Текст книги "Дети гламурного рая"
Автор книги: Эдуард Лимонов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
Я тоже был предпринимателем
Вот лишь несколько наиболее ярких сцен моей предпринимательской деятельности. 1968 год. Деревянный дом в Казарменном переулке. Взглянешь в окно во двор – XVI век, не позднее. Срубы, сосульки, сугробы, дети в валенках, платках и с санками. Окоченевшие, розовощекие, синеглазые, сопли через губу. Взглянув в окно, я перевожу взгляд под лапку подольской швейной машины. Там у меня зажата яркая чешская ткань – набивной толстый ситец. Я сшиваю из раскроенных деталей сумку. Простую, как работа Малевича, прямоугольник с двумя ручками, из того же цветного чешского ситца. В ручки я встрачиваю тесьму. Иногда, когда мне лень, я тесьму не встрачиваю, и сумка получается недолговечной – ручка быстро изнашивается. Но это уже находится за кадром моей деятельности. К чести моей, следует сказать, что, будучи протестным поэтом контркультуры в тот революционный для всей планеты 1968 год, я все же – добросовестный парень – редко позволяю себе халтурить и, чертыхаясь, старательно вшиваю тесьму.
Смеркается. Включаю свет. Точнее, вначале задергиваю занавеску на окне и затем включаю свет. На меня могут настучать. Увидеть, что шью, и настучать. Заканчиваю работу, кладу десяток сумок в авоську, предварительно завернув их в газеты, надеваю черное длинное пальто, черную кепку и выхожу. На метро добираюсь до станции «Площадь Революции». Возле универмага ГУМ меня ждет моя подруга Анна. Она на семь лет старше меня. Анна тотально неспособна сесть за швейную машину, но торговать она умеет. На улице, в толпе, в магазине она чувствует себя как дома. Полуседая, хотя ей только тридцать, с пронзительными ультрафиолетовыми глазами, она гипнотизирует и женщин, и мужчин.
Язык у нее острый, склонность к полноте придает ей фундаментальность. Все безоговорочно обращаются к ней «дама». В руках у «дамы» – сумка моего производства. Мы отходим в сторону, и я передаю ей несколько изделий моего ремесла. Она уходит в ГУМ, а я остаюсь снаружи. Мерзнуть. Появляется она довольно быстро. Сумки, яркие и броские, идут нарасхват. К закрытию магазина уходит весь десяток. На руках у нас тридцать рублей, и мы едем в ресторан «София». Почему советская промышленность не догадается сделать то же, что и мы? К счастью, она не догадывается. Два или три раза Анну забирала милиция, но всякий раз отпускала…
В начале семидесятых я укрепился в Москве и завел связи. Заведя связи, я превратился в более крупного предпринимателя. Объясню, почему. Еще до производства сумок, живя в Харькове, я самостоятельно научился шить брюки и зарабатывал этим ремеслом. Однако, переехав в Москву, я обнаружил, что у меня нет клиентов – в Москве у меня было мало знакомых. Именно потому я и перешел на сумки. Поэт Игорь Холин познакомил меня со своей молоденькой подружкой Иркой по кличке Долгоносик. Ирка Долгоносик была расторопная, толковая, предприимчивая блондинка, модная и элегантная.
Как-то, посмотрев на меня, сгорбившегося за швейной машинкой, – я срочно дошивал брюки какой-то знаменитости, может быть, Булату Окуджаве или Эрнсту Неизвестному (чистая правда: я таки сшил им брюки), – Ирка спросила:
– И сколько ты берешь за это, Эд?
– Пятнадцать рублей.
Ирка посмотрела на меня с сожалением.
– И сколько за день можешь сшить? – спросила она.
– Одни, ну полторы пары, то есть одни целиком, другие наполовину.
– Вот что, – сказала Ирка. – Если тебе себя не жалко, то мне тебя жалко. Горбатиться за такую мелочь?..
Она достала из объемистой сумки, которую всегда таскала с собой, зеленые брюки:
– Посмотри.
Я осмотрел. Без карманов. Иностранные. Пестрые этикетки.
– Такие можешь сшить? – спросила Ирка. – В точности такие?
– Могу, – сказал я. – Без карманов проще простого. На карманы большая часть времени уходит.
– А швы можешь так заделать? И края?
Я посмотрел. Края везде были застрочены специальной тонкой тесьмой. Выглядели очень аккуратно.
– Можно. Только у нас тесьмы такой нет.
– Я тебе достану тесьму. И этикетки иностранные принесу. Ты сколько за работу хочешь?
– Пятнадцать. Я же сказал.
– Дурак ты, Эд, – сказала моя молодая жена Лена, только что ушедшая ко мне от старого мужа-художника. – Ты что, не понял? Ирка будет загонять эти брюки как иностранные, а иностранные по 150–200 рэ идут!
Уже на следующий день Долгоносик принесла мне ткань, тесьму и этикетки, а еще через день забрала изделие, сделанное мною как точная копия иностранных зеленых брюк. В тщеславной Москве семидесятых брюки продались молниеносно. За 150 рэ. Я получил мои 100.
Только наш с Еленой отъезд за границу, в Вену, прервал навсегда наше с Долгоносиком плодотворное предпринимательское сотрудничество. Это случилось в 1974 году.
Суровое наказание цифрами
Мне исполнилось тридцать три, когда я написал свой первый роман «Это я, Эдичка», в 1976 году. Я был счастлив, что именно – в тридцать три, потому что в этом возрасте Христа, согласно русской традиции, мужчина должен был совершить героическое деяние. Деяние было совершено мною поистине героическое – этой безумной книгой я обеспечил себе с первого попадания вечное место в русской литературе. И одновременно эта книга будет преследовать меня до конца моей жизни и за ее пределами. Она создала мне двусмысленную репутацию и продолжает осложнять мою личную и политическую жизнь.
Согласно русской же традиции, жизнь «гения» должна была бы оборваться в тридцать семь лет. Но у меня оборвать мою не случилось, напротив, в тридцать семь лет я переселился из Нью-Йорка в Париж. Произошло это 22 мая 1980 года. При сдаче багажа (а я летел самолетом авиакомпании British Airways) я успел повздорить с актрисой Настасьей Кински. О, как она тогда была великолепна! Все эти цифры годов, помню, оказывали на меня мистическое воздействие. Когда в том же 1980 году, в ноябре, мой вышеупомянутый великий роман увидел свет по-французски, я прибег к маленькому обману: на задней обложке книги было сказано, что я родился в 1944 году. Тогда как я родился в 1943-м. Обман мой казался мне чрезвычайно важным. Я верил, что выпустить первую книгу за воображаемой чертой тридцати семи лет позорно, нехорошо, признак неудачи, а вот выпустить ее в тридцать шесть, по эту сторону воображаемой черты (то есть воображаемого возраста гибели гения), – нормально, похвально, comme il faut.
Когда мне исполнилось сорок, в Париже, я занервничал. В книге «Укрощение тигра в Париже» многие страницы уделены этому короткому и легкому, но все же кризису среднего возраста. Я опасался, что стал старым. Что меня станут чаще толкать на улицах, задевать и задирать. Первые страницы «Укрощения тигра» именно и живописуют мою стычку с незнакомцем в зеленом спортивном костюме, произошедшую на улице еврейского квартала в мои сорок лет. Интересно, что последующие круглые даты: пятьдесят и шестьдесят лет – меня никак не взволновали. Может быть, потому, что свои пятьдесят я встретил на фронте в ныне не существующей Сербской Республике Книнская Крайна, а шестидесятилетие – в камере «третьяка», третьего корпуса Саратовской центральной тюрьмы. Спокойным и веселым.
Короче, суеверным я стал давно и навсегда. С годами моя вера в то, что параллельно с видимым миром существует мир невидимый, лишь укрепилась, возросла, стала всеподавляющей верой. Да и как не верить! Ну как не верить в числа и знаки, если в сентябре 2000 года, сидя в крошечной избушке Горного Алтая, у границы с Казахстаном, в горах, я нахожу изорванную дешевую книжечку-брошюру «Рыбы», где черным по белому читаю, что самым трудным годом жизни у родившихся в первую декаду Рыб будет пятьдесят восьмой год. Я читаю с тревогой, что – пятьдесят восьмой, а мне уже пятьдесят семь лет. Я помню эту тревогу, эту случайную замызганную брошюрку, блик осеннего солнца на ней. И когда 7 апреля 2001 года, в первые месяцы моего пятидесятивосьмилетия, меня арестовала в той же избушке целая рота «эфэсбэшников», я тотчас вспомнил предсказание брошюрки.
Пятьдесят восьмой год жизни я весь провел в тюрьме «Лефортово». Также достоин упоминания тот поразительный факт, что, когда во второй половине дня 6 апреля 2001 года я достиг, наконец, избушки на границе с Казахстаном и две группы моих ребят соединились, я, конечно, не знал, что это последний вечер моей свободной жизни. Но тогда я снял с себя мокрую одежду – ведь мы прошли восемнадцать километров по снегу, проваливаясь до подмышек, а внизу под снегом стояла талая вода. А вел меня к избушке агент ФСБ. Так вот я снял одежду и сушился, а ребята, разделывая тушу марала, готовили ужин.
Я взял первую попавшуюся книгу (книг в избушке было всего ничего) – «Петр I», пухлую, растрепанную, и, раскрыв ее, стал читать наугад. И что вы думаете, какую сцену я читал? Сцену прощания Петра с его любимым Францем Лефортом, наставником и духовным отцом. И как Петр с ненавистью смотрит на пришедших на самом деле порадоваться смерти Лефорта, а не проститься, бояр. Через трое суток после этой сцены тихого вечернего чтения в избушке на границе с Казахстаном я уже сидел в тюрьме «Лефортово». Ну сколько есть еще книг в русской литературе, где появляется Лефорт? Нуль есть книг. Совпадением это быть не могло.
Или вот. Ночь с 30-го на 31 января 2003 года. Я сплю на верхней шконке Саратовского централа, на «третьяке». И снятся мне цифры «12» и «14». Я во сне выталкиваю их из своего сознания, потому что сегодня прокурор затребует мне срок, сегодня день заключительной речи прокурора. А они все равно возвращаются, эти цифры «12» и «14», появившиеся во сне, обе были пророческими: четырнадцать лет прокурор запросил, а поскольку ровно два года я уже отсидел, то остается двенадцать. В ночь перед приговором, с 14-го на 15 апреля, мне приснились два топора и небольшое ожерелье, бусы. Этот настойчивый сон не растревожил меня нисколько. Я ему не поверил. Приговорили меня только по одной статье обвинения, а по трем оправдали и дали четыре года. Я вспомнил о сне, только когда выходил из ворот заведения УШ 382/13 условно-досрочно освобожденный, проведший за решеткой два года – два топора и считанные месяцы – бусы.
Можно еще добавить вот что: предсказание мое, что в Саратове у меня будут неприятности, что загубят меня в этом городе. Когда 9 апреля 2001 года меня привезли в «стакане» автомашины «Газель» и бросили в тюрьму «Лефортово» чекисты… Помню, что, расхаживая по крошечной холодной камере один, уже в синей тюремной робе – так же, как у Радуева, и размышляя об обстоятельствах своего ареста, об обстоятельствах ареста группы национал-большевиков с оружием в Саратове, я вдруг наткнулся в памяти на строчки, укололся о них и похолодел от ужаса. Постепенно они, строки, вытащились из памяти, сложились в строфы… и ничего хорошего не обещали. Ужас охватил меня и паника охватила, когда я процитировал себе концовку стихотворения:
Умру я здесь, в Саратове, в итоге.
Не помышляет здесь никто о Боге.
Ведь Бог велит пустить, куда хочу,
Лишь как умру – тогда и полечу.
Меня народ сжимает – не уйдешь!
Народ! Народ! – я более хорош,
Чем ты. И я на юге жить достоин.
Но держат все – старик, дурак и воин.
Все слабые за сильного держались,
И никогда их пальцы не разжались.
И сильный был в Саратове замучен,
А после смерти – тщательно изучен.
Это стихотворение 1969 года! В Саратове я к моменту написания стихотворения не был. Попал я в город только в 2002-м, меня привезли туда судить. Но осудить так, чтобы замучить, не смогли. Мое собственное пророчество недооценило мою собственную силу. Я победил силы тьмы. В Саратове меня лишь чуть придушили. Так что суеверия не есть суеверия. Это сигналы, приходящие оттуда.
О местах жительства
Подавляющее большинство российских граждан привязаны к месту жительства, как каторжники в старые времена к чугунному ядру, квартирой. Купил, и уж человека из его норы выносят только ногами вперед. Я никогда не имел своей квартиры и не хочу ее иметь. Активно. Что до детей, то они должны выбивать себе место под солнцем, и под какой-нибудь крышей, сами. С возраста двадцати с небольшим лет я живу в съемных квартирах. С течением времени у меня сформировалась определенная эстетика.
Когда я вижу один и тот же вид из окна несколько лет кряду, я начинаю злиться, мною овладевает эта самая «охота к перемене мест». Первый знак обычно появляется в виде вдруг подступившего к горлу желания выбрасывать накопившиеся вещи. Некоторое время я выбрасываю, выбрасываю, набивая вещами пластиковые пакеты. Выбрасываю даже книги. Убираю со стен картины и фотографии. Однажды, обнаружив себя в голом помещении, начинаю искать квартиру.
В каких только домах я не жил! Приехав в Москву в марте 1994 года, я поселился на Каланчевской улице в предназначенном на снос доме. Дом был разграблен и разрушен, унесены были даже половые доски из большинства квартир. В результате с наступлением темноты не следовало сворачивать с лестницы: ступив в сторону, можно было пролететь вниз сквозь все этажи и украсить своим телом огромную кучу вонючего мусора, скопившегося на первом этаже. Во всем доме обитаемы были лишь несколько квартир. В подъезде, где я поселился у девушки Лены Пестряковой, она работала швеей, позже стала дизайнером, в «нашем» подъезде обитаемы были две квартиры, еще в одной периодически появлялись дружелюбные бомжи. Впрочем, один раз эти товарищи чуть не спалили все, что от дома оставалось. Дело в том, что в старом корыте они устроили себе «гриль» и как-то, поджаривая сосиски, уснули, канальи. Пожар мы тушили совместно. Зато там было столько места! В бывшей коммуналке у Лены было чуть ли не восемь комнат (смотря как считать!), некоторые были огромны. Иностранные и российские фотографы с плохо скрываемым страхом приходили ко мне в страшный дом. Выгнали меня из этой квартиры из-за флага НБП. Швея Лена, которая вначале отказалась сшить нам четырехметровый первый флаг НБП, пришла в ужас, увидев этот флаг (нам его сшили в Твери) в квартире.
Позже я поселился на улице Серафимовича. На самом верхнем этаже. Мне сдал большую квартиру под самой крышей знакомый австрийский бизнесмен. Из моих окон были видны вкось кусок Тверской улицы и впрямую – окна пятого этажа мэрии Москвы. Однажды вечером, сидя в одиночестве за столом, придвинутым к окну, я вдруг увидел пересекшего несколько окон подряд нашего прославленного мэра Юрия Лужкова с голым черепом. Было темно, окна мэрии ярко освещены. Было поздно, чуть ли не к полуночи, мэр прошел (один!), достал из железного шкафа некий большой «гроссбух», зажег настольную лампу и уселся под ней читать «гроссбух». Я тогда подумал, что нашлись бы, наверное, враги Юрия Михайловича, которые дорого отдали бы за эту огневую позицию у моего окна в ночи, в пятидесяти метрах от его прославленного черепа. В те годы везде жили бомжи и бродяги. Над потолком квартиры австрийца был чердак – иногда сверху были слышны звуки драки и дикие крики. В пятидесяти метрах от тела мэра творились безобразия. Однажды ночью мы с Наташей Медведевой с трудом пробились в квартиру австрийца сквозь стаю пьяных бомжей.
У станции метро «Академическая» я жил в квартире бухгалтера, сидевшего в тюрьме. Там было несколько шкафов с депрессивными советскими книгами. Но, увы, не было телефона. Стояла зима, каждое утро я бегал на станцию метро названивать по делам только что созданных партии и газеты из телефона-автомата. Меня научили, что там нажимать в щели для монет, и я пользовался наследием русской смекалки в целях партстроительства. Наташа Медведева записывала тогда альбом «Трибунал Натальи Медведевой», помню, к ней приходил пить чай продюсер Семенов.
От скандального журналиста Могутина и его друга, художника Филлипини, мы с Наташей унаследовали квартиру в Калошином переулке, то есть мы стали снимать эту квартиру, когда Могутин уехал в Америку. Нам достались и книги, и посуда, и даже одежда. Все это пришлось как нельзя кстати. Небольшая, теплая, очень светлая, балкон спальни выходил на Театр Вахтангова, квартира была неудобна только тем, что была рядом с Арбатом и рядом с Домом актера. Выходя ночами из ресторана, пьяные актеры галдели и ругались, иногда дрались, ну а Арбат не ложился спать никогда. Поздно вечером цокали копыта лошадей и пони, которых уводили с работы, рано утром я просыпался от цоканья копыт лошадей и пони, идущих на работу. В июле 1995-го рухнула в этой теплой и красивой квартире наша любовь с Наташей Медведевой.
По мере того, как я строил партию и партия стала действовать, квартира в Калошином переулке втайне посещалась сотрудниками спецслужб. В каждой комнате был установлен «жучок» – микрофон. Впоследствии, когда мне, арестованному, предъявили кассеты с «прослушкой», я некоторые из моих разговоров услышал вновь. Когда я переходил из комнаты в комнату, раздавался щелчок – это включался новый микрофон. Один «жучок» стоял у меня прямо под столом, было слышно даже, как я пишу – звук острия ручки по поверхности бумаги. Я уверен, что такие же и даже лучшие «жучки» стоят в квартире, где я обитаю сейчас.
Вообще-то я люблю жить в отелях. Когда-то в Нью-Йорке я прожил в отелях почти пять лет. В отеле все готово и очень удобно. Когда писатель Набоков получил достаточную сумму денег за экранизацию «Лолиты», он уехал из Америки в Швейцарию и поселился в отеле на берегу озера…
О вине
Когда в июле 2003-го го я вышел из лагеря, то, приехав в Саратов, пришел с моим адвокатом на главную улицу, сел в открытом кафе и заказал бокал красного вина.
Это было французское бордо среднего качества. Я набрал в рот вина и, не глотая его, оросил этим божественным соком всю «палату», то есть полость рта. Мне сделалось очень хорошо. Потому что я досрочно выполнил свою мечту. Ведь я полагал, что смогу выпить вина лет через десять: прокурор запросил мне четырнадцать строгого. Вообще-то в сумме, постатейно, он запросил мне двадцать пять, но «путем частичного сложения» остановился на четырнадцати.
Что до вина, то вино тотчас поставило меня на ноги, у жизни появилась глубина и теплота. По главной улице Саратова толпами шли красивые девушки, стояла жара, как на острове Куба, потому что адвокат Беляк зажег сигару…
– Проблема России, основная и непреодолимая, в том, что на ее территории не росла виноградная лоза. В результате сменявшие друг друга поколения выросли на жесткой водке, Эдуард, – так учил меня на московской кухне в 1970 году судья всесоюзной категории по боксу Кричевский. Мы сидели у его кухонного стола и пили болгарское вино. – Потому, Эдуард, из-за жесткой водки во многих поколениях все в нашей стране жестко. Политика, милиция, уличные драки, государственный строй.
Мне было двадцать семь лет, я снимал комнату в этой же квартире, Кричевский жил в соседней, ему было семьдесят шесть лет, и он до сих пор еще выезжал судить матчи, правда, за границу его никогда не пускали. Бывший поэт, могучий мужик, он знал в свое время Есенина, в 1917-м ему было двадцать три, он вовремя ушел из поэтов в спорт и потому уцелел и вот расхваливал мне вино на общей кухне. Когда-то вся эта квартира принадлежала его семье, теперь осталась у него одна комната. То, что говорил тогда Кричевский, казалось мне забавным, я улыбался. Сегодня я уверовал в его теорию и вовсе не улыбаюсь. Считаю, что и крепостное право задержалось у нас дольше по причине невозможности произрастания в нашем климате виноградной лозы.
К вину я приобщился еще в середине шестидесятых в Харькове. «Богема», как они себя называли, поэты, художники пили вино, в основном красное, болгарское или венгерское («Бычья кровь» до сих пор поставляется в РФ). В Москве меня научили пить вино с острым сыром «рокфор», это было модно. Пили и дешевое алжирское вино, его, правда, считали «пойлом», хотя по качеству оно не уступало болгарскому, виноградники-то в Алжире высаживали прирожденные виноделы – французы. Про алжирское говорили, что его поставляют в танкерах.
В мастерских художников на Сретенке, у Кабакова и Соостера, пили вино; мой ближайший приятель тех лет Володя Алейников пил вино в запредельных количествах. Однажды за ночь мы с ним выпили четырнадцать бутылок алжирского и две бутылки водки. Честно говоря, никто в те вина не вчувствовался, набрав в рот вина, не булькали, не полоскали, пили почти как водку, залпом.
Я начал понимать вина только в 1979-м, в Нью-Йорке, когда у меня в руках оказался ключ от лучшего на всем East Coast (то есть на всем Восточном побережье) винного погреба мультимиллионера Питера Спрэга, когда я стал работать у него мажордомом. Там были, помню (среди жемчужин): шампанское «Дом Периньон» пятидесятых годов рождения, ящики с «Шато Лафит Ротшильд» начала шестидесятых. Не совсем соображая, какая это ценность, я первое время имел обыкновение спаивать «Шато Лафит Ротшильд» своим многочисленным случайным подружкам. Продолжалось это до тех пор, пока друг Питера, и тоже мультимиллионер из Малайзии, Ананда Кришнан не поведал мне истинную цену этих винных шедевров. Ну и, конечно, Питеру Спрэгу сбрасывали новое божоле на парашюте в ту же ночь, когда вино это откупоривали во Франции. Сбрасывали не над Нью-Йорком, разумеется, но над его имением в Массачусетсе.
Волею судеб оказавшись уже в 1980-м в Париже, Франция, я оттачивал свои винные знания вплоть до 1994 года с перерывами на военные действия. Военные действия, впрочем, происходили все без исключения в винных самопровозглашенных республиках: в Боснийской и Книнской Сербских Республиках, в Приднестровской Молдавской Республике, в Республике Абхазия. Кипучие пенные домашние вина доводилось мне пить до боя, после боя и даже как-то с врагами – в знак примирения. Однажды в 1992-м, в Приднестровье, я ночевал в батальоне казаков, когда приползли в расположение батальона двое «румын» с канистрами вина. Попросили на следующий день не стрелять – у ихнего комбата свадьба.
В Париже я часто попадал в ресторан «Ля Куполь» на бульваре Монпарнас, туда меня водил Иван Набоков – мой редактор в издательстве «Альбан Мишель». В «Ля Куполь» были везде огромные пирамиды из цветов. К великолепным плоским устрицам «белонс» мы обычно заказывали белое пряное пикантное вино «сансерр». До сих пор считаю его лучшим белым вином.
В России, обрезанной со всех сторон ножами политических мясников в 1991 году, ампутированной от лучших земель, почти не осталось виноградников. Впрочем, когда я был кандидатом в депутаты Государственной думы по Георгиевскому избирательному округу, на довыборах в 1997 году я открыл вино именно там, к востоку и югу от печально знаменитого Буденновска, почти на границе с Дагестаном, но это еще Ставропольский край. Там в районе селения Левокумского, города Зеленокумска и города Нефтекумска на очень сухих почвах произрастает виноград, дающий неплохие белые вина. Еще одно место, где отличные виноградники, – это полуостров Тамань. В 1995–1996 годах я нашел в нескольких московских магазинах удивительно благородное розовое вино с Тамани. Лучше любого «анжуйского». Правда, вино это быстро исчезло с прилавков, и я даже толком не помню его исходных данных.
Ну а тогда, в Саратове, в 2003-м, я заказал еще бокал вина и сидел себе, наслаждался, как только может наслаждаться человек, только что освободившийся из лагеря. И вино ласкало мне и «палату», и душу. Вместе с женщинами вино, несомненно, одна из основных радостей жизни.