355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдвард Уитмор » Синайский гобелен » Текст книги (страница 6)
Синайский гобелен
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 02:00

Текст книги "Синайский гобелен"


Автор книги: Эдвард Уитмор



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)

Комета Стронгбоу. Он много лет не вспоминал о ней. На мгновение он представил себе возможность написать о ней астрономическую монографию, но нет, это будет пустой тратой времени. Его метод датирования кометы был сложным, у него полно дел здесь, и он не может себе позволить отвлекаться на дела небесные.

Стронгбоу лизнул кольцо. Оно старше, заявил он.

Правда?

Да.

Араб вздохнул.

Я не настолько хорошо во всем этом разбираюсь. Самое раннее, на что я осмеливаюсь замахнуться, это начало Нового Царства.

Нет. Еще раньше. Вернее всего, конец семнадцатой династии.

Ах, гаксосы, непонятный народ. Как вы узнали?

На вкус.

Как это?

По составу металла.

Хадж Гарун изысканно поблагодарил его. Стронгбоу улыбнулся и скрылся в своей кладовой. Ему там было хорошо и удобно. В лавке торговец-араб продавал древние побрякушки, а в задней комнате он, Стронгбоу, классифицировал современные данные на горной вершине по имени Иерусалим.

Садясь за свой письменный стол, он не раз вспоминал беседу крота и отшельника при луне на другой горе. Кем он был, тот затворник? Что подвигло его на выполнение такой невероятной миссии?

Конечно, ему никогда этого не узнать. Просто не у кого узнавать.

Субботнее утро. Еще пятнадцать пачек бумаги на следующий месяц. Он вытащил папку из древнего сейфа, выпил чашку крепкого кофе и закурил сигарету. Бросил пристальный взгляд на ржавый шлем крестоносца, пошлепал по носу огромного каменного скарабея и углубился в работу.

* * *

За эти двенадцать лет в Иерусалиме у Стронгбоу был лишь один сбой, но со столь значительными последствиями, что ему пришлось вести исследования в три раза дольше, чем он предполагал вначале.

Это случилось в жаркое воскресенье в его кладовке в глубине антикварной лавки. Закончив главу, как обычно, к середине ночи, утром он, тоже как обычно, в шесть, устроился на скарабее и посмотрел на ржавый шлем крестоносца, прежде чем взяться за перо.

Спустя какое-то время он обнаружил, что все еще смотрит на шлем. Перо он держал в руке, а двести тридцать страниц бумаги, которые следовало исписать, все еще лежали аккуратной нетронутой стопочкой. С солнечными часами на поясе Стронгбоу вышел наружу посмотреть, который час. Он установил поровнее бронзовый гномон и открыл рот от изумления.

Три часа дня? Невероятно. Сурово нахмурившись, он побрел назад.

Хадж Гарун в дальнем углу магазина склонился над древним манускриптом, который часто изучал по воскресеньям. Несмотря на то что он никогда не вмешивался в дела своего жильца, взглянув на озабоченное лицо Стронгбоу, он осмелился задать вопрос.

Что-нибудь случилось? спросил он так тихо, что на этот вопрос вполне можно было не обратить внимания. Но Стронгбоу так внезапно прервал свой марш, что гномон по инерции грохнулся о стену и сверху посыпалась штукатурка.

Да. Что-то со временем. Похоже, я ничего не сделал за последние девять часов и не могу понять, как это случилось. Такого еще не бывало, чтобы я ничего не делал.

И вы совсем ничего не делали?

Очевидно, так. Получается, я просто сидел за столом, уставившись на шлем крестоносца. Девять часов подряд? Это невероятно.

Лицо Хадж Гаруна просветлело.

А, ну в этом нет совсем ничего страшного. Обычное забытье.

Он вдохновенно обвел руками теснившиеся на полках старинные предметы.

Взгляните на все эти памятки прошлого вокруг нас. Я большую часть дня провожу в забытьи, грезя о них. Кому принадлежала эта вещь и как она ему досталась? Что с ним стало потом? Что из этого всего вышло и чем дело кончилось? Это завораживает. Встречаешь людей разных эпох и ведешь с ними долгие беседы.

Но я не впадаю в забытье, сказал Стронгбоу убежденно.

И сегодня тоже?

Ну, может, сегодняшний день стал исключением, но что-то не очень мне в это верится, да и с чего бы, со мной такого просто не бывает. Если я иду в Тимбукту, я иду туда, вот и все. Если я спускаюсь по Тигру в Багдад, я не выхожу из воды раньше Багдада. А уж если я пишу научную работу, то я ее пишу.

А может, вы упустили что-то в своей работе, о чем следовало упомянуть. Может, потому вы и впали в забытье.

Стронгбоу был озадачен.

Как я мог что-то упустить? Такого со мной тоже не бывает. Я ничего не забываю.

Старик улыбнулся и скрылся в глубине дома. Через несколько секунд он выглянул из-за угла, и Стронгбоу расхохотался от уморительного зрелища. Хадж Гарун надел шлем крестоносца, который был ему велик и болтался на голове.

Вот, заявил он радостно, она поможет нам, эта привычная вам шапка для размышлений. Когда мне приходит охота грезить, я гляжу на какой-нибудь из этих предметов, не отрываясь, и скоро уношусь в прошлое и вижу римлян и вавилонян на улицах Иерусалима. Посмотрим, что вы увидите. О чем ваша работа?

О сексе.

Тогда, должно быть, вы грезили о какой-нибудь женщине. Кто она? Смотрите внимательнее.

Стронгбоу уставился на старика в шлеме – и вдруг получилось: он увидел ее снова так ясно, словно она стояла на месте Хадж Гаруна. Он сжал руки и отвел взгляд.

Одна девушка из Персии, прошептал он.

И вы были молоды?

Всего девятнадцать.

Нежная персиянка, сказал Хадж Гарун тихо и задумчиво.

Да, сказал Стронгбоу, очень нежная. Вдали от города в горах был ручей, я там сделал привал в долине, а она появилась, что-то напевая. Она совсем не испугалась, словно ждала этой встречи. Мы проговорили много часов, смеялись, плескались в воде, играли как двое малышей, а когда настала ночь, мы лежали, обнявшись, во тьме, обещая друг другу, что никогда не уйдем с того прекрасного места, где встретились. Шли дни и ночи, бессчетные минуты любви, казалось, так будет длиться вечно, а потом она ненадолго сходила в свою деревню, а вскоре после возвращения слегла от холеры, я мог лишь говорить с ней шепотом, беспомощно держа ее в руках и чувствуя, как ее покидает жизнь, и очень скоро она умерла, вот и все. Я похоронил ее в долине. У нас было лишь несколько недель, но я помню там каждую травинку, каждый солнечный блик и журчание воды среди скал. Память о том ручье – память о самых восхитительных и самых мучительных мгновениях моей жизни.

Стронгбоу вздохнул. Хадж Гарун подошел и положил сухонькую руку ему на плечо.

Да, нежная персиянка, сказал он. Конечно, вам надо ее упомянуть.

Стронгбоу поднялся на ноги и встряхнулся.

Нет, не в такой книге. Да и вообще, это было слишком давно.

Слишком давно? спросил Хадж Гарун мечтательно. Слишком давно не бывает. У меня у самого когда-то была жена-персиянка. Дочь Аттара.

О ком вы? О суфийском поэте?

Да.

Но он жил в двенадцатом веке.

Конечно, сказал Хадж Гарун.

На мгновение Стронгбоу присмотрелся к нему повнимательнее. Было что-то удивительное и непонятное в том, как старый араб робко улыбается из глубин рыцарского шлема. Хадж Гарун потирал руки и ободряюще кивал.

Так сделаете? Пожалуйста! Всего лишь несколько страниц? Просто чтобы доказать себе самому, что ничто не бывает слишком давно?

Стронгбоу рассмеялся.

Ладно, почему бы и нет, напишу. Но шлем, пожалуй, лучше оставьте себе. Очевидно, вам от него будет больше проку, чем мне.

Стронгбоу повернулся и направился в свою комнату, мурлыкая что-то себе под нос, ему не терпелось приступить к новому этапу работы. Выходя, он заметил, что Хадж Гарун уже начал клевать носом над разложенным на коленях выцветшим манускриптом, шлем потихоньку сползал ему на глаза, он уже вовсю глядел свои полуденные грезы в разгар знойного воскресенья.

Интересный человек, подумал Стронгбоу. Кажется, он и впрямь верит в то, что говорит. Может, когда-нибудь будет время познакомиться с ним получше.

* * *

Сорокалетний хадж Стронгбоу завершился публикацией гигантского тридцатитрехтомного исследования, содержавшего шестьдесят тысяч страниц основного текста и еще двадцать тысяч страниц сносок и примечаний мелким шрифтом, что в целом составляло около трехсот миллионов слов – куда больше, чем людей во всех западных странах, вместе взятых.

Большинство примечаний можно было прочесть лишь с помощью увеличительного стекла, такого же мощного, как у Стронгбоу, но и одного взгляда на любой из томов было достаточно, чтобы убедить самого скептичного читателя, что Стронгбоу, в полной мере использовав рационалистический подход девятнадцатого столетия, сумел вникнуть в предмет с дотошностью маститого ученого.

И это в то самое время, когда в авторитетнейших английских медицинских пособиях по сексу утверждалось, что у большинства женщин отсутствуют какие бы то ни было половые чувства, что мастурбация приводит к туберкулезу, что гонорея зарождается в женском организме, что супружеская невоздержанность приводит ко всевозможным фатальным расстройствам и что занятие сексом иначе как в полной темноте служит причиной галлюцинаций и помешательства.

Стронгбоу опроверг все эти и многие прочие нелепости, но то были еще цветочки; дальше следовало описание всяческих безумных таинств, таких, например, как сомалийский обычай обрезать половые губы молоденьким девушкам и зашивать им вульву конским волосом, чтобы гарантировать их девственность до выхода замуж.

Подаче материала ни в коей мере не мешало и изображенное на фронтисписе решительное, покрытое шрамами лицо в арабском головном уборе, со въевшимся навсегда пустынным загаром, но несомненно принадлежавшее английскому аристократу, род которого, несмотря на некоторую врожденную вялость, пользовался в Англии почетом и уважением.

Не уменьшило произведенного эффекта и авторское упоминание в предисловии, что за последние сорок лет он изучил обычаи Ближнего Востока, в совершенстве овладел всеми здешними диалектами и все эти годы скрывал свой истинный облик, чтобы свободно проникать в любые закоулки региона.

Труд Стронгбоу являлся самым исчерпывающим из когда-либо предпринимавшихся исследований секса. Безо всяких недомолвок, не заигрывая перед читателем, он вдумчиво анализировал каждый сексуальный акт, имевший место от Тимбукту до Гиндукуша, от трущоб Дамаска до дворцов Багдада и на всех временных стоянках бедуинов по дороге.

Каждое утверждение строго обосновывалось. Каждый факт был выверен в самой что ни на есть викторианской манере. И все же факты в этой книге предлагались слишком безжалостные, определения смысла и бессмыслицы – чересчур неоспоримые, а выводы – окончательные.

* * *

С точки зрения предмета исследования подавляющее большинство людей должно было счесть сей труд отвратительным. Ибо если даже такие мерзкие обычаи и существуют в развратных жарких странах восточного Средиземноморья, нет смысла облекать их в слова.

Особенно в такие резкие слова, как, например, слово чурки, которым издавна называют всех, кто живет к востоку от Гибралтара, но которое до той поры не появлялось в печати даже в самых непристойных публикациях. А вот у Стронгбоу из него состояла вся первая глава, он строка за строкой, страница за страницей неустанно повторял его вместе с обычным определением долбаные (долбаные чурки долбаные чурки долбаные чурки долбаные чурки долбаные чурки долбаные), словно давая понять, что за сим последует совершеннейшее оскорбление всех мыслимых норм приличия.

Хотя другие революционные мыслители девятнадцатого века тоже выдвигали идеи, считавшиеся разрушительными для общества, странно, что в отличие от них Стронгбоу с самого начала не снискал ничьей поддержки. Напротив, его высказывания оскорбили как современных ему сторонников Дарвина и Маркса, так и будущих поклонников Фрейда.

И все по одной и той же причине. В обоих случаях Стронгбоу опровергал новые учения, отрицая все законы и механизмы, скрытые и явные. Он имел дерзость утверждать, что в истории человеческого общества нет не только никаких законов, но даже тенденций к их возникновению. Люди непостоянны, писал он, они дергаются туда-сюда вслед за своими чреслами.

Он не оставлял человечеству никакой точки опоры. С позиций стронгбоуизма события представлялись беспорядочными и случайными, а жизнь – неупорядоченной и неуправляемой, начавшейся по какому-то нелепому капризу и повергаемой в конечном итоге в хаос, – как непрерывное колесо чувственности, сложенное из множества полов и возрастов, обращающихся во времени вокруг оси оргазма. Но даже те, кто отважно придерживался либеральных взглядов в этом вопросе, те, кого естественно было бы причислить к сторонникам Стронгбоу, оказывались вынуждены по личным причинам решительно от него отмежеваться.

Потому что в томе шестнадцатом недвусмысленным намеком, а двадцатью миллионами слов позже, в томе восемнадцатом, все неортодоксальные мыслители уже прямо обвинялись в скрытых преступлениях. С точки зрения стронгбоуизма эти, на первый взгляд, смелые сторонники перемен были повинны в гнусном сговоре с респектабельностью, так как считали приемлемыми общие структуры социальной – и сексуальной – упорядоченности.

Они поступают так, писал Стронгбоу, с единственной целью – скрыть от себя самих махровую хаотичность своей подлинной натуры, тайники, в которых сексуальные фантазии кувыркаются по скользким склонам с игривостью ягнят, опьяневших от свежей весенней травы.

Это касалось его потенциальных защитников как в стане дарвинистов, так и марксистов. Их зачислили в категорию скрытых сексуальных маньяков, так что им не оставалось ничего иного, как стать заклятыми врагами стронгбоуизма.

Что касается основной массы своих соотечественников, которые традиционно поддерживали отправку больших армий за моря, их ужаснуло утверждение Стронгбоу, что любая военная экспедиция является признаком скрытой половой немощи, то есть, проще говоря, тайного страха импотенции.

В томе двенадцатом и еще через девяносто миллионов слов в томе двадцать втором он указывает, что слова отъебись, заебали и не выебывайся являются общепринятыми терминами враждебности, которые часто употребляют империалисты и патриоты.

Встать под ружье призывают те, писал он, у которых уже больше ничего встать не может.

Что до основ империализма, то есть прибыли, добываемой в заморских военных экспедициях, то их он вульгарно сравнил с экскрементами. Этот отталкивающий пассаж содержится в томе восьмом.

Больше всего на свете малое дитя ценит собственные «какашки», по той простой причине, что это единственный продукт, который он в данном возрасте может самостоятельно произвести.

Таким образом, создатели империй и прочие стяжатели всех времен являют собой неповзрослевших младенцев, увлеченно играющих «какашками», и здесь мы опять, только в новом обличье, встречаем людей, умудряющихся прятать под респектабельностью свойственный их душам непреодолимый сексуальный хаос.

Ведь в Западном мире принимается без доказательств, что посвящать жизнь играм с дерьмом – затея непристойная, и в то же время кропотливое накопление барышей считается занятием похвальным и даже благородным.

Анальные инсинуации Стронгбоу не ограничивались теми, кто был уличен в пристрастии к деньгам. Он включил сюда всех завсегдатаев клубов и организаторов торжественных приемов и концертов. Этот оскорбительный материал содержится в нескольких коротких предложениях в томе двадцать шестом.

Что на самом деле на уме у этой восторженной публики? А может, они просто боятся крутых, скользких, совершенно непроходимых ритмов подлинной сексуальности? Не потому ли они организуются в контроргии цепенящих ритуалов и унылых воскресных вечерних концертов? Потому что в убожестве своем способны выразить половую охоту этим единственным чувственным актом? Игрой с «какашками»?

* * *

Текст Стронгбоу был одинаково оскорбителен как для тех, кто лелеял романтические представления о Востоке, так и для тех, кто хотел верить слухам, долго ходившим по самым изысканным лондонским клубам, – что в Дамаске, например, есть единственный в своем роде бордель со специальной темницей, где можно нанять марокканских наемников, готовых сечь клиента розгами хоть до конца его дней.

Это неправда, заявлял Стронгбоу и далее перечислял все ближневосточные бордели со всеми их услугами и оборудованием.

Вдобавок многие из бытовых наблюдений Стронгбоу о жизни бедуинов просто были превратно истолкованы, как, например, небольшое отступление о кормящих верблюдицах. После родов, писал он, бедуины перевязывают верблюдице бечевкой два соска из четырех, так что люди делят молоко поровну с новорожденным верблюжонком.

В этом усмотрели намек на инцест в сочетании со скотоложством, усугубленный далее нанесением увечий, садомазохизмом, аберрантными методами кормления и потрясающими своей многочисленностью извращениями, столь сложными, что они представлялись почти немыслимыми.

То же касается простых путевых заметок. Мимоходом брошенное замечание, что на рынке в Тунисе, свободно можно купить креветки восьмидюймовой длины – всего лишь одна маленькая справка об одной из десятков тысяч особенностей питания в тех местах, – было сочтено свидетельством извечного вероломства и общей порочности, издавна ассоциировавшихся с восточным сознанием, застывшим в эротической коме от избытка солнца и синего неба, в отсутствие облаков, дождей и туманов, помогающих сохранять самообладание жителям Европы.

Но главным аспектом своей работы Стронгбоу был обязан хозяину квартиры, на которой прожил двенадцать лет в Иерусалиме, скромному торговцу-антиквару Хадж Гаруну. Плодом их короткой дискуссии о забытьи в тот жаркий воскресный день, когда старый араб надел ржавый шлем крестоносца и с улыбкой заявил, что нет событий настолько давних, что их невозможно вспомнить, стало то, что Стронгбоу посвятил две трети всего текста воспоминаниям о своей нежной персиянке, которую он так давно любил.

Эти нежные строки, в мельчайших подробностях описывавшие проведенные ими вместе несколько недель, ручей среди холмов, где они встретились, ранние весенние цветы и мягкая трава, на которой они лежали, освещаемые солнцем и звездами, слова, которые они шептали, и счастье, которое испытывали бесконечными весенними минутами, когда ему было всего лишь девятнадцать, а ей и того меньше, давняя любовь, изложенная в повести длиной в двести миллионов слов, – безусловно, это была любовная история, пересказанная самым подробным образом.

Но на эту часть работы Стронгбоу совершенно не обратили внимания. Прекрасные главы, посвященные нежной персидской девушке, пропускали целиком, так, словно их вовсе не существовало; викторианскую публику куда больше интересовали возможности дамасских застенков, где марокканские наемники могут сечь вас до конца ваших дней.

* * *

Безусловно, Стронгбоу успел оскорбить представителей большинства профессий и политических течений. Но он и этим не ограничился. Он неудержимо погружался в пучину разнузданных оскорблений, пока наконец в томе двадцать восьмом, побуждаемый собственной тягой к непристойности, уже бесконтрольно бредя, он посмел утверждать, что всех людей, независимо от положения и взглядов, имеет смысл подозревать в чем-то сексуально предосудительном.

У людей есть обыкновение рассматривать свое собственное занятие в качестве всеобщего. Так, сапожнику мир представляется башмаком, и от него зависит состояние подметок мира.

Натуралист, у которого достало ума понять, что он с детства развивается, выбирая одно, а не другое или вовсе третье, полагает, что так же ведут себя все прочие виды живых существ. Наконец, политический философ со своим вечным запором считает прошлое распухшим и тяжким, а будущее – неизбежно взрывоопасным, обреченным на вулканические подвижки в нижних слоях общества.

Конечно, все эти гипотетические персонажи в какой-то мере правы, и вообще, все люди правы, когда говорят о себе.

С точки зрения сапожника мир действительно башмак. Люди действительно развиваются из детей, и переполненный кишечник вполне может – и когда-нибудь не преминет – взорваться. Но нельзя позволять всем этим бесчисленным единичным актам заслонять то, что они всего лишь часть хаотичной, бесконечно безумной Вселенной.

Стронгбоуизм, со всей очевидностью, имел широкий резонанс. Он задевал самых разных людей и представлял угрозу – особенно для тех, кто хотел верить, будто мироздание подчиняется некоему плану, по возможности масштабному и внушительному, такому, чтобы давал всестороннее объяснение всем событиям с точки зрения религии, естествознания, обществоведения или психологии.

Или хотя бы частичное объяснение если не всему происходящему ежедневно, то пусть событиям, случившимся однажды в жизни. Или раз в столетие. Пусть даже один раз за всю эпоху.

На крайний случай, хоть сколько-нибудь обнадеживающее объяснение какому-нибудь событию где-нибудь у начала времен: пусть будет хоть какая-то структура, сколь угодно жалкая. Иначе какой во всем смысл?

И вот тут появлялся ухмыляющийся Стронгбоу. Вот именно, говорил он, в самую точку.

Ибо ни в одном из тридцати трех томов не нашлось места хотя бы жалкому зародышу замысла. Ничего подобного. Напротив, с точки зрения Стронгбоу все попытки увидеть в жизни какой-то тайный смысл являются безнадежной детской иллюзией, которая потом развеется, иллюзией, возникающей как плод ошибочных детских представлений о наличии высшего порядка, с добавлением позднейшей тоски, причина которой – неспособность взрослого человека принять царящий под его кожей сексуальный хаос.

К половинчатому заявлению потаскухи «я сижу на богатстве» Стронгбоу добавил расширенное законченное утверждение «я сижу на том, что является всем и ничем одновременно».

Сей неоспоримый аргумент появляется в едва различимой сноске в томе тридцать втором, набранной таким мелким шрифтом, что требовалась поистине бедуинская острота зрения, чтобы ее разобрать.

Детально описав все вышеперечисленные разнообразные левантийские акты, относящиеся к жизни как таковой, я полагаю их повторяющимися беспрестанно в отношениях девяти полов, среди высших классов и низших, но без какого бы то ни было намека на план и организацию.

Результат всегда и повсеместно оставался бессмысленным, и хоть я готов поверить, что в эти самые ответственные мгновения жизни кто-нибудь соображает, что он (или она) делает, или хотя бы останавливается над этим поразмыслить, – должен честно признаться, что у меня это не получилось.

Наблюдается скорее обратное. За сорок лет исследований я пришел к выводу, что мужчины и женщины трахаются просто ненасытно. Кончив, они трахаются снова, а если потом не трахаются и не собираются возобновить свое занятие после короткой передышки, то только потому, что лишены такой возможности в силу стечения обстоятельств.

Надо признать тот факт, что сношаются люди сплошь и рядом, но никто за это не отвечает, никакая организация это не контролирует, никакие рекомендации на это не действуют.

Вместо этого мужчины и женщины трахаются точно так же, как делали это всегда и будут делать в дальнейшем, не обращая особого внимания на смену королей и династий, игнорируя всемирные теории, которые испокон веков регулярно выдвигаются для применения к тому, к чему они неприменимы, – трахаются в экстазе безрассудства, вращая без устали колесо чувственности.

На самом деле, если бы мы могли отыскать в жизни схему, план или хоть какой-то намек на замысел, какую-нибудь неподвижную точку, на которую мы могли бы в конце концов опереться, это было бы весьма утешительно. Но, изучая вращение нашего колеса в течение долгого срока, я должен признать отсутствие таковой. Увы, есть только мы. Каждый из нас.

Взрывающиеся в очередном оргазме.

Стронгбоу не пытался оправдать свои гнусные нападки на всех и каждого, объявляя своей задачей диагностировать сексуальные извращения и патологии своего века ради их последующего излечения. Он в принципе не мог представить себе лечения, было очевидно, что он считает человечество безумным по определению.

Он ясно заявил об этом в томе тридцать третьем.

В животном царстве мы – существа неисправимые и бесправные, смертельно больные, – вид, страдающий неизлечимым недугом. Во все времена об этом знали мудрецы и догадывались невежды. Это граничит с врожденным безумием, и по сей причине человек всегда жаждал вернуться в спокойное и упорядоченное животное состояние, в котором он когда-то был доволен собой и миром.

Свидетельством тому – все воспоминания об утраченном рае, равно как и призрачные мечты об утопиях будущего.

Когда очередной пророк или философ заводит речь о новом человеке новой эры, его создание неизбежно оказывается одним и тем же: это прежний человек прежней эпохи, представитель животного мира, скотина, щиплющая траву на пастбище, переваривая, спариваясь, опорожняя кишечник, бесконечно невозмутимая в своем неведении о поджидающих ее кругом опасностях, бессмертная в своем неведении о смерти, неживая в своем неведении о жизни.

Для животного это, пожалуй, счастливейшее существование. Но для нас с вами нет пути назад.

Однако в заключительных строках тридцать третьего тома Стронгбоу признается, что он, несмотря ни на что, не отказывается от своих находок и готов жить с ними – даже не без удовольствия.

Да, жизнь действительно есть штука безмозглая, сморщенная и мохнатая. Но за те несколько лет, что нам дано воспроизвести в памяти, нам придется также признать, что она так же приятна на ощупь, как старый, видавший виды мех для вина.

Или уж если на то пошло, видавшая виды старческая мошонка.

Таким образом, тезисы Стронгбоу являлись по меньшей мере злобными нападками на весь рациональный мир девятнадцатого века, когда казалось, что всякой проблеме можно найти разумное объяснение. Но в его бессистемной Вселенной никто не был в безопасности и не существовало никаких решений, там была одна только жизнь.

В доказательство чего он, не отступая от фактов, привел триста миллионов слов в тридцати трех томах.

Так что, наверное, можно понять, почему стронгбоуизм не приобрел ни одного приверженца в западном мире. В итоге о его работе можно сказать лишь то, что она была нелепа, верна и абсолютно неприемлема.

* * *

Когда рукопись была готова, Стронгбоу отправил ее с караваном из Иерусалима в Яффу, где ждал зафрахтованный им большой пароход, чтобы отвезти рукопись вместе с верблюдами в Венецию. Там бедуины-погонщики заново собрали караван, и верблюды, величественно покачиваясь, двинулись через Альпы в Базель, который он выбрал местом публикации по причине традиционного швейцарского нейтралитета. Сам Стронгбоу, чувствуя необходимость отдохнуть после двенадцати лет непрерывной работы на задворках антикварной лавки, уехал из Иерусалима на берег Мертвого моря, где всегда греет солнце.

В самой низкой точке планеты Стронгбоу расслаблялся в серных банях, а тем временем его книги в назначенный срок были изданы за счет автора в 1250 экземплярах; столько же составляло первое издание «Происхождения видов» Дарвина. Второе и последнее сходство с книгой Дарвина состояло в том, что «Левантийский секс» был весь распродан в день публикации.

Таким образом, британскому консулу в Базеле, получившему приказ правительства Ее Величества, не было необходимости пытаться конфисковать оставшиеся экземпляры. Вместо этого консул со своими людьми направился к крупнейшему местному британскому банкиру, который, в свою очередь, собрал своих людей для совместного визита к главному местному швейцарскому банкиру, тот на один день прервал работу и собрал множество своих людей, и вся эта толпа через весь город прошествовала к типографии, где печаталась книга Стронгбоу.

Итак, на исходе дня на окраине Базеля за запертыми дверями типографии столпилось множество разных людей. Горны разогрели до максимальной температуры, туда отправилась и мгновенно обратилась в пепел рукопись Стронгбоу. Потом стали подвозить штабеля печатных форм и сгружать их в печи, где те спекались в огромные сплошные слитки мертвого металла.

Гремели заслонки горнов, по стенам метались тени, летели в воздух снопы искр, и печатная история «Левантийского секса», продолжавшаяся менее двадцати четырех часов, закончилась к утру. Наученный в пустыне терпению, это Стронгбоу еще вынес бы. Но другого события, случившегося той же ночью, стерпеть он не мог.

Очевидно, в ночь публикации парламент собрался на секретное заседание, чтобы рассмотреть этот труд, и под громкие выкрики Позор, позор счел его до омерзения неанглийским, после чего единодушно было принято чрезвычайное постановление о бессрочном лишении герцога Дорсетского этого титула и всех связанных с ним прав и привилегий, постановление, действительное на всей территории Империи.

Итак, вызов был принят. Но в том, кто победит, сомнений не было с самого начала.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю