355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Тополь » Римский период, или Охота на вампира » Текст книги (страница 9)
Римский период, или Охота на вампира
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 05:40

Текст книги "Римский период, или Охота на вампира"


Автор книги: Эдуард Тополь


Жанр:

   

Триллеры


сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 24 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

Записывая этот текст по-итальянски, Елена уже не испытывала того потрясения и эмоционального шока, как во время гипнотического сеанса, когда Богул во всех подробностях описывал ей, как «близкому другу», эти ужасающие картины. Теперь, когда она знала технологию создания ретроградной амнезии и деактивации памяти, она после каждого сеанса сама просила Винсента побыстрее избавить ее от этих впечатлений, но он требовал подробной и письменной регистрации работы – для своей будущей книги. И, сидя над этими отчетами, Елена старалась найти точные формулировки всему, что услышала во время сеанса, уставая от этого ничуть не меньше, чем от работы с Богулом, и чувствуя при этом, что если впечатления от его рассказов можно свернуть в трубочку, как кинопленку, и закопать от себя и от других, то ее собственные формулировки и тексты откладываются в ее сознании на каком-то другом уровне, который не поддается деактивации. Подавить их с помощью внушения, вытеснить в «долгий ящик», в «подпамять», пожалуй, можно. Но деактивировать, стереть целиком – нет, это не под силу даже Винсенту, с этим грузом ей придется теперь жить всегда.

Она подняла глаза и посмотрела на себя в зеркало. Это зеркало всегда беспокоило ее во время писания отчетов, она никогда не знала, смотрит из-за него кто-нибудь на нее или нет. Обычно, чтобы дать ей сосредоточиться, Винсент сразу после сеанса уходил в кабинет Данилова или к Морозову, директору института. Он уже довольно сносно говорил по-русски и мог обходиться без нее, во всяком случае – для бытового общения. Но она никогда не знала, в какую минуту он вернется или – возможно – уже давно вернулся и стоит за этим зеркалом, гипнотизируя и ее. Кто она ему? Любовница? Но она же видит, как он поглядывает на женщин в ресторанах, в Большом театре и даже на улицах. Ассистентка? Но почему он так быстро выдвинул ее впереди себя, почему так старательно и даже, как говорят итальянцы, «ультимативно» избегает встречи с Богулом? А может быть, она и сама тут подопытная и объект внушения? В конце концов, это же Институт психиатрии, здесь, если верить Би-би-си и другим «голосам», с людьми проводят и не такие опыты, здесь ломали психику даже генералу Григоренко[19]. А вчера она и сама видела, как в ворота института вкатил черный «ворон» и пятеро здоровенных мужиков – санитаров и милиционеров – буквально вышвырнули из кузова полузамерзшего парня в серой смирительной рубашке…

Дверь в комнату распахнулась, Винсент вошел стремительно, у него было недовольное лицо.

– Come va? Ну что? – спросил он резко и без своей обычной веселой обаятельности. – Ты закончила?

– Почти…

– Не важно. На сегодня хватит. Я вижу, что ты устала. Ложись в кресло, я с тобой поработаю, избавлю тебя от этих ужасов.

– Мне осталось совсем немного – резюме, выводы…

– Выводы я сделаю сам, в Риме. Вы, женщины, куда впечатлительней мужчин. То, что для нас маленький ушиб, для вас как удар бревном. – И, стоя позади нее, он наложил ей руки на голову. – Пошли. Вставай…

Она ощутила, что не может сопротивляться – какая-то сила разом, как мягкой подушкой, объяла ей череп, закрыла глаза и вошла в тело, поднимая ее со стула и ведя к креслу, где так удобно лечь, расслабиться, вытянуться и заснуть под негромкий голос Винсента:

– Твое тело расслабляется… Все глубже и глубже расслабление…

27

– И двинулись сыны Израилевы из Раамсеса и Суккота, до шестисот тысяч пеших мужчин, кроме детей. И также многочисленная орава вышла с ними, и мелкий и крупный скот, стадо весьма большое…

Это был готовый эпизод для фильма: вечерний и продуваемый морозным ветром венский вокзал Сюдбанхоф и орда наших эмигрантов на сером перроне в окружении австрийских автоматчиков с немецкими овчарками. Да, в двадцатом веке, в 1979 году, то есть на 5740 году еврейской истории, – мы снова в загоне, под охраной немецких овчарок и автоматов! И хотя теперь они были тут для того, чтобы защищать нас от арабских террористов, ощущение от их короткоствольных автоматов, их лающего немецкого и их молчаливых овчарок на стальных ошейниках было знобящим. К тому же и наши вели себя как мешочники 42-го года при штурме поездов – выхватывали из тележек с багажом свои чемоданы и сломя голову тащили их в четыре последних вагона, отведенных для нашего брата эмигранта. Тут женщины и дети стремительно бросались в вагоны захватывать купе, а мужчины забрасывали им чемоданы и баулы через окна, чтобы опередить других, менее расторопных. Крик, мат, чуть не драки из-за купе, хотя ехать-то до Рима всего одну ночь. Дэвид Харрис и еще несколько ребят из ХИАСа бессильно отошли в сторону, горестно наблюдая за этим остервенелым варварством. «Евреи – лучшая кровь!» Я подошел к Дэвиду, мы посмотрели друг другу в глаза.

– Well… – сказал он. – It’s okay. Good luck to you in USA 20.

– Thank you. – И я потащил в вагон свой чемодан и пишмашинку, полагая, что ночевать мне придется где-нибудь в тамбуре, на полу, в своем туристическом спальном мешке.

Но оказалось, что все эти бои за места были совершенно зряшными – Харрис, что ли, постарался? – на каждую семью вышло по отдельному купе, а после того как все разместились, остались даже лишние. Одно из них я и занял и вышел в коридор посмотреть, с кем теперь свела меня эта эмигрантская дорога. И вдруг… каким-то боковым зрением, просто краем глаза я засек бегущую по перрону фигуру. Сильвия? Не может быть! Я ринулся из вагона и увидел, как она, удаляясь от меня, бежит все дальше по перрону, заглядывая в окна вагонов.

– Сильвия!!!

Она развернулась по дуге, словно утка на плаву, побежала ко мне, и…

Вся эмиграция, весь поезд, ехавший в тот день из Вены в Рим, был свидетелем того, как эта польская Кармен с алым ртом, огромными черными глазами и распущенными волосами целовала меня и прижималась ко мне в своем сером тоненьком демисезонном пальтишке прямо при всех – при эмигрантах, торчащих в окнах вагона, при американце Дэвиде Харрисе и его сотрудниках, при австрийских полицейских в их зеленых бронежилетах и с израильскими автоматами «узи» наперевес и при немецких сторожевых овчарках.

– Я буду чэкать на тебэ…

– Пошли! – Я схватил ее за руку и потащил в вагон.

– Куда?

– Я хочу тебе что-то подарить. У меня в чемодане. Пошли…

Я еще не знал, что я ей подарю, но что-то я должен был ей оставить – хоть свитер свой! Конечно, свитер! У нее под худеньким пальто лишь тонкая кофточка…

Но когда я откинул крышку чемодана и лихорадочно сунул руку в его глубину за свитером, я вдруг услышал, как лязгнула за мной дверь купе, клацнула дверная защелка, и тут же руки Сильвии с силой стянули с меня мое дубовое монгольское кожаное пальто, а за ним и поясной ремень…

И только в этот момент я понял и поверил, что она меня – любит!

Но как!

Это был не секс, это был один миллионнократный поцелуй, который покрыл все мое тело и поглотил мою плоть.

Это было остервенение ласки и страсти, любви и темперамента.

Это было полное соитие двух наших таких разных, таких полярных сутей и тел!

Это были какие-то странные, немыслимые слова сразу на всех языках:

– Я тебе кохам!..

– Я приеду к тебе!..

– Ни, я до тебе пшияду!..

– I love you!..

– Я буду чэкать на тебэ!..

Стук в дверь привел нас в себя.

– Мистер Плоткин, поезд отправляется!

Но и одеваясь, она плакала и обещала:

– Я пшияду до тебе! Я хцем быть з тобою!..

Мы были в свободном мире, но мы еще не были свободны – в ее польском паспорте стояла шестимесячная рабочая австрийская виза, а у меня, кроме зеленой бумажки советской выездной визы, не было вообще никаких документов. Приколотые к нашим визам, мы могли быть вместе только до того мига, когда поезд тронулся, и Сильвия – растягивая этот прощальный миг – все шла и шла рядом с подножкой вагона, не отпуская моей руки…

Совсем как в этом проклятом кинематографе, который часто правдивее жизни.

Чья-то рука тронула меня за плечо, и я оглянулся. Маша, юная и прелестная фиктивная жена Наума и возлюбленная эстонца Клауса, который тоже выехал по фиктивному браку и жил теперь с Машей в нашем отеле «Франценсгоф», стояла в тамбуре с узким синим конвертом в руке.

– Вы Плоткин? – спросила она.

– Да…

– Мы последними уезжали из отеля, когда принесли почту. Это вам. Из Израиля.

Я взял письмо и тут же высунулся во все еще открытую дверь вагона. Но, даже высунувшись, я уже не увидел ни перрона, ни Сильвии.

28

Яша Пильщик никак не мог понять, за что его взяли. Он не писал писем в ООН, израильскому правительству или лично Леониду Ильичу Брежневу. Он не ходил на демонстрации еврейских активистов к ОВИРу, не участвовал в сионистских «сборищах» и не так уж громко включал по ночам «Голос Америки», чтобы на него могли настучать соседи. Не доучившись в скучнейшем Институте пищевой промышленности, он работал простым радиотехником в мастерской по ремонту радиоаппаратуры на Хорошевском шоссе, когда Изя Видгопольский, его дружок и одноклассник, вдруг прислал ему израильский вызов, и Яша подумал: «А почему нет? Что мы теряем?» Но, как человек вдумчивый, Яша не любил принимать решений с кондачка и для начала отправился на разведку в синагогу.

Московская синагога на улице Архипова сейчас представляет собой довольно тихое место даже во время еврейских праздников. Ну, собирается сотня-другая евреев и молятся тихими голосами, по-голубиному раскачивая головами взад и вперед. Но в том 1979 году московская синагога была единственным в СССР местом, где евреи имели право собираться публично и именно как евреи, а потому и синагога, и особенно прилегающий к ней покатый квартал улицы Архипова стали еврейским Гайд-парком, клубом и местом закваски всех и всяческих слухов, анекдотов и новостей. Здесь постоянно роился улей ужасно энергичных, оживленных, нервных, вздрюченных мужчин и женщин, которые разговаривали между собой старательно приглушенными голосами, но при этом отчаянно жестикулировали и постоянно оглядывались по сторонам. Они составляли какие-то списки, обменивались «совершенно достоверными» сведениями «оттуда» (палец кверху), диктовали новичкам, что нужно «для венского чемодана», что «для римского» и что пропускают на Брестской таможне, а что в Шереметьево. Они знали, какое пособие «на подъем» дают семейным в Голландском посольстве, сколько отказов было в прошлом месяце и сколько будет в следующем. И самое главное, они совершенно точно знали, когда прекратится эмиграция. «Осталось максимум три месяца! Это предел! Потом, перед Олимпиадой, все закроют! Кто сейчас не подал – все, застрянет на три года! А если Брежнев отдаст концы, то вообще крышка! Вы что думаете – Романов или Андропов будут евреев выпускать? Сейчас! В другую сторону!»…

Постояв на Архипова всего с полчаса, Яша заразился этой лихорадкой. И действительно, что тянуть? Чего ждать? Ехать – так ехать!

Правда, было два обстоятельства. Первое – родители. Отец, конечно, потеряет работу, у него секретность, он работает инженером по технике безопасности Казанской железной дороги и, таким образом, знает точные координаты всех железнодорожных мостов от Москвы до Волги. Почему в эпоху космической фотосъемки эти координаты продолжают оставаться государственным секретом и почему на всех географических картах, выпускаемых в СССР, координаты всех мостов, железных дорог и аэродромов по-прежнему, как в эпоху Сталина, смещены, это, как говорится, «другой вопрос». К тому же отец и сам его подталкивает к отъезду – «езжай, пока не женился, только скажи мне, как решишь, чтобы я успел с работы уволиться…». А вот второе обстоятельство было куда щепетильнее, и Яша, сколько ни прислушивался к разговорам в толпе, все никак не мог найти ответ на мучивший его вопрос. Наконец, не выдержав, он изловил, как ему казалось, подходящий момент и обратился к старому бородатому еврею – синагогальному служке, который торчал в двери синагоги, не принимая участия в общих разговорах.

– Извините, вы не скажете, как мне найти резника?

– Что? – Еврей приложил ладонь к своему волосатому уху, и Яша тут же пожалел, что выбрал этого глухаря.

Но делать было нечего, и он сказал чуть громче:

– Резник. Я ищу резника…

– Обрезание? – переспросил старик.

И тут же от толпы повернулась к ним женщина с заостренным лицом и категорическим тоном объявила:

– Без обрезания в Америку не пускают! Только в Израиль! Там делают обрезание прямо в аэропорту за счет «Сохнута». А «прямиков» проверяют на обрезание в Вене и отсеивают необрезанных как гоев…

Яша ужасно покраснел, но тут старик служка взял его за руку и завел в синагогу.

– Адрес, – сказал он.

– Какой адрес? – не понял Яша.

– Твой адрес. Домашний. Для резника.

– Нет, я это… я еще не решил… – стушевался Яша.

– А что тут решать? Что у тебя – на носу не написано, что ты аид? Как отца звать?

– Аркадий.

– Это по-советски. А по-нашему?

– Аарон…

– Так. Обрезан?

– Конечно.

– А мать как звать?

– Римма…

– А при рождении ее как назвали?

– Ривка.

– Ну, видишь! Ты же чистый аид! Говори адрес, не бойся.

Яша назвал свой адрес и телефон, и через два дня, вечером, к ним действительно пришел резник – толстый лысый еврей с длинными завитыми бакенбардами, огромной рыжей бородой и одетый во все черное – черный костюм, черная широкополая шляпа и черные туфли. В руке у него был черный чемоданчик с медицинскими инструментами, тфелином, Торой и молитвенником. Яша впервые в жизни увидел хасида – у него оказались пухлые конопатые руки, веселые командные интонации и высокий громкий голос: отцу он приказал читать по молитвеннику «Шма, Израэл!», мать выставил из комнаты на кухню, Яше намотал на лоб и на левую руку черные кожаные ремешки тфелина, а когда Яша спросил: «Что это – общий наркоз?», звучно рассмеялся и велел повторять за ним непонятные слова: «Барух… Ата… Адонай… Элохейну…»

Яша послушно повторял, не теряя надежды на наркоз.

Но наркоза не было – ни общего, ни местного. «Ты что? Неужели можно колоть в такое место?!» – возмутился хасид, а вместо общего наркоза налил Яше бокал красного вина, приказал выпить и лечь в кровать. Потом долго мыл руки, скороговоркой прочел, закрыв глаза, какую-то молитву и…

Когда все было кончено, забинтовано и боль чуть-чуть отошла, Яша услышал, как хасид поздравляет родителей и говорит, что дней пять Яша ходить не сможет, придется полежать в постели. «Пять дней! – испугался Яша. – А кто же мне даст больничный? Что ж ты раньше не сказал?»

Он хотел возмутиться вслух, но боль в паху была еще такой, что сил на возмущение не было.

А на шестой день, когда он снял бинты и уже стал ходить по комнате, испытывая при каждом шаге боль от трения заживающей кожицы о штаны, за ним приехали сразу три санитара, врач и два милиционера. Они вломились в квартиру так, словно должны были брать медвежатника или вооруженного бандита. «Стоять! К стенке! Руки за голову!» – закричали они родителям, а на Яшу стали натягивать смирительную рубашку.

– Минуту! В чем дело? За что? – начал вырываться Яша.

– Молчать! Мы органы власти! За сопротивление властям!..

Скрутив ему руки длинными рукавами смирительной рубахи, они выволокли Яшу на улицу и сунули в «стакан» арестантского черного «ворона». В «стакане» было тесно, темно, морозно. Машина тут же тронулась, и от тряски тело стало биться о стальные ледяные стенки, а выхлопные газы, которые задувало сквозь щели из выхлопной трубы, дурманили голову. И все-таки он успел заметить, что сначала его везли к центру, а затем свернули на Садовое кольцо. Но на Зубовском бульваре ему стало так плохо, что он уже ничего не соображал, и когда машина, миновав какие-то ворота, въехала в заснеженный двор и стальные дверцы черного «ворона» распахнулись, Яша просто кулем вывалился на снег. От этого удара он чуть пришел в себя, попытался вскочить, очумело хлопая глазами, но вскочить с завязанными за спиной руками не удалось, и он, оскальзываясь, снова больно плюхнулся лицом в жесткий и грязный снег.

– Вот потрох жидовский! – услышал он над собой, потом хваткие руки взяли его за шкирку, как щенка, и поставили на ноги. – Стой, сука! Иди!

Идти, впрочем, было недалеко – шагов десять.

За эти десять шагов он успел ухватить взглядом, что машина миновала только наружные ворота, а во дворе был еще один забор и в нем калитка, ведущая к большому серому пятиэтажному зданию с зарешеченными окнами. А над всем этим, справа, но очень близко – ну, триста метров – нависала громада МИДа. «Тюрьма рядом с МИДом?» – изумленно подумал Яша, стараясь, как урожденный москвич, припомнить, какая же тут тюрьма, вроде нет никакой тюрьмы в центре города. Но тут тяжелый удар по уху прервал его мысли и бросил прямо в дверь внутреннего КПП больничного корпуса Института Сербского.

– …За обрезание в психушку? Это что-то новое! Такого еще не было…

Впрочем, эти человеческие слова Яша услышал лишь на восьмой день пребывания в Сербского, когда его из общей «наблюдательной» палаты перевели к политическим. Услышал и впервые всерьез ужаснулся своему положению, хотя и «наблюдательная» была адом, который сейчас именовался бы по-гайдаровски «шоковой терапией». В этой «наблюдательной» новичка с первой минуты оглушало и подсекало соседство с дюжиной натуральных психов и дебилов, запертых в тесной, как карцер, комнате. Одетые в серое больничное тряпье, они были похожи на скопище пауков в банке. Один, самый ближний к двери, сидел на своей койке и обсасывал свои кулаки до кости – так, что из них сочилась сукровица. За самоедом, стыдливо отвернувшись к стене, копошился и дергался на койке онанист. Как потом понял Яша, он стеснялся не своего онанизма, а того, что у него ничего не получается – несмотря на то что вся стена у его койки была увешана фотографиями кинозвезд, вырезанных из журнала «Советский экран» и приклеенных к стене жеваным хлебом. Рядом с онанистом проживал Адольф Васильевич Гитлер-Божко, который каждые двадцать минут вскакивал на свою койку, вытягивал руку кверху и орал не своим голосом: «Хайль! Майн кампф! Остен брюмер! Шнель, цвайн, драй!» Как выяснилось позже, Адольф Васильевич закосил под Гитлера в Нарьян-Маре, когда его, проворовавшегося бухгалтера, бросили к уголовникам, которые собрались его опустить. Немецкого он не знал, поэтому залепил то, что пришло в голову, и теперь уже не мог изменить «легенду». Еще двое психов постоянно, днем и ночью, канючили еду у своих соседей.

Впрочем, все это были тихие, то есть неагрессивные больные. Куда страшнее были буйные, которые почему-то содержались (или наблюдались) вместе с тихими. Командир атомной подводной лодки каждый час «бил склянки», командовал «полное погружение» и тут же обегал всю палату, требуя, чтобы все прятали головы от «ядерного удара США», а непокорных осыпал нецензурной бранью и грозил «расстрелять на месте». Кастрат подкрадывался к спящим и пел им на ухо репертуар Карузо. Грузин вышагивал от стены к стене с воображаемым шампуром в руках, вращал его и тыкал всем, кто попадался ему на пути, выкрикивая: «Пратыкаю глаза! Пратыкаю!» Мнимый сифилитик лез ко всем целоваться. Еще один – бывший футболист, которого упек в психушку его же тренер, застав с ним свою жену, – бился головой о стенку, выл от каждого удара, но спустя минуту забывал о боли и бился снова. Но больше всех допекал Яшу Богдан Хмельницкий, который рубил воздух рукой, как саблей, и кричал: «Брежнев – жид! Порубить как капусту! Яйца отрезать!» Увидев Яшу, он подскочил к нему и закричал:

– Ага! Явился, жидок! Порубить как капусту! Яйца отрезать!

Поскольку этот спектакль шел без антрактов, круглосуточно, Яша не спал первые трое суток, боясь то грузина, то Хмельницкого, то мнимого сифилитика, то кавторанга, и только после того, как с тихой подсказки Гитлера Яша вмазал Хмельницкому по уху, тот отвязался…

Конечно, Яша понимал, что произошла трагическая ошибка – его явно с кем-то перепутали. Его арестовали вместо кого-то другого, неизлечимого, и не собираются ни лечить, ни обследовать, а протестовать или звать врачей бесполезно – стоило постучать в дверь и потребовать врача, как в палату радостно врывались санитары-уголовники, отбывающие здесь свои лагерные сроки, и принимались отводить душу – избивать всю палату. А на зачинщика тут же натягивали мокрую смирительную рубашку и привязывали к койке, плотно прибинтовывая его к этой койке еще и длинными мокрыми полотенцами. Высыхая, эти полотенца сдавливали тело так, что останавливалось дыхание…

На седьмые сутки, после двух таких пеленаний, Яша перестал звать врача и начал, как футболист, сходить с ума и тихо плакать…

На восьмые его вывели из палаты, провели через коридор и втолкнули к «политикам». Среди них не было никаких знаменитостей, о которых Яша слышал по «голосам», – ни Буковского, ни Григоренко, ни кого-то еще. «Политиками», которых объявили шизофрениками, были тут двое приятелей-студентов (у них нашли «Архипелаг ГУЛАГ» и «Хронику текущих событий»), один литовец (он пытался на надувном матраце переплыть Финский залив) и два донбасских шахтера (вместе с Владимиром Клебановым они хотели создать «Независимый профсоюз трудящихся СССР»). Кроме этих, были тут два иностранца – юный марксист из Бразилии, который в поисках коммунистического рая «зайцем» проник в Монтевидео на советский сухогруз «Красин», двадцать шесть дней провел в трюме и был обнаружен полумертвым во время разгрузки «Красина» в Ленинградском порту. После шести месяцев допросов в Ленинградском КГБ, где из него выбивали признание в шпионаже, а выбили только зубы и барабанные перепонки, возвращать его в Бразилию сочли непрезентабельным и упрятали в психушку. А вторым был француз – прибыв в Москву легально, как турист, он влюбился тут в русскую девушку настолько, что, женившись на ней, каким-то немыслимым образом сумел остаться в СССР, устроился токарем на шарикоподшипниковый завод, спокойно произвел на свет двух детей и несколько тысяч колец для шарикоподшипников, но затем стал обивать пороги заводского профсоюза с вопросом: «Что вы тут делаете? Почему столько лет не проводите забастовку с требованием повысить рабочим зарплату?» Добродушный председатель заводского профсоюза сначала посылал этого француза по одному общеизвестному в России адресу, а когда это не помогло, тяжело вздохнул и позвонил в КГБ…

Выслушав Яшину историю («За обрезание в психушку? Это что-то новое…»), «политики» объяснили Яше, что КГБ не ошибается, но что Яше еще повезло – обычно в «наблюдательной» новобранцев прессуют по месяцу и больше, причем с уколами в задницу аминазина в таких дозах, что трое суток после этого ни лечь, ни встать. Так что у Яши режим щадящий, подготовительный, вот только к чему его готовят, этого «политики» не знали. Одно стало ясно Яше – попасть в психушку куда проще, чем думают те, кто беззаботно прохаживается по той же, за окном, Кропоткинской улице. Оказывается, стоит сделать даже не шаг в сторону от курса партии, а только подумать, туда ли мы идем, или если туда, то верной ли дорогой, и – пожалуйста, по всей стране есть сеть учреждений, где тысячи людей за счет любимого государства, в специальных условиях посвящают этим размышлениям круглые сутки, месяцы и годы. И сотни врачей, химиков и фармацевтов в погонах и без таковых постоянно работают над созданием препаратов, способствующих этому мыслительному процессу, – аминазин, сульфазин, барбатулит, трифтазин, тизерцин, галоперидол, мелипрамин, циклодол…

Когда Яша, как человек вдумчивый по природе, но с пылким национальным воображением и начальным химическим образованием, полученным в пищевом институте, представил себе армию этих специалистов, денно и нощно создающих на основе фенотиазина и бутирофенона все эти средства для резкого повышения температуры тела и кровяного давления, токсического воспаления печени, лихорадки, напряжения и судорог мышц, слабости, спазмов мозговых сосудов, потери координации движений и пр. и пр., – ему стало страшнее, чем в «наблюдательной». Там хотя бы была надежда на то, что рано или поздно врачи выяснят свою трагическую ошибку, извинятся и выпустят Яшу на волю. Но когда он понял, что попал в систему, когда своими глазами увидел целую палату совершенно здоровых людей, которым сами Морозов и Лунц – эти светила психиатрии – поставили диагноз «вялотекущая шизофрения» только потому, что один из них пытался бежать из СССР, а второй, наоборот, прорвался в СССР, а третий и четвертый читали Солженицына, а пятый и шестой в своем собственном пролетарском государстве хотели создать свой пролетарский профсоюз… Боже мой, но ведь тогда все, что угодно, можно назвать шизофренией, даже и обрезание! И – все, и – крышка, конец, отсюда нет выхода!..

Но – за что? И почему именно его? Разве мало в стране обрезанных? Или был какой-нибудь указ, что обрезание наносит урон советской власти? Неужели он пропустил этот указ?

Яша метался по ночам в койке, мысли скакали с одного на другое. Господи, каким нужно быть отпетым мерзавцем, чтобы создать сульфазин – раствор очищенной серы в персиковом масле, который при внутримышечном введении вызывает резкий скачок температуры и тяжелую лихорадку! И ведь создают, работают, изобретают, получают за это зарплаты и премиальные, а потом идут домой, к любимым женам, детям, к своим родителям и любовницам… «Папочка, как твои дела? Что ты сегодня делал?» – «Сегодня, доченька, у меня очень удачный день. Я получил мелипрамин – чистый гидрохлорид иминодибензола! Он так повышает глазное давление, что у врагов советской власти глаза будут вываливаться из орбит!»

И – вываливаются!

Но если такие специалисты правят бал, если у них вся власть, то… Барух Ата Адонай! Какому Богу молиться? Кто спасет? Даже Гитлер не додумался сажать своих врагов в психушки! Устраивал процессы над коммунистами, сажал их в тюрьмы, а евреев и цыган сжигал в печах, но ведь это же старо, как чистое варварство и инквизиция! Психушки для инакомыслящих – вот прогресс! Никаких следственных процедур, судов, приговоров, сроков, обжалований, амнистий! Профессор Лунц, доктор Линдау или любой другой психиатр могут – по анонимке соседа, которому приглянулась ваша жилплощадь, по доносу ревнивого мужа или по указанию КГБ – поставить тебе диагноз «вялотекущая шизофрения», «параноидный синдром», «психопатоподобный распад личности» или просто «снижение интеллекта» – и все, кранты, и ты в этой психушке навсегда, и выход, как говорят «политики», отсюда только один: раскаявшихся могут квалифицировать выздоровевшими и отдать под суд за совершенные (в безумном состоянии!) антисоветские действия. А суд, естественно, отправляет вас в лагерь по статье 58 прим, 70 или 190…

Конечно, «политики», как люди принципиальные, не желали ни в чем раскаиваться, хотя отсюда, из психушки, лагерь кажется чуть ли не санаторием – там никого не колют аминазином, там сосед-уголовник не носит халат санитара и, следовательно, ты можешь постоять за себя, там зеки работают на свежем сибирском воздухе лесоповалов и знают, сколько дней или лет осталось до освобождения. Рай!

У Яши не было амбиций и принципов этих «политиков», но в чем ему раскаиваться, в чем признаваться и за что идти в лагерь? Разве он занимался пропагандой обрезаний, бегая со своим обрезанием по улицам? Разве он расклеивал листовки с призывом «Долой крайнюю плоть!»? Разве он вышел с этим обрезанием, не дай Бог, на Красную площадь, как тот татарин, который облил там себя бензином и поджег? Разве он обрезался в знак протеста против ввода советских войск в Чехословакию? Или он навязывал обрезание своим русским корешам в радиомастерской? А что, если Лунц и Линдау сами обрезаны?..

Так за что ему идти в лагерь?

Терзаясь этими раздумьями, Яша ворочался в своей койке у параши, пытаясь согреться под тонким суконным больничным одеялом. По вечерам, когда Морозов, Лунц, Печерина, Тальце, Табанова, Линдау и другое начальство отбывали по домам, котельная, то ли ради победы в соревновании по экономии мазута среди психбольниц, то ли с целью продажи этого мазута налево, резко снижала температуру батарей отопления, заставляя пациентов больницы мерзнуть, а обслуживающий персонал согреваться медицинским спиртом и интимными отношениями друг с другом.

Не приняв никакого решения и свернувшись клубочком, Яша уже собрался уснуть, когда дверь в палату открылась, вошли два санитара и, не сказав ни слова, грубо, за ворот, подняли его и повели к двери.

– Куда? В чем дело?

– Иди, сука! Не спрашивай!

Коридор с охранниками, лестница, еще один коридор с охранниками, дверь в палату. Неужели опять к психам?

– На, жри!

– Что это?

– Таблетки. Доктор прописал. Ну!

– Как прописал? Меня еще никто не смотрел!

– А чё на тебя смотреть, бля! Жид – он и есть жид! Жри, говорю, пока силой не запихали!

– Да что за таблетки? Как называются?

– Сыворотка правды. Чтоб не физдел! Глотай, сука!

Яша, давясь, проглотил шесть таблеток.

– Открой рот!

Яша открыл.

Убедившись, что он не спрятал эти таблетки за щеку, а действительно проглотил, санитары открыли дверь и втолкнули его в полутемную палату. Слыша, как дверь за его спиной запирается наружным засовом, Яша присмотрелся – в узкой палате было всего лишь две койки, одна пустая, а на второй лежал длинный мосластый парень примерно Яшиных лет, но с залысиной, лошадиным лицом и тяжелым взглядом. «Буйный? Тихий? Будет бить или насиловать?» – лихорадочно думал Яша, сжавшись в темноте на своей новой койке и держа наготове кулаки и колени. Зачем санитары дали ему эти таблетки? Целых шесть! Что эти таблетки сделают с ним? Поднимут температуру? Ударят по сосудам? Отключат координацию, чтобы он не смог сопротивляться нападению этого дебила?

29

– И будет, когда выведет тебя Господь в землю Хананеев и Хиттеев и Емореев и Хиввеев и Иевусеев, которую Он клялся отцам твоим дать тебе, – землю, текущую молоком и медом, то совершай служение в сем месяце: семь дней ешь опресноки, а в день седьмой праздник Господу. И скажи сыну своему в тот день так: это ради того, что сделал со мною Господь при выходе моем из Египта… Этот праздник называется Песах…

Вадинька! Не знаю, поймает ли тебя это письмо в Вене, но все равно пишу. Мысленно я написала тебе много подробных писем, но изложить их на бумаге невозможно, к тому же плата за письма – от веса.

Вчера получила твое письмо и сегодня впервые почувствовала себя в своем обычном рабочем состоянии, т. е. встала в пять утра. А то спала до семи – плюс отсыпалась. Села писать тебе, перенесла с Асиного стола настольную лампу на свой стол и тут же получила первый урок израильского быта – лампа перегорела и разлетелась вдребезги у моего носа. Пришлось ждать рассвета. Сейчас шесть утра, можно свободно писать и следовать пунктам твоего письма.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю