355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдвард Радзинский » Наш Декамерон » Текст книги (страница 5)
Наш Декамерон
  • Текст добавлен: 22 сентября 2016, 02:58

Текст книги "Наш Декамерон"


Автор книги: Эдвард Радзинский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)

– Она придет.

– А ты заметил? Усадьбу не тронули.

– Потому что помещик был хороший, – говорит он усмехаясь. – Это у Герцена: Пугачев захватил какую-то усадьбу. И приводят под его светлы очи старушку помещицу. Та ни жива ни мертва. "Что скажете про барыню, мужики?" – обращается Пугачев к крестьянам. "Хорошая у нас барыня, грех что другое сказать". – "Ну, вот и хорошо, царь тебя милует", – говорит Пугачев барыне. Старушка даже заплакала и на радостях бегом в дом, стол накрывать Пугачеву. Но видит Емельян, мужички-то насупились. "Что такое, мужики?" – "У всех людей бар вешают. А чем мы хуже?" – "Так ведь она у вас хорошая, сами говорили". – "Хорошая, а кто говорит, что нехорошая? Зачем неправду говорить? Но у других бар вешают, мы-то чем хуже?" И ведь повесили старушенцию…

Он был в исступлении. Безумный! И я поняла наконец, на кого он похож. Боже мой! Ставрогин из "Бесов"! И в этот миг я услышала женский вопль, давящийся вопль – когда рот ладонью… И хохот и возню за стеной. Я бросилась к двери, но Женя схватил меня. Так в первый раз я оказалась в его объятиях…

Сколько лет прошло. Муся мертва. Она иногда приходит ко мне по ночам перед моими несчастьями. Вдруг я просыпаюсь посреди ночи и вижу: Муся сидит на моей кровати. И смотрит в стену. Никогда на меня не смотрит. Посидит, посидит и уйдет…

Потом… Потом я живу в семье художника в Новгородской губернии. В одну из ночей появился Женя. Он знал художника по Петрограду. Художник спрятал Женю в погребе. Самое ужасное, я ничего им не рассказала – ни про Мусю, ни про отряд. Женя – обросший, оборванный, в глазах страх. И я не сказала.

В одну из ночей Женя пришел ко мне. Он не любил меня. Просто из страха, чтобы я молчала. Но я любила его. Через два дня Женя ушел.

Потом я нашла наконец своего отца. Мы соединились… Сибирь, армия Колчака. Потом отступление вместе с чехами. А дальше мы все время бежим, куда-то бежим. По Сибири к Владивостоку с чехами. Через Владивосток на каком-то суденышке уже с русскими, бежим почему-то через Цейлон. Страшная жара на пароходе. Мы все время едим бананы, это единственное, на что у отца хватает денег. В Коломбо я увидела негра-еврея. Помню, я так удивилась. В Адене мы сошли. И добирались оттуда до Праги, где у нас были родственники.

В Праге отец, как положено русскому человеку, тут же начал идейно воевать. Он был кадетом, поэтому поссорился с монархистами. Отца отовсюду выгнали. Он не знал ни слова по-чешски.

В Праге мы познакомились с казачьим есаулом Никишкой. Никишка держал русский театр. Хитрый казак сообразил, что разбитые чешские легионеры – их было много тогда в Чехии – полны ностальгии по России. Что делать, Россия – это навсегда. У всех! И Никишка собрал труппу из несчастных русских интеллигентов, ни слова не понимавших по-чешски. Здесь были профессора, приват-доценты, адвокаты, их жены, их дочери, их сыновья. Он ездил с нами по стране. Мы играли по-русски Чехова – "Вишневый сад" и "Три сестры". Как мы рыдали, играя эти пьесы-воспоминания! Ведь все это было! Недавно было. И сразу, вмиг – нет!

Никишка не хотел платить даже за наш постой. По окончании спектакля он выходил на сцену и объявлял: "Дорогие люди! Приютите у себя на ночь несчастных бездомных. Мы все когда-то были очень богаты и жили в таких усадьбах, про которые мы вам сейчас представили". И нас разбирали по домам. Семейных брали неохотно, старались заполучить одиноких молодых актрис. Что я там пережила!

И опять мы куда-то едем. София. Отец там нашел каких-то родственников. Здесь он умер, а я познакомилась со своим будущим мужем. От него я узнала о Жене. Он сказал, что Женя в Болгарии. Я не удивилась, я знала, что обязательно увижу Женю. Муж выступал в кабаре и пел песни "под Вертинского". Потом он бросил работу и стал могильщиком. Мы жили в доме у кладбища, и я очень боялась. По ночам к нам заходили какие-то люди. Оказалось, муж участвует в движении "За возвращение на Родину". Естественно, это движение тут же начало бороться с другими движениями. Другое движение хотело военного похода в Россию. Мало им было! Потом они начали нападать друг на друга. Однажды муж и его люди напали на монастырь в Велико Тырново, где жила верхушка врангелевцев. Они подожгли монастырь. И стреляли в офицеров, выбегавших в нижнем белье. Я помню, муж вернулся и сказал: "Женя убит в монастыре". Я не поверила.

Через неделю в Софии во время совещания в кафе был убит мой муж и все руководители движения "За возвращение". Они были застрелены – зверски застрелены. В них продолжали стрелять, уже в мертвых, а потом изрубили шашками.

Я вышла замуж второй раз – за русского врача. И опять мы куда-то ехали, разжигали где-то эмигрантский примус. И чего-то все ждали. Наши вещи все время стояли нераспакованными.

Почему-то мы очутились в Копенгагене. Здесь была маленькая русская колония. И здесь я встретила петербургского знакомого, который рассказал, что Женя жив: он живет отшельником в Бачковском монастыре в Болгарии. Потом мы опять куда-то бежали, потом опять оказались в Праге. С нами была нянька мужа, рязанская старуха, вывезенная из России. Все предки старухи служили предкам мужа. В это время Прагу заняли немцы, началась война с Россией. Муж стал пожарником, чтобы не служить немцам. Рязанская старуха никак не могла понять, где она живет и что происходит. И когда немецких офицеров обслуживали в лавках без очереди, старуха смертно ругала их по-русски самыми страшными словами. Однажды она не вернулась. После этого муж переправил меня в Швецию. Потом немцы стали уходить из Праги. С ними почему-то ушел муж, который никогда им не служил. Он дошел до границы и повесился в гостинице. Мне сказали тогда, что в этой гостинице повесилось много русских офицеров. И опять я услышала имя Жени.

Представляете, что же я испытала, когда мне дали в Ленин-граде Женин адрес. И я увидела его целого-невредимого. По-моему, он совсем не изменился. Только стал старый, у него очень старые руки – и они дрожат. Мы сидели и вспоминали наших знакомых и ту снежную петербургскую ночь. Я очень хотела ему сказать: "Ах, я вас ждала целых полвека. Другая на моем месте давно бы померла".

Оказалось, Женя никуда не уезжал из России. Великолепный Женя – Чаадаев, анархист Ставрогин – всю жизнь проработал скромным бухгалтером в учреждении. Он любит животных и ходит на футбол. И пишет никому не нужную историю нашего рода, историю класса, который когда-то так ненавидел. Я подарила ему все мое богатство: вещи, принадлежавшие его прапрапрадеду графу Евгению Ч., в честь которого и назван Женя. Они хранились в нашей семье, и я пронесла их через все пожары, смерти, квартиры, страны. Потому что любила Женю. А это всегда была как бы память о нем".

Эти вещи сейчас в моей комнате. На стене напротив стола – портрет графа Евгения Ч., писанный в Венеции в 1779 году.

Кстати, я был в Венеции. Еще до того, как увидел портрет графа. Это была туристская поездка по Италии, которая произвела на меня самое грустное впечатление. Все время нас водили толпой осматривать знакомые картины, которые были ужасно похожи на репродукции. И не давали, черти, смотреть: все время маячила перед тобой чья-то потная спина и вопили экскурсоводы на непонятных языках.

Для меня Венеция началась с какой-то мрачной лавки, где я купил вечный венецианский сувенир – стеклянную гондолу с уродливым гондольером, который замахивался веслом, будто мечом. На площади Святого Марка было очередное наводнение, и туристы, задрав штаны, босиком плелись осматривать собор. На башне Ратуши два железных безумца лупили по какому-то тазу, отсчитывая вечные часы вечного города. Куда бы я ни поворачивался, всюду торчал лев с задранным хвостом, который почему-то символизировал кроткого евангелиста Марка. Жирные голуби, похожие на ворон, хищно сидели посреди вод на пустых столиках уличного кафе. Ждали, когда смогут взлететь с безумным плеском крыльев и всласть обделать сверху жаждущих фотографироваться туристов.

Через год, когда я впервые увидел портрет моего прапра, случилось странное – Венеция вернулась. По ночам мне стал сниться Большой канал и некое палаццо на канале. Я ступал на его мокрые ступени, вода входила во дворик, плескалась у стен, увитых диким виноградом. Полный странного очарования дворец выплывал из прошлого. Этакий благородный остов, хранящий никому уже не нужные тайны. И я вспомнил, как дрогнуло сердце. И как странно я почувствовал, что имею, имею к этому дворцу какое-то отношение!


 
Смотрю на автопортрет моего прапра на стене.
До скорого свидания, дорогой родственничек!
Однако я молодец! Так увлекся, что абсолютно забыл о… Ха-ха! Клянусь! Совершенно сумел забыть!
Как медленно течет время. Чем заняться? Надо с кем-нибудь попрощаться… Ан нет! Нет на земле ни единой женщины, ни единого мужчины, с которыми мне хочется сейчас проститься… Вообще ненавижу мужчин. С мужчинами мне скучно. (Вот уж не могу понять женщин: как они могут путаться с такими ублюдками?) Но и с женщинами мне невесело: когда она в моих объятиях (нужно написать «изнемогает», а не могу, смешно, напишу лучше «корчится»), я уже заранее презираю ее за то, что она с такой мразью, как я…
На многолюдных научных конференциях я тоже всегда один. И чтобы не подумали, что я один оттого, что всем неинтересен, – окружаю себя стеной этакого высокомерия: дескать, страшусь, что опять навяжетесь, дружбу вашу скучную предложите, в разговоры кретинские пуститесь! Но никто не навязывается и в разговоры не лезет. Так и хожу один с высокомерными своими мордасами. Ну а если кто случайно все-таки ко мне обратится, – меня уж не оторвать. Речи так и текут из меня, хотя потом бывает ужасно стыдно.
Помню последнюю конференцию по драматургии Чехова. Дело было почему-то в Таллине, хотя Чехов там вроде никогда не живал. И вообще дался им этот Чехов: уверен, они ни одной пьесы его не прочли, в театре все посмотрели. Я во всяком случае. А я не хуже других. Не хуже. И тоже интеллектуал. Все мои статьи переполнены цитатами из Чехова, Достоевского, Рабле, Свифта, Эразма Роттердамского. Никогда их не читал. Даже Достоевского. Так, пробежал все эти скучные его завывания. Только Легенду о Великом Инквизиторе прочел… Здорово! Но ведь все это давно было где-то сказано, тысячу раз написано, общеизвестно!
Но откуда тогда цитаты из всех этих писателей в моих статьях? Из чьих-то других статей. Авторы которых, уверен, в свою очередь, тоже взяли эти цитаты из… «Ах, Рабле! Он же гений!» – «Ах, почему Достоевскому памятники не ставят?» Ну, давайте ему памятники ставить! Ну, давайте! Ставьте! Только на цоколе написать не забудьте: «Феде Достоевскому от благодарных бесов!» Кстати, я один из первых начал кричать о Достоевском. И тогда вот этот анекдотец про надпись на цоколе то ли сочинил, то ли присвоил – уж не помню.
Столько я насочинял и присвоил! Помню, написал от души статейку о Достоевском. Смелую по тем временам, «впереди прогресса» написал. И потом сам испугался. Как всегда! Так что пришлось забавным путем пойти – донос на свою статью самому же сочинить. Успели вынуть статейку из журнала!..
Последнее время полюбил одиночество. Даже на спектакли перестал ходить. Поговорю по телефону с завлитом – и готова рецензия. Это очень украсило мою жизнь. Потому что я (уверен, как и большинство театральных критиков) больше всего на свете не люблю, презираю, ненавижу это пошлое, ненатуральное, старомодное искусство – театр! Когда я вижу, как они придуряются на сцене другими людьми, мне хочется хохотать во все горло… Ну, да ладно. Пора уходить из дому… Ах, да – о чеховской конференции.
Так вот, ходил я там один с гордо закинутой головой, но никто не замечал моей гордости. Потому зашел я в бар, где сидела теплая компания наших дерьмовых Сенек. И переливали свои глупости из пустого в порожнее. Один меня особенно разозлил наглой громкой речью и вертлявым женским задом. Но еще больше тем, что полуобнимал некую юную чеховедку, которая мне тогда очень нравилась. Итак, я вошел в бар и посмотрел на них с открытым презрением (втайне надеясь, что они заговорят со мной). Но они были увлечены своими разговорами. Усмехаясь и показывая, как я их всех презираю, я отошел со своим кофеем и занял столик рядом. Я вынужден был пить отвратительный кофе и вдобавок слушать этих кретинов. Рассказывали «интересные истории».
Вот одна из них…
 

– Я был тогда женат, – рассказывал наглый голос, – на знаменитой певице (общий хохот почему-то). Она была, как вы знаете, безумно популярна в те годы – и в нее влюбился зек, уголовник. Он все время присылал любовные письма из лагеря (опять все хохочут, а визгливый голос продолжает). И вот однажды звонок. Открываем. В квартиру входит молодой красавец с очаровательной юной женщиной. Как вы уже догадались, к нам пожаловал зек, автор писем. Он получил свободу, женился и примчался со своей молодой женой навестить нас (взрывы идиотского смеха). Что делать? Моя певица в бешенстве, а мне интересно. И я приглашаю всех в ресторан. В ресторане зек отводит меня в сторону и объясняет: дескать, он все еще безумно влюблен в мою жену и просит только одного: возможности ей это высказать. И пусть-де она сама «выбирает между нами» (тут рассказчик хохочет первым, следом визгливый хохот остальных; а я представляю, как он тогда перепугался!). Мямлю что-то в ответ насчет его собственной молодой и прекрасной жены. «Да какая она мне жена? – вдруг говорит зек. – Я по-знакомился с ней сегодня ночью в зале ожидания специально, чтобы взять ее к вам. Ну, чтобы ты меня не боялся (он уже со мной на „ты“). Но если она тебе нравится – пожалуйста… Только устрой мне встречу с твоей женой, корешок!»

Сюжет заканчивался моралите: влюбленного зека вместе с попутчицей с позором изгоняли из ресторана. А я представил, как вспоминала ночью всю ситуацию певица. И, глядя на своего жалкого Сенеку рядом на ложе, как ненавидела его!.. И как елозил на ложе сам Сенека, не в силах забыть заманчивое предложение.


 
Тут послышался новый голос.
 

– У меня есть знакомый художник, – добро рассказывал новый Сенека. – Ну, совершенный псих, у него подруга тоже безумная. Так вот: они потрясающе ходят вдвоем по улицам. Все время теряют друг друга и опять находят. И так по сто раз за прогулку! (Вежливый смех: не поняли.)

А я вдруг увидел этого художника: в вечной солдатской шинели, с "Дымком" во рту, с синяком под глазом. Огромный, тяжелый, и рядом с ним нечто маленькое, щенячье, худенькое. Они идут по улице. Их разделяет толпа, и безумный художник остается один. Один! Один!.. Вы, ржущие сукины дети, разве вы знаете, что такое один? В ужасе он бросается в чужую толпу – искать подругу! И находит ее в водовороте улицы: она стоит, испуганно прижавшись спиной к стене, как брошенная собачонка. И вот их встреча, обретение! И вновь разлучает их толпа… И опять страдание, одиночество!.. И опять радость! Радость соединения! Они не одни! О Боже, только за эту прогулку они испытывают больше счастья и боли, чем вы за всю вашу никчемную жизнь! И я решаюсь им это сказать, объяснить. Я поднимаю голову, но, к счастью, сталкиваюсь с подозрительным взглядом хорошенькой чеховедки.

– Тише, – говорит она, и все за столом сразу умолкают. И опять раздается ее шепот: – Подождите! Он сейчас уйдет…

Как я бежал оттуда! Так вот, смазливая тварь: ждать долго не придется. Он очень скоро уйдет.


 
В последний раз вынимаю листки из пивных коробок.
До свидания, Д.
До встречи… уже завтра – там за рекой, в тени деревьев.
Ну вот и последний листочек – «Поминки Д.».
"197… года, февраль.
Поздним вечером, похоронив Д., то есть опустив его тело в заколоченном ящике в мерзлую землю и скорбно потоптавшись в снегу среди могил, мы, друзья его, поехали на поминки.
Поминки происходили в Серебряном Бору на даче у Лысого и Отвратительного. Дачу эту Лысому и Отвратительному сдавали на зиму родственники некоего знаменитого генерала.
Посередине огромного стола возвышалась конная статуя самого генерала. Бронзовый конь скакал среди фужеров и бутылок, и генерал грозно замахивался на нас саблей наголо. С комода глядело уже аллегорическое изображение полководца, созданное, видать, за рубежом. Бронзовый юноша, мерцая обнаженными ягодицами, давил одной рукой зловещую гидру, а другой опять же замахивался саблей наголо. И с консоли на нас мрачно смотрела гигантская голова полководца, мучительно напоминая голову Черномора из оперы «Руслан и Людмила».
Итак, мы все уселись среди бронзовых генералов: Д. любил причудливое, он остался бы доволен обстановкой своих поминок. И вообще, в присутствии за столом бронзового военного героя было нечто фрейдистское и, я бы сказал, справедливое. О, наше военное младенчество: мать тащит меня в бомбоубежище, я схватился за ее руку, другой она прижимает к груди младенца брата. Но вот что-то случилось, грохот, все рушится, я задыхаюсь в пыли, вопли людей, и мать вдруг бросает мою руку, и я вижу ее ноги в тапочках, она кричит мне: «Беги, беги за мной!» И я, давясь воплем, бегу с протянутой рукой за ее юбкой, впервые брошенный в этом мире.
…Мы сидим кружком, военные дети, усталые, седые, старые дети. Какие стали у нас лица, будто сквозь аквариум рыбы на дне. Мы спим наяву и ждем «ничего». Ах, заграничные господа, ждущие своего Годо! Ждать Годо – это полбеды. А вот вы попробуйте ждать «ничего».
 

– Я назвал бы всех нас – «задвинутое поколение». Ящики внутри комода, – шепчет мне в ухо Лысый и Отвратительный.

А они все приходили, друзья Д.: поэты и прозаики, режиссеры и художники. Их не печатают, им не дают снимать и выставляться; а может, проще: они уже давно ничего не пишут, не снимают и не выставляют. А может, совсем просто: они все пишут, все снимают и все выставляют, только этого уже никто не замечает. Все это – внутри комода. Вот сидит тот самый знаменитый Х., поэт Х. Он теперь всем известен, только я его не читаю. Не так давно он пожаловался редактору молодежной газеты, дескать, мало его печатают.

– А зачем тебе много печататься? – спросил друг редактор.

– Милый мой, когда поэта не печатают, они его забывают (они, то бишь читатели, "народ").

– Пойми, – улыбнулся редактор. – Чем больше мы тебя печатаем, тем больше они тебя забывают.

А люди все приходили. Какие-то уже совсем никому не из-вестные (один даже у всех спрашивал: "А чего это вы тут собрались?").

Кто-то привел японскую скрипачку. Она училась в консерватории и жаждала неофициального общения. По-моему, она думала, что у нас здесь будет концерт, и пришла со скрипкой. Но мест за столом не было, и ее определили на шкаф. На огромный шкаф карельской березы.


 
Выпили. Еще выпили. И тогда меня осенило! Я встал и начал речь:
 

– Мы все должны вспомнить последнюю встречу с ним. Это необходимо, чтобы понять, зачем он нас сюда собрал. Ибо нас всех сюда собрал он. И раньше, чем мы поймем зачем, мы просто не сможем выйти отсюда. Он нас не выпустит, поверьте.


 
Наступила тишина. Кто-то пьяный вскочил и рванулся к двери.
 

– Не надо! – воскликнула Прекрасная Муза. – Если дверь откроется – я повешусь. Мне будет сниться по ночам эта страшная запертая дверь, за которой стоит он. – И она поднялась и сказала: – Я расскажу свою последнюю встречу с ним.

Ей было за сорок, нашей состарившейся Музе, но в свете свечей это было незаметно. И опять она была раскрасавица – девочка времен славы Д.

– Первый раз я увидела Д. совсем юной. Боже, как я была тогда добродушна и толста. И как он был зловеще худ. Я не смела стоять с ним рядом, у меня было чувство стыда, будто я захватила его здоровье. Я носила тогда в себе обжигающую любовь ко всем, любовь-жажду! И все вы, окружающие, – она прелестно опустила глаза долу, – пытались пользоваться этой жаждой, все, кроме него! В последний раз я увидела его два года назад. Я вернулась из Франции, шел снег. Он подошел ко мне в Доме литераторов и начал рассказывать повесть про какого-то летчика, который куда-то летел. Рассказ страдал кон-кретностью и оттого был мучителен для меня. Я смотрела на него, пытаясь отыскать в этом полысевшем, несчастном, задыхающемся того прелестного, худенького Керубино. А "он – не он" вдруг оборвал рассказ и сказал мне: "С вас причитается". Он был пьян, и, естественно, я решила, что он просит денег. Я покраснела и дала ему, кажется, десятку. Он взял десять рублей и пошел прочь, оставив меня с моим стыдом – стыдом "имеющей деньги". А я пошла в другую сторону. И вдруг меня настигло в спину как возмездие: "Что вы наделали!" Он глядел на меня: "Я думал, уж вы-то меня поймете. Я не денег просил. Я ответного рассказа просил. Мне нужен рассказ о Любви. Уж вы-то, я думал, поймете".

– У цели! – заорал я. – Кто из нас расскажет о такой же последней встрече? Точнее, кто из нас не расскажет вот о такой же последней встрече? Обратите внимание: пьяный, в распаде, стучась в "ничто", в свете лампионов творческих ресторанов, он просил у нас как подаяния – чего? Рассказа о любви! Что бы ни случилось – у забора, под забором, штаны потеряв, себя потеряв, идеи Любви мы не теряем. Ах, как это по-нашему! Любовь – вот наш вывод из любой посылки. Человек произошел от обезьяны – это значит что? Давайте любить друг друга! Убивают нас, экспроприируют – и что? Полюбим друг друга! По колено в крови, родителей прирезал, брата расстрелял, а все равно вопим: "Давайте любить друг друга!" Русской идеи просил у нас покойный.

И тогда заговорил Лысый и Отвратительный. Он был в исступлении. Я уже не узнавал его лица. Безглазое лицо в свечах.

– Вижу! Огонь великой энергии! – вопил он. – И его рука – торчит из вечности и требует подаяния. Заплатим по счету, согреем ему душу посмертно. Лепестками историй о любви укроем его сердце. От каждого по истории. С миру по нитке, по-русски – грех замолим…

– Боже, он черт! – восторженно шептала Муза. – И какая прекрасная, голая, сладострастная голова: мощное яйцо. Я ощущаю его силу! Он черт!

– Да, он черт, – засмеялся я. – Только он – наш черт. Каждому времени – свой черт! Все времена достойны своего черта. Черта и Моцарта. – И, закольцовывая сюжет, я предложил: – Итак, вспомним, как в дни чумы были созваны… кстати, тоже чертом… несколько кавалеров и дам. И он попросил каждого так же отличиться в рассказах о любовных исто-риях.

– А корабль приближается, – вопил Отвратительный. – Вижу: корабль из пламени! Слепит пламя, и протянута рука его из огня!

Вопли, бессвязные слова срывались с губ. Отвратительный задул свечи… Шкаф странно выступал из темноты и светился. И на шкафу над маленькой японкой уже мерцала лысина Отвратительного… Как завороженные, все следили за ними. Скрипка возникла в руках японки, и раздался звук-стон.

– Это был эпиграф: любовь торжествует всюду, – засмеялся я. – Итак, дамы и кавалеры немедля предлагают свои повествования о любви. Все отдадим в жаждущие руки покойника. Торопитесь, он жаждет. Но сначала надо условиться о терминологии. Я думаю, мы остановимся на лексике древнего "Декамерона". То, что сгодилось в Европе в шестнадцатом веке, сойдет и для нашей целомудренной литературы. Посему прошу придерживаться в ваших повествованиях о любви сей старинной лексики. К примеру, вместо слова "трахнул" будем употреблять средневековое декамеронистое: "Он полеживал с нею", или: "Взял ее в оборот". Итак, покойник жаждет начала. И да здравствует "Декамерон" в честь Д." – "Де-Декамерон"!


 
ДЕ-ДЕКАМЕРОН
Посыпались предложения. Кто-то хотел рассказать, как школьником он любил за бархатной портьерой в кабинете директора. Кто-то предложил вообще нецензурное. Все это с негодованием было отвергнуто. И тогда из темноты кто-то заявил:
 

– О любви в сапоге…

– Заметано! – заорал Отвратительный. – "Любовь торжествует всюду, даже в сапоге!" Покойнику бы это понравилось!


 
А во тьме в это время колокольным звоном звенели, звенели стаканы!
ЛЮБОВЬ ТОРЖЕСТВУЕТ ВСЮДУ, ДАЖЕ В САПОГЕ
Дело было на большой реке, на Великой реке. Над рекой, высоко на горе, стояла Статуя и смотрела в речные дали. Происходило это в начале пятидесятых, так что мне не нужно объяснять, чья это была Статуя. Статуя стояла при усах, в фуражке, в шинели генералиссимуса. Плечи ее были выше облаков. И безгрешные птицы, которые летали несметными стаями из низовья, отдыхали во время трудных своих перелетов на этой Великой Статуе. Не смею описывать вольностей, которые позволяли при сем пернатые, но думаю, вы легко вообразите, во что превратились со временем фуражка и лицо Статуи.
И людям пришлось задуматься. Потому что птичек, как известно, наказать нельзя, а человека – можно. И очень строго. Так что люди подумали и пропустили через Статую ток высокого напряжения. Теперь Статуя могла легко себя защитить – и вскоре все пространство вокруг нее было усеяно птичьими трупиками. А Статуя величаво стояла, вперив глаза в необо-зримые дали, посреди ковра из мертвых птиц.
Но наступила великая смена исторических эпох, и как-то ночью зажгли прожектор, подъехал танк, Статую обвязали тросом и стянули танком с пьедестала.
Теперь Статуя лежала на земле, распавшись на много частей… Когда я приехал, ее история уже была преданием. Земля, унавоженная птичьими телами, цвела. И на откосе среди моря цветов возлежали только гигантские сапоги – все, что осталось от Статуи.
В то лето мы приехали на этюды – рисовать передовиков сельского хозяйства. Мне достался портрет знатной птичницы – Клавы С.
Ах, как хороша была Клава С.! Только дорожа временем покойного, воздержусь от описания. Короче, влюбился я в знатную птичницу. Как вы уже догадались, я не робок. Поэтому во время сеанса (естественно, натура позировала отнюдь не обнаженной, а в новом джерсовом костюме с медалью) я не столько думал о живописи, сколько о том, чтобы, как это говорится в Декамероне, «удовлетворить вспыхнувшее чувство». Но как только я намеревался открыть рот, чтобы поведать о своей страсти, – прекрасная птичница разражалась бесконечными монологами, осуждающими городскую распущенность. Эти монологи она говорила безостановочно, но чувство… чувство мое не гасло. Напротив, я пылал в то время, как она громила несчастных горожан.
 

– Да, насмотрелась я… была я как-то в городе на танцах… Как же… Пришли в ДК. Подходит – пожилой такой, лет двадцать шесть, не меньше: «Разрешите пригласить?» «Приглашай», – думаю. Танцуем. Потом говорит: «Можно вас проводить? Только учтите – обратно я возвращаться непривычный». Ну, турок! Турок!

Здесь она останавливается. Я, возбужденный ее красотою, опять готовлюсь в изысканных выражениях поведать ей про свою страсть, но птичница продолжает:

– Я вам так скажу! У нас даже бык корову три дня охаживает, прежде чем… А тут… нет, одно слово – турок! Поехала я как-то на учебу секретарей. В первый день все вместе, естественно, отмечаем. А ночью с трудом ушла целая от ваших городских секретарей. Еще обозвали. Говорят: "Ты для чего сюда ехала?"

Совершенно истомленный этими возбуждающими рассказами, я не спал по ночам. А утром муки возобновлялись. И однажды, когда моя рука, поправляя ее прическу, невзначай скользнула по ее щеке, а мои губы уже готовились раскрыться для слов любви – она, как всегда, начала:

– А еще я так вам скажу про ваши порядки городские…

И вот тут я не выдержал. С воплем я ринулся на нее: мои губы схватили ее губы, и все мое тело напряглось, ожидая удара (она должна была быть сильной, очень сильной). И вдруг – восторг! Чудо! Я почувствовал на губах… поцелуй! Настоящий! Я бы даже сказал – исступленный! Самый что ни на есть без-умный поцелуй!


 
Она цвела мощным розовым румянцем.
 

– Теперь вы скажете, что я, как городская, и не будете меня уважать.

– Буду, буду! – застонал я.

– Тогда почему вы не спросите, девушка ли я? – Она легко сбросила мои руки.

– Девушка ли ты? – Я почти плакал.

– Пробили меня, – сказала она, вздохнув. – Познакомилась я с одним…


 
И опять мои руки, как пушинки, слетели с ее плеч.
 

– Все говорил: «В МВД работаю, следователем». Мне мать потом сказала: «Ты к нему на работу ходила? Ты проверяла, какой он следователь?» А потом выяснилось, что он просто в тюрьме работал, вохром. С ним я и легла. С ним и учиться потом не пошла. Если бы товарищ был интересный, я бы пошла. А для этого турка и так сойдет. Мне мать тогда сказала: «Ты теперь пробитая, по рукам пойдешь, дура». Я его спрашиваю: «Когда ж распишемся?» А он мне говорит: «Не спеши». И тут я узнаю, что его мать с официанткой его познакомила. А у той комната была. Он к ней и переехал. А потом я еще с одним… Тот вообще лунатик оказался. Как ночь лунная – он от меня к форточке. Тут я и решила: все равно жизнь дала трещину. И уехала из проклятущего города обратно в деревню. Я землю люблю. Мне земли в городе снились.

И опять она с такой легкостью убрала мои руки, что я понял: без ее согласия не обойтись.

– Я тебя понимаю: я пробитая. Со мной только одно и можно. Но ты мне тоже нравишься. Ты на него похож. Ух, как я его, тюремщика, любила. Все его косточки перецеловала-пересчитала. Когда он меня бросил, я сумку в руках так мяла – замок сломала… Пойду я с тобой встречаться. Только… тут… все на виду.

– Давай встретимся в лесу? – застонал я.

– В лесу нельзя. У нас корма в этом году не уродились. Ветзаготовки объявили молодежи. Ветки заготавливать. Так что по лесу столько народу блуждает…


 
И тут меня осенило:
 

– А знаешь, где лежат Его сапоги?

…С утра я отправился в сапог. Я трудился целый день. Чего там только не было, в сапоге. Вернее, что там было! Я чувствовал себя Гераклом, очищающим Авгиевы конюшни.

На следующий день я заполз в чистый сапог и начал ждать. Наконец показалась ее головка…

Цветы росли у самого лица. И речные дали, и мир в голубом, золотом и зеленом… И ее страстный шепот, отдававшийся эхом в сапоге:

– Ну, товарищ!.. Товарищ… товарищ…


 
И как затихла. И в памяти моей зазвучал Овидий:
"Слыша, как стонет в ночи: «О подожди, подожди!»
Боже мой… Сколько лет прошло с тех пор… Но всегда, когда я слышу перестук сапог проходящих солдат, меня тотчас охватывает необычайная грусть. И я шепчу им вслед:
 

– О молодость, молодость!


 
Далее рассказы из темноты посыпались как из рога изобилия.
 

– «О том, как любовь трижды победила хорошую дружбу», – начал восхитительно хамский голос. Покойник любил такие голоса.


 
О ТОМ, КАК ЛЮБОВЬ ТРИЖДЫ ПОБЕДИЛА ХОРОШУЮ ДРУЖБУ
Жили-были два Коли Иванова. Служили эти Коли Ивановы в одной части. Коля Иванов Первый был похуже, а Коля Иванов Второй получше: и ростом выше, и в плечах шире, и волос у него вился. Зато Коля Иванов Первый был побойчее. И оттого переписывался он с хорошей девушкой Машей Петровой из города Москвы, с «Трехгорки». И вот после многих писем Маша Петрова присылает ему свою фоту. На фоте она оказалась писаной красавицей, совсем похожей на артистку Любовь Орлову.
И Коля Иванов Второй, робкий богатырь-красавец, даже затосковал: очень ему захотелось тоже переписываться. И тогда Коля Иванов Первый, вняв просьбе друга, написал о том Маше Петровой; дескать, есть ли в наличии у вас подружка, которая хочет переписываться с отличником боевой и политической подготовки? Оказалось, такая подружка была, и, что самое смешное, звали ее тоже Маша Петрова. То есть смешного тут ничего не было, потому что на «Трехгорке» было тридцать четыре Петровых Маши, а в воинской части шестьдесят семь Ивановых Коль. Так что даже очень естественно получилось. Вот так стали они переписываться – Иванов Первый и Иванов Второй с Петровыми Мариями. Причем Петрова Мария Вторая тоже прислала свою фоту, и тоже оказалась краля невероятная, и тоже очень похожая на артистку Любовь Орлову.
Подходит время увольнения – и так втянулись боевые ребята в эту самую переписку, так им понравился в письмах душевный климат Марий Петровых, что начали они раздумывать: а не жениться ли? Тем более что у девушек была москов-ская прописка.
Ну, высказали они это свое предложение письменно и тоже фоту свою приложили, где у боевого орудия снялись вдвоем.
Ответа долго ждать не пришлось, обе девушки были согласные, и фото им очень понравилась, только пожаловались: дескать, непонятно на фоте, где какой Иванов…
Тут как раз демобилизовались наши два друга и отправились за счастьем.
Поезд пришел по расписанию. Сошли с поезда два Коли Иванова, а к ним навстречу идут по перрону две незнакомые девушки. Одна фигуристая, красивая, другая худющая, серенькая – ну, мышь! Наши Коли зенки вытаращили, а девушки со смехом подходят к удалым героям: дескать, не признали, что ль? (Потом выяснилось, что обе они вместо своих фот киноартистку Любовь Орлову всем высылали.)
Ну, наши Коли все поняли и только засмеялись.
И тут бойкий Коля Иванов Первый берет фигуристую под руку и ведет ее по платформе. Ну, а красавцу Иванову Второму – худющая да невидная и досталась.
Справили они приезд, выпили-закусили, ночку провели с Петровыми Мариями, а утром – все по-честному: заявление в загс и зарегистрировали отношения.
Стали они жить-поживать, добра наживать, на заводе работать, разряд повышать.
Только Коле Иванову Второму, красивому, неймется. И вскоре в случайной беседе выясняет Иванов Второй, что женился он совсем не на той Петровой, с которой вступил во взаимно-дружескую переписку. Его-то Петрова была как раз фигуристая да красивая. Ну, узнал, ну, и что – дело, как говорится, прошлое. Но все ж стал он сохнуть. Взглянет на свою – жить не хочется. Обидно!
И вот как-то подходит Первомай, любимый праздник. Флаги на улицах вешают, полосы чертят для демонстраций, и Коле Иванову Первому и Коле Иванову Второму выпадает честь – пройтить с транспарантами мимо трибун. А кому ж, как не им, друзьям-передовикам, поручить транспарант с надписью «Слава великому Сталину!». И поручили.
Ну, Первого мая, оба при галстуках, взяли Коли Ивановы транспарант и понесли.
Несут. А ветер в тот день разгулялся сильнейший. Сто лет, говорят, такого ветра в Москве не было. Пока по улицам шли – все терпимо было. А как на Красную площадь вышли, ветер в транспарант ударил. Ну, мочи нет!
А на Мавзолее Сам стоит. И на Коль с транспарантом смотрит.
А ветер дует. А на дворе пятидесятый год. Попробуй брось транспарант со «Славой великому Сталину!» – тебя самого в такое место бросят!
А ветер крепчает. И тут шепчет Иванов Первый – Второму Иванову:
 

– Ты что ж (народное слово) совсем не держишь? Я ж сейчас в штаны наделаю.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю