любому предсказанию следует относиться с осторожностью, прислушаться стоит.
Мерари глубоко вздыхает, долго пьет из бурдюка, затем некоторое время молчит, прикрыв веки.
– Так вот, кочевье было сущностью жизни ваших предков. Этакое корневое легкое кочевье. Оно определяло их поведение, понимание мира и внутренней свободы, но не спасало от голода, который время от времени обрушивался на них подобно смерчу в пустыне. И вынуждены они были оседать под властью тех, кто их кормил.
Необходимость прижаться друг к другу, жажда животного тепла, страх перед голодом и пустыней – все это и рождает рабство, а вместе с ним и великие деспотии. Но у ваших предков сохранялась память свободы и бродила смутой в их душах.
Рожденные на свободе, души эти бунтуют в рабстве. Отсюда это вечное недовольство, напряженность, поиски неизвестно чего и неизвестно где. Я вот пытаюсь избыть это напряжение в купеческих странствиях: я богат, голод мне не грозит, и в то же время я свободен – относительно, ибо всегда висит надо мной опасность умереть от жажды или ножа какого-нибудь грабителя.
Одну мысль лелею, хотя никак не могу до конца понять: кто вложил в нас эту тягу к кочевью, этот корень порыва и прорыва, этот мистический знак свободы личности в вынужденном мире рабства?
Понимаете ли, господин мой, не так уж велик выбор занятий в этой пустыне: купец, пастух, вечный странник, но только в этих бескрайних безмолвных пространствах можно ту мысль додумать до конца. И если кто-то удостоится открытия сущности мира, то какая разница, был ли он купцом, пастухом или нищим странником.