Текст книги "Наш Декамерон"
Автор книги: Эдвард Радзинский
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 12 страниц)
В пять семнадцать на столе у ответственнейшего товарища зазвонил телефон.
– С добрым утречком… С некоторыми трудами… хе-хе-хе, но название установили: это яркая навигационная звезда Капелла. Одна из самых красивых зимних звезд в созвездии Возничего. По-древнегречески это имя козы, вскормившей бога Зевса. Так что прав товарищ Каганович, ибо Капелла находится совершенно рядом с созвездием Орион… Прав, надо сказать, и товарищ Молотов, потому что по яркости она совершенно напоминает созвездие Кассиопеи. Так что можете сообщить… – бодрячествовал голос.
– Некому сообщать. Все давно ушли спать…
И, сладко зевнув, ответственнейший товарищ повесил трубку.
Следом за рассказом о любви к светилам небесным очень даже уместно прозвучало:
– О любви к Вождю…
О ЛЮБВИ К ВОЖДЮ
Каждый свой приезд в Ленинград я прихожу в Эрмитаж. Но в последние годы, – может быть, молодость прошла… – но нет во мне там прежнего восторга. Так и в тот мой приезд: за-глянул в Эрмитаж, прошелся бессмысленно по знакомым залам, осмотрел какие-то сервизы и вдруг понял – скучно! Все знаю! Все видел!
Время двигалось к закрытию, из залов уже выгоняли, и я прошел на какую-то бесконечную мраморную лестницу, чтобы спуститься вниз и покинуть докучное место. Я вышел к лестнице и остолбенел: все было заполнено матросскими бушлатами, солдатскими шинелями. Люди толпились на лестнице, лежали на ступеньках, курили. И только тут я заметил электрический кабель осветительных приборов и все понял: это была киносъемка. Ждали, когда опустеет Эрмитаж, чтобы в очередной раз штурмовать Зимний.
И тут сверху загудел в микрофон оглушительный хамский голос:
– Не задерживаться, проходить! И только по запасной лестнице! Немедленно!
Почему-то сразу очумев от ужаса, я бросился на боковую лестницу. Она и вывела меня на первый этаж, в странные залы, где доселе я никогда не бывал. В залах этих не было посетителей. В витринах лежали какие-то бусинки, разбитые кувшины. Старушки в форменных одеждах аукались друг с другом: так им было жутко в этой странной пустыне в надвигавшихся зимних сумерках. Наконец я вошел в большой зал, где по стенам висели полуистлевшие ковры. В центре стоял чудовищный сруб. Я подошел к срубу и понял: это погребальная камера. Действительно, это была погребальная камера гуннского вождя из четвертого века до новой эры. А все, что было на стенах, – прежде лежало в погребальной камере: конский череп, золотой убор для лошади, остатки ковра. Сам вождь лежал в следующей крохотной комнате, лежал у самого окна под стеклом. Он был гибельно черен: череп, обтянутый деревянными складками, – тем, что прежде было его кожей, – застыл в оскале. И там, в оскале, виднелся ужасный зуб, и чудовищна была прядь волос, сохранившаяся на черепе, – прядь свалявшихся волос из четвертого века до новой эры. Но самое странное – это было его выражение. Ибо клянусь: череп с деревянной кожей имел выражение. Это точно! Я попытался понять, что оно значило, и наклонился над стеклом, когда услышал голос:
– А вы не боитесь на него смотреть?
Я поднял голову и увидел коротконогое существо без возраста, с идиотской прической и ярко намазанными губами, в форменной одежде смотрительницы зала.
– Ведь присниться ночью может…
– Нет, не боюсь. Мне он даже чем-то нравится.
Что тут с ней случилось! Она вся вспыхнула, зарделась, как девочка, потом сказала, почти прошептала:
– Мне он тоже нравится. И знаете, меня все спрашивают: "Как ты с ним сидишь?" А я в любое место перевестись могу, да не хочу, меня вон в Малахитовый зал даже звали: у меня ведь стаж.
Я молчал, а она все говорила. И хотя мы были одни в зале, говорила почему-то шепотом:
– Вы не поверите, я ведь такая пугливая, всего боюсь. Мышей боюсь. У меня во рту металлические зубы – так я во время грозы рот закрываю. Боюсь! Ведь металл, говорят, притягивает… Что со мною было, когда я сюда попала! Мы с ним вместе сюда поступили: его как раз привезли, а меня на работу приняли. Ну, я и попала к нему, в новый зал. И в слезы, конечно! Мне говорят: месяц поработай – первое место, которое освободится, твое. Села я от него подалее, сижу, глаза поднять боюсь. А народу тут никогда никого. День, помню, был солнечный, солнце в окна бьет. На него. И вдруг меня такое любопытство взяло: я так зажмурилась… и на цыпочках, на цыпочках… и за-глядываю к нему. Вижу: под стеклом лежит он и мне улыбается. Я как закричу – и бежать. Бегу коридорами, рыдаю, озноб меня бьет. Оказалось, в тот день я гриппом заболела. Температура сорок. Лежу в постели. В ту ночь он мне и приснился: дескать, я девушка, молодая да красивая, а он на коне за мной свататься приезжает. Конь богатый, но вместо морды у коня – череп, а сам он весь в золоте – ну, ясное дело – Вождь! Пришла я сюда после болезни, а мне в профкоме говорят: "Держись, Глафира. Скоро из Рубенса, из зала, одна уходит на пенсию". Ну, согласилась я ждать рубенсиху, а сама снова… на цыпочках – шасть к нему! Вижу – лежит он без улыбки, печальный, как сейчас. Строгий. Ну, Вождь! Тут я наклоняюсь над ним, а он… на моих глазах… улыбается! Признал, видать, меня! Через месяц меня к Рубенсу переводят. А ему старуху нашли – глухую да подслеповатую. Не надо, говорю, мне вашего Рубенса, я буду у своего Вождя сидеть. Видать, судьба моя такая… И стала я около него сидеть. Уж восемнадцать лет сижу. И с тех пор каждую ночь он ко мне приходит. Одежда богатая, ничего не скажу. И тело у него белое. А вот лицо такое же. Я сначала все нервничала во сне. А потом привыкла: что ж тут поделаешь – Вождь! А какой он жестокий бывает и злой – ужас! Это когда на него посетители много глядят. Ух, как он посетителей не любит! Я их и пугаю – гоняю, ведь сердится он! И еще он старух не любит. Он любит молодых. Я вот за восемнадцать лет постарела с ним рядом. Он мне недавно так и говорит во сне: "Старая ты стала!" Ну, что ж поделаешь, я давно этого ждала, все думала, как же он уйдет от меня? И знаете, что он придумал: на днях на реставрацию нас закрывают, а меня в другой зал переводят! Ну, конечно, какая я ему пара? У него, говорят, сколько жен было, и все из разных национальностей. И все молодые. Я вам еще что скажу… – Глаза ее заблестели. – Я как-то раз витрину открыла… да и поцеловала его! Так он три дня потом улыбался! Любит он женщин…
Она встала, оглянулась, потом положила руки под витрину. Что-то щелкнуло, и она приподняла крышку.
– Никто не знает, что я ее открываю. Вы подойдите… только не близко, он не любит, когда на него мужчины смотрят.
Жуткое грифельное лицо блестело, и зуб сверкал в усмешке. Да, да, клянусь: он улыбался!
– Чего я с ним не пережила! – вздохнула она. – Все у нас с ним было… Во вторник на реставрацию закрываемся. Исстрадалась я вся. Хоть бы вторник быстрее! А ему хоть бы хны: вишь, насмехается. Ну, ясное дело – Вождь!
– Что-то мы оригинальничаем, – сказал в темноте бас. – Любовь к математике… к астрономии… к Вождю… декаденты мы все!.. А покойник любил естественное, простое… Как сейчас помню: в туалете Дома литераторов, дыша винным перегаром, он читал мне стихи Исаковского: "Синенький скромный платочек…" А потом и говорит: "Если поймешь, что это гениально, – сразу перестанешь быть декадентом…" К простоте он нас звал. И я вас зову! И предлагаю самое простое – о любви к еде.
И голос начал рассказ.
О ЛЮБВИ К ЕДЕ
Был я завлитом в областном театре. Ну, что такое завлит в областном театре? Ах, когда-нибудь я напишу об этой несчастной поре своей жизни! Главреж – самодовольный болван. Как только услышит, что на Таганке или в «Современнике» ставят то, что никому нельзя, тотчас поезжай в Москву, доставай ему эту пьесу. И достанешь! Сколько унижений перетерпишь – но достанешь. А он прочтет и скажет: «Грандиозно!» И тут же ее в стол. А потом, на репетиции, расскажет труппе: дескать, сам автор прислал ему новую пьесу, но эта пьеса в общем дерьмо!
Короче, вы поняли наш репертуарчик: что сверху велят, то наш и ставил. Народ в городе в театр, конечно, не ходит, а нам и не надо: у нас все билеты проданы! Потому что мы договаривались с заводами да фабриками, и те обязывали членов профсоюза посещать наши спектакли, чтобы расти идейно. Ну, члены профсоюза билеты покупают, а в театр ни ногой. Мы и не в обиде: главное – план выполняем. А то, что людей у нас на сцене больше, чем в зале, так актеры наши привыкли, и уборщицы довольны: нет зрителей – грязи меньше!
В тот год нашему театру исполнилось пятьдесят лет. Ну, естественно, местные власти выхлопотали нам в Москве Почетную грамоту для театра и два звания – одно главрежу, другое – нашему герою-любовнику, он же парторг, он же старейший артист театра. Короче, все хорошо, все как у всех. И вот объявляют торжественный вечер по случаю юбилея. Взяли большой стол из спектакля «Заседание парткома», задник повесили из «Трактирщицы» – голубенький, с облачками, ну а мне, как всегда, велели писать речи. Одну для птичницы из подшефного совхоза – поздравлять наш театр, а другую для главрежа – отвечать на поздравления.
Ну, главрежу я речь мигом соорудил (переписал его же прошлогоднюю, когда мы поздравляли филармонию), а с птичницей повозился. Она букву "р" не выговаривала. Пришлось ей слова без "р" подбирать. Ну, например, «драмтеатр» нельзя, пишешь: «сцена» или «наш любимый коллектив». Пишу, потею, но зато, думаю, пожру.
Дело в том, что в жизни у меня только одна страсть. Я не курю, женским полом не интересуюсь, но люблю, люблю, ребята, хорошо пожрать! А у нас в городе, как вы догадываетесь, с этим делом куда как непросто. Хреново, откровенно скажу, с этим делом. А моя страсть, как и всякая другая, требует удовлетворения. Вот я и думаю: привезу в совхоз птичнице речугу и уж там-то пожру. Филейчики разные, потрошки уж мерещатся!
И вот приехал: птичница мою речь берет и руку жмет с благодарностью. И ни фига больше. Все: ступай домой. А я воспален: все-таки неудовлетворенная страсть!
Короче, возвращаюсь я злой в родные пенаты и тут узнаю, что наше торжественное собрание посетит областное начальство. Ну, естественно, по этому случаю готовится большой стол. Я сразу в мечтания: не упустить бы.
И только воображение разыгралось, как всегда – мордой об землю! Оказывается, за стол этот приглашен самый узкий круг: главреж, его жена, она же наша героиня, директор, его любовница – наш местком и герой – наш парторг. А остальные за столом – городские власти. Ну зачем им этот стол, ну что они понимают в еде? Еду любить надо.
Ну, да ладно! Не такие обиды в театре терпишь. Черт с вами, думаю, не пригласили, хоть погляжу на этот стол, наслажусь, так сказать, эстетически.
И примерно за три часа появляюсь за сценой. А здесь, за кулисами, уже водружен стол из спектакля «На дне». И вокруг этого стола хлопочут неизвестные молодые ребята с чемоданом. Открывают они чемодан и начинают вынимать оттуда еду в целлофановых пакетах. Только я навострился увидеть, что там, под целлофаном, как погнали меня ребята прочь со сцены. Сурово, можно сказать, погнали. Ну, я не в обиде, я что… Сел в зале.
В девятнадцать часов началось торжественное заседание. Вышел главреж, читает мою речь – бойко читает, хорошая получилась у меня в прошлом году речь, культурная. Похлопали ему, и сам из президиума похлопал.
Затем дошла очередь до моей птичницы. Тоже, видать, наловчилась, стерва, читать речи. Без запинки чешет: и про связь наших трудовых коллективов – театра и птицефермы – и про распрекрасное соревнование инкубатора и театра, обещает дать больше яиц и птицы и чтобы мы в ответ дали больше хороших спектаклей. И тут, в разгаре моей замечательной речи, начинает птичница куда-то… ехать.
За ней трогается и стол с президиумом.
В безумии птичница, продолжая речь и дико ворочая глазами, уезжает в кулисы. За ней в кулисах исчезает все торжественное заседание. А к нам, к зрителям, вместо того стола заседаний выезжает совсем новый, гигантский, стол, уставленный яствами. Зал замер, а стол с яствами остановился и стоит себе.
Никто в зале не знает, что делать. Может, аплодировать надо, а может, наоборот – молчать? Молчим на всякий случай. А стол все стоит, на нем выпивка, закуски, а вокруг – пустые стулья… Жуткое дело, мираж! Я близко сидел – и севрюгу вижу, и лососинку, и икру, даже цвет икры различил: красный и черный. Всем насладился!
А в зале по-прежнему тишина. Из-за занавеса птичница мой текст чешет – то ли со страху, то ли вконец обезумела.
А я в кресле удобно так устроился и любуюсь себе столом. Надо же увидеть такой натюрморт: икорка поблескивает, лососинка с балычком свет источают, бутылки водки с этикетками импортными – стройные, элегантные…
Потом выяснилось, что это один молодой человек пере-усердствовал: он кулисы обследовал и рукоятку увидел. Спросил: «Для чего?» Ему толком объяснили: это рукоятка поворотного круга. А он дотошный, решил проверить – и нажал!.. И пошел наш поворотный круг. Хотя другие товарищи говорили, что все было иначе: просто пьяный машинист сцены в люке своем заснул. А когда проснулся, увидел стол – и показалось ему, что он с ума сошел. Вот он рукоятку-то и врубил.
А мне все равно. Главное, я все это воочию увидел. И считаю это большим счастьем, как и всякую встречу с истинной любовью.
После рассказа «О любви к еде» объявили: «О любви жены к мужу». Кто-то попытался возразить, заявив, что эти два вида любви – одно и то же. Сей двусмысленный афоризм был отвергнут с негодованием… И все приготовились слушать рассказ о супружеских страстях.
– Итак, о любви жены к мужу… – начал волнующий мужской баритон.
О ЛЮБВИ ЖЕНЫ К МУЖУ
Однажды ночью, в конце пятидесятых, мы здорово выпили с другом. Естественно, надо было добавить, но рестораны в этот час уже закрыты. Куда ехать? Ясное дело, на вокзал к таксистам: у них всегда водка. И вот тогда-то мой друг сказал:
– На хрена нам на вокзал? Айда к Вальке! (Имена я, естественно, заменяю.)
Приехали в какой-то переулок, входим в какую-то квартиру. Вижу: идет типичная пирушка торговых работников. В центре – красивая дебелая бабища, справа от нее – аккордеонист, слева – юркая, худая, некрасивая, большеглазая. Но через пять минут я понял: некрасивая да большеглазая держит стол, она здесь главная.
Это и была Валька.
Ну, сначала поддали мы с другом, а потом я уже совсем осмотрелся, огляделся. Гляжу: на стенах развешана куча удивительнейших фотографий. На одной – сам Вождь и Учитель. Причем без кителя, в одной рубашке, с детьми в самой неофициальной обстановке. На другой – опять Вождь и Учитель! И тоже чуть ли не в пижаме! Нигде никогда я не видел таких его фотографий.
Под утро выметаемся мы с другом ситным на улицу, а Галька… пардон, Валька… в дверях машет и орет моему корешу:
– Вот этого всегда приводи!
То есть меня: значит, понравился я ей.
Идем в весеннем рассвете. Спрашиваю корешка:
– Кто такая будет эта Валька?
А он только смеется:
– Это и есть главная Васькина женщина.
Все мы тогда знали, кто такой Васька. Отец и Учитель у нас был один, и сын Васька у Отца и Учителя тоже был один.
Короче, узнаю я Валькин телефон у друга моего – и на следующий же день к Вальке снова. И опять – веселье, аккордеон. Ну-с, далее пропускаю…
Но одну историю, которую она мне тогда рассказала (правда или нет, уж не знаю – дело пьяное), короче, вот эту самую историю, как я слыхал, так и перескажу.
Значит, Вальке слово.
"Васька любил меня одну. Все эти его актерки, пловчихи, певицы – тьфу! (Она сказала другое слово.) И что б ни случилось, с кем бы он ни был – все равно ко мне возвращался. Стучит посереди ночи:
– Открой! Открой! Арестую! Открой! Убью! Открой, миленькая лапочка! Открой, сука!
И ведь открывала! Кто был – тех выгоняла, а ему открывала, черту рыжему.
И вот как-то, году в сорок пятом, как раз кончалась война, – стук в дверь. Открываю: стоит летчик знакомый – назовем его Иван Петров. Красавец, герой, полковник. Говорит:
– Велено доставить тебя в Германию к хозяину.
Я говорю:
– Когда собираться?
Он:
– Сейчас же.
И ведь вся заволновалась! Ах он, сволочь рыжая, а все ж таки муж. Потому что только его я мужем своим и считала. Но гляжу я на Петрова, а Петров – высокий, ладный, в орденах и все при нем. Я и говорю Петрову:
– Хрен с ним, пусть подождет рыжий, мы ведь с тобой, Петров, сколько не виделись?
– Да ведь нельзя: хозяин!
– Ничего, придумаешь что-нибудь.
И провели мы с Петровым вот такую ночь!
Утром собираюсь – и летим мы к рыжему. Подлетаем, кажется, к Кенигсбергу. И говорю я Петрову:
– Вань, тут Жорик Семенов служит…
– Точно так, эскадрилья теперь у него.
– Вань, – говорю я, – тыщу лет я не видела Жорика. Христом-Богом прошу, посади самолет!
– Да как же?..
– А ты придумай что-нибудь, а, Вань? Ведь Жорик – свой парень.
И Ванька тоже был свой парень. Связались мы по рации, сели у Жорика. Ну, провела я у Жорика вот такую ночь!
А на прощанье Жорик и спрашивает:
– Ты у своего часто бываешь?
– Ой, часто.
– Когда тебя твой назад отправляет, кто тебя сопровождает?
Я говорю:
– Звено.
– Ясно, – говорит Жорик. – Тогда я даю тебе два звена.
Поднялись мы в воздух – два звена самолетов меня сопровождают. Подлетаем к Ваське. Рыжий мой, пьяный мой, выскочил из землянки:
– Что такое? Два звена?!
Ну, был он, как всегда: пьяная рожа! И оттого затрясся от страха: вдруг отец пожаловал?
Весь личный состав был выстроен на летном поле, когда мы приземлились. Ну, я открываю дверь, смотрю: стоит моя сволочь! Пьяница моя, а все ж таки – муж! Хоть плохонький, да свой!
Выхожу я на трап, а там внизу уже команду кричат:
– Смирна-а-а! Направо – равняйсь!
Тут Васька видит меня да как заорет радостно:
– Отставить построение! Это ж моя б… приехала!"
– Хочу еще! Еще раз рассказать об этой самой естественной, самой гражданской и, можно сказать, самой христианской любви – жены к мужу… – начал приятнейший женский голос.
ВТОРАЯ ИСТОРИЯ О ЛЮБВИ ЖЕНЫ К МУЖУ
Итак, жил-был художник Н. Не просто художник, а назовем его: ведущий художник Н., даже не так: руководящий художник Н.
Прославился он еще в тридцатые годы портретами славных стахановцев, изображениями наших великих строек.
Называл он себя тогда певцом рабочего класса, потомственным пролетарием, хотя злые языки утверждали, что происходил он из древнего дворянского рода и т. д., и т. п. На ушко даже рассказывали, что в двадцатых годах была у него некая тетка, чуть ли не бывшая фрейлина двора. Каковая воспитывала, одевала и обувала будущего пролетария. И рассказы сей тетки были исполнены интереснейших подробностей об амурных похождениях. Причем все с великими князьями, никак не меньше. К старости тетка пристрастилась к горячительным напиткам – и вот тогда язык ее окончательно развязался, и яркие подробности интимного быта кровавой династии вставали перед слушателями.
А к тому времени племянник уже сделал первые успехи на поприще. Но утихомирить тетку не было никакой возможности. И чтобы дело не приняло серьезного оборота, будущему певцу ударных строек пришлось принять меры.
Однажды к теткиному дому подкатила санитарная машина. Пьяненькую старушку вывели под белы руки и повезли в тот единственный дом, где даже в те годы можно было беспрепятственно рассказывать о своих амурах хоть с Александром Македонским.
В машине тетка вопила, проклинала племянника, доказывала, что она не сумасшедшая, призывала в свидетели многочисленных великих князей и Григория Распутина. А наш герой сидел рядом с психиатром и только молча и печально качал головой. Кстати, эта привычка молча, значительно, с некой печальной грустью покачивать головой – осталась у него на всю жизнь. И в сложные годы, когда часто требовалось говорить «да» или «нет», – он только грустно и значительно покачивал головой.
Вверх он двигался довольно быстро. В тридцатые годы, когда многие знаменитые художники покинули, так сказать, поприще (а в просторечии – сели), кто-то должен был прийти им на смену. Пришел он.
Именно тогда он открыл «правило жизни».
Каждую неделю он выдумывал нечто общественно полезное, точнее – совершенно бесполезное, но прикрытое полезными фразами. С этим он и направлялся в инстанции. И инстанции не смели не принять его ввиду полезных фраз. И он поднимался на «уровни», вступал в великие кабинеты, общался с глазу на глаз, устанавливал контакты. На любом мероприятии, отражавшемся в печати, была его фамилия. Он был всюду.
Так сформировалась его главная заповедь: «Всегда мелькать».
Он был остроумен и на высоких приемах всегда брал на себя роль шута. В этой роли ему прощались даже соленые шутки. Так однажды, во время некоего просмотра заграничного фильма, когда в кадре были только ноги голой женщины, пляшущей на столе, он удачно выкрикнул:
– Рамку!
За что был награжден тихим смехом Главного зрителя.
Был у него и смертельный враг, художник П., который так же, как он, рисовал домны и стахановцев и тоже считал себя рабочим певцом. В шестидесятых годах уже старый П. женился на молодой девушке со смешной фамилией Копна. П. ненавидел нашего героя и однажды буквально в лицо назвал его гофманским котом, которого гладят при всех режимах. Наш же герой только усмехнулся и ответил, что фраза малограмотна, и коли Гофман, то при чем тут режимы и какие это режимы? В завершение он сказал так:
– Ты мужик, П. Простой и злой. С твоим характером долго не протянешь. И умрешь ты один, без друзей, без детей – где-нибудь на копне, как и положено мужику!
Самое жуткое, что так и случилось. Причем точь-в-точь случилось. Видимо, наш герой действительно был гофманский кот-провидец.
В годы, о которых пойдет рассказ, кот сильно постарел, ему было за шестьдесят. У него была старая жена-ровесница и сын. Впрочем, о сыне потом. Жена его, происходившая из знаменитой семьи (фамильные бриллианты и проч.), была когда-то красива, а теперь стала просто мудра. Мудрая старая женщина, которая умеет прощать. Короче, вдвоем они составляли прекрасную и столь редкую в Союзе богатую буржуазную пару.
Под старость он стал влюбчив, и она ему абсолютно не мешала. И все стройные (несколько худосочные) манекенщицы Дома моделей, все вульгарные эстрадные певички, маленькие актриски и прочие мовешки испытали бремя его страстей. Возлюбленным своим он, естественно, помогал: пробивал им квартиры, машины, хорошие зарплаты, удачную работу и т. д. Только денег никогда не давал. К старости, как все богатые люди, он стал болезненно жаден. И когда очередная девица хотела от него избавиться, она попросту просила у него денег взаймы. Так все шло – скучно и гладко – до шестидесяти пяти лет. Наш герой все поднимался вверх, всюду мелькал, всюду выступал, поучал, руководил, и так как он был циник и пройдоха, то руководил весело, как бы мимоходом. В общем, руководство его было другим не в тягость, а ему на пользу.
И вот в это-то время наш герой и влюбился.
Жена, как обычно, приготовилась ничего не замечать. Но вскоре ей доложили, что новая пассия толста и некрасива, но преступно молода. Это настораживало.
Затем пришло новое пугающее сообщение. Все прежние красавицы из кордебалета и Дома моделей получили отставку: встречался он теперь, как это ни странно, только с толстой уродиной.
Жена села в машину и поехала по адресу.
Она изменилась в лице, когда из дома вышла молоденькая, хохочущая толстушка, действительно некрасивая, но – как бы это сказать? – пикантная. Толстушка засеменила маленькими короткими ножками к подъехавшей машине – его машине.
И тут жена вспомнила, как в воскресенье на даче… Жара была нестерпимая, она была в купальном костюме и поливала цветы… когда наткнулась на его взгляд. Сколько же там было ужаса, отвращения!
И вот поступило новое, потрясающее сообщение: он купил ей дачу. Это было уже невозможно. Жена одела свое жилистое тело в строгий английский костюм, чуть накрасилась и вошла к нему в кабинет. Был разгар дня, и он, как всегда, сидел с телефонной трубкой в руках. Он уже давно не писал: это было не нужно. Все, что он нарисовал прежде, – тиражировалось, копировалось, печаталось в бесконечных календарях, показывалось по телевидению, выставлялось в витринах. Ему же надо было только звонить по телефону, чтобы вся эта отлаженная годами машина работала.
И вот он сидел в своем кабинете среди дымящихся телефонов, нажимая на невидимые рычаги. В этот день утром он выбил две персональные выставки, три сборника репродукций своих работ плюс две поездки: во Францию и в Коста-Рику. Хотя никуда уезжать из Москвы он не мог, ибо назревал пленум творческого союза. Но он не мог не схватить. И, устроив себе эти две поездки, он сразу начал думать, как он будет выкручиваться, отказываться от них. В перерывах между звонками он набрасывал тезисы выступлений на семидесятилетии со дня рождения ненавистного П. Выступать на юбилее уже покойного П. было особенно приятно. Он придумал начало: «Речь, как платье женщины: чем короче, тем интереснее… Так что я буду краток, товарищи…» Это игривое начало на юбилее мертвеца, умершего на теле молодой жены, было прекрасно цинично. «Ничего, сожрут, – думал он с усмешкой. – Все сожрут…»
И в этот миг вошла жена.
Жена постаралась быть снисходительной и даже обняла его, а он задрожал от отвращения.
– Ты купил ей дачу?
Он молчал.
– Это делает тебя совсем смешным.
Он молчал.
– Говорят, она до неприличия некрасива.
Он страдальчески поморщился, ибо жена мешала ему думать о ней. Он думал о ней, когда вспоминал донжуанскую смерть П. О ней, о ее толстых коленях… То, что с ним происходило, происходило впервые: потому что в первый раз любили его. Любили его старое тело, его лицо и, главное, не просили при этом денег. Даже не просили никуда никому звонить, что особенно его удивляло. Он постигал мудрость библейских стариков, клавших юную плоть в свои постели.
– Она спекулянтка! – вдруг закричала жена. – Ее мать торгует антиквариатом!
Он только засмеялся и вспомнил ее жадный яблочный рот.
Он уже серьезно обдумывал заявление в инстанции о разводе и даже знал первую фразу: «Меня посетила любовь…»
Через час он приехал на дачу. Толстуха смотрела передачу из Сопота. Телевизор разрывался – она обожала оглушительный звук (видимо, это был дух нового поколения). Она смотрела телевизор, ела клубнику, кормила с ложечки его и рыдала навзрыд, когда пели песню об убитом лебеде.
– «Ты прости меня, любимая, за людское зло», – подпевала она сквозь слезы, покачивая в такт своей детской толстой ножкой.
Потом они лежали в постели, и она все напевала мелодию песни.
Теперь он жил на ее даче по нескольку дней. И жена поняла: время действовать.
Она отправилась к ее матери.
Она начала сразу и жестко:
– Сколько, по-вашему, это будет продолжаться? Уверяю вас, недолго!
Мать молчала, но в ее глазах был опыт: если бы недолго, ты ко мне не приехала бы.
Жена вынула фотографии очень раздетых манекенщиц и не очень одетых балерин:
– Все эти пять красоток были до нее. И всех он бросил.
«Тогда что же вы волнуетесь?» – спросили старые еврей-ские глаза.
– Я волнуюсь, потому что это ему вредит; об этом уже говорят, над ним смеются! – Потом добавила совсем миролюбиво: – У вас красивая молодая дочь. Я обещаю найти ей мужа – нечего ей спать со стариком! У вас будут внуки. (Глаза матери вспыхнули – она хотела внуков, и жена отметила удачное попадание.) Дача остается, естественно, за вами, и еще я построю вашей дочери новую квартиру.
Мать провожала ее, как лучшая подруга:
– Жаль, что вы узнали меня только сейчас. Знаете, какая я была красивая раньше? Был такой фотограф – он даже Сталина снимал… Так вот, он мне сказал: «Ципора…»
Мать была такая же дура, как дочь.
Когда она ушла, мать позвала «толстую корову».
И сразу завопила:
– Я тебя задушу! Как я сейчас тебя задушу! Мамочка! (Так она звала мужа.) Держи мои руки!
Дочь слушала равнодушно. Мать так всегда кричала, с того самого раза, когда застукала ее с эстрадником из ЦПКиО. Тогда она завопила в первый раз, и дочь чуть не умерла от страха. Но с тех пор матери приходилось часто вопить – и дочь не обращала на это внимания.
Она просто вышла из комнаты.
Она спустилась во двор. Он ждал ее, как всегда, в машине. Он приехал с какого-то торжественного заседания, весь в орденах. Она прижалась к его орденам, они царапали ей щеку, и она умирала от желания: она обожала славу.
А мать с гордостью смотрела на нее в окно и вздыхала:
– Она красавица, мамочка! Что делать, наша дочь настоящая красавица. И так похожа на меня в молодости.
После неудачи с матерью жена включила связи. Информацию добывали все его бывшие любовницы – они были "из этого мира". Через неделю она знала всю подноготную толстой дуры.
Оказалось, не так давно она мечтала стать певицей, поэтому толкалась во всех полупрофессиональных группах. Что там с ней происходило, представить было нетрудно. В это время она и переспала с каким-то джазистом из ЦПКиО. Джазист ее, естественно, бросил, а она долго караулила его у входа в парк.
О. – так звали джазиста – был сорокалетний мужик, "типичная проститутка", как кратко охарактеризовали его по телефону.
Вечером жена подъехала к ЦПКиО, где ее ждал О. Он был в узком джинсовом костюме, обтягивающем его круглое, сытое тело.
Сначала О. понял ее неправильно: он тут же прижал ее в машине. Но жена так посмотрела на него, что О. мгновенно отпрянул. Жена напомнила ему историю с толстухой, и О. с трудом вспомнил среди бесчисленного хоровода голых тел грушевидное полное тело.
– Короче, – сказала жена, – я хочу, чтобы она полюбила вас снова и чтобы вы полюбили ее. Более того, вам придется на ней жениться. Два года вы не будете отходить от нее, и она должна любить вас, как кошка.
– Сколько на это ассигнуете? – спросил О. – Речь, конечно, идет не о деньгах. Не в деньгах, как говорится, счастье. Мне нужна машина-иномарка и квартира.
– Я так и думала. К концу недели у вас будет "форд". Начинайте.
– Вот тогда и начнем.
К вечеру она была в кабинете у нашего героя.
– Нужен «форд».
– Кому нужен?
– Любовнику.
– Чьему? – засмеялся он.
– Твоей любовницы, – засмеялась она.
Он оценил эту шутку и понял всю бестактность своего во-проса. Он обрадовался возможности хоть как-то загладить свое нынешнее счастье и будущее письмецо о разводе и инстанциях.
И он тотчас включился в телефонное безумие и к вечеру выбил «форд».
О. на «форде» подъехал к ее дому. Когда толстуха вышла из парадного и увидела О., коленки у нее задрожали. Она вспомнила, как часами ждала его у парка и рядом с ней его ждали какие-то офигенные девицы.
О. сидел, великолепный, в роскошной машине. Он вели-чественно поманил ее, и она со всех ног бросилась к нему. Молча и мужественно – рывком – О. втянул ее в автомобиль. И умчался.
В тот вечер наш герой тщетно дежурил у ее дома. На следующий день тоже. Теперь она от него убегала.
Наконец состоялось объяснение.
– Ты дед, – сказала она, с отвращением глядя ему в глаза. – Тебе сто лет в обед, у тебя вон изо рта пахнет…