355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдуард Старк » Царь русского смеха. К.А. Варламов » Текст книги (страница 5)
Царь русского смеха. К.А. Варламов
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 15:58

Текст книги "Царь русского смеха. К.А. Варламов"


Автор книги: Эдуард Старк



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 5 страниц)

– «Дайте мне почувствовать, что и мое поприще так же честно, как и всякого из вас, что я так же служу земле своей, как и все вы служите, что не пустой я какой-нибудь скоморох, созданный для потехи пустых людей, но честный чиновник великого Божьего государства и возбудил в вас смех, – не тот беспутный, которым пересмехает в свете человек человека, который рождается от бездельной пустоты праздного времени, но смех, родившийся от любви к человеку».

Варламов был первый комический актер нашего времени, и это надо особенно подчеркнуть. Талант комический вовсе не такое обыкновенное явление. Говорят, у нас умерли трагики, чему виною умаление трагического репертуара. Справедливым было бы добавить, что перевелись и комики, как некогда перевелись богатыри на земле русской. Кого можно было поставить в параллель Варламову? Только одну, ныне, увы, покойную Варвару Васильевну Стрельскую. В ее таланте, как и у Варламова, в ее смехе были те же бодрость и звучность, та же непосредственность и та же русская широта. Кого еще можно поставить в параллель из благополучно здравствующих? На всю Россию только двух: Ольгу Осиповну Садовскую из Московского Малого театра и Владимира Николаевича Давыдова из Петроградского Александринского. И вот эти двое, Садовская и Давыдов – последние могикане великой комедии, великого русского смеха. И вместе с тем первые в ряду. А затем идут точки… длинный ряд точек, {108} и лишь там, далеко, перешагнув за середину, мелькает что-то похожее на комическое дарование. Комики перевелись, потому что природа стала бесплодна. Она не хочет более рождать ничего значительного. Между тем, комический талант должен быть весь от природы. Он должен быть в натуре у человека. А то, что мы теперь столь часто принимаем за комический талант – не более, чем подделка. Мы слышим комическую интонацию и даже улыбаемся ей, но если у нас достаточно остер слух, мы сейчас же разберем, что интонация эта выделана и стоила актеру больших хлопот, ибо смех, комическое начало, не лежит в натуре актера, а привнесено в нее извне. Что такие натуры, пронизанные светом и теплом смеха, встречаются все реже и реже, тому есть причины глубокие, которые не вдруг объясняются. Смех вообще тускнеет год от года, особенно в нашей стране, и наступит такое время, когда он вовсе исчезнет из человечества, потому что смех неразлучен с непосредственностью и детской ясностью, а откуда же им взяться, когда даже дети наши так рано оканчивают свое детство, а если 20летний юноша вздумает ребячиться, то на него уже косятся: «шелапут!»…

Исчезает смех из природы, – следовательно, исчезает и из искусства, из всех его ветвей: литературы, поэзии, живописи, а если и появляется где, то непременно в смешении то с желчью, то со слезами, то со злостью, в чистом же своем виде он уже нигде не встречается. Покидает он и театр, где все позиции заняты нудными, тягучими, плаксивыми пьесами, и где здоровый, бодрый смех не звучит больше. Откуда же тут взяться комическому таланту? Да и что он тут стал бы делать? Ну вот был у нас Варламов. {109} Ведь ему для того, чтобы выявить свой комический талант во всем его сверкании красками, нужен был Островский, или там Гоголь, а в чем другом, особенно же в современном драматургическом худосочии, ему просто нечего было делать, разве что помимо всякого творчества просто самого себя показывать и тем нас утешать. Но для последнего в самом деле нужно было быть Варламовым. Нужны были Гоголь с Островским и последний особенно, потому что у него смех звучит полным аккордом: раскатистый смех у него, такого после Островского уже нет ни у кого из русских драматургов. Ведь не у Чехова же его искать. А Чехов и определил собою целое направление русского театра… и вот тогда-то на сцене перестали смеяться.

Выступая на театре как комик, Варламов подлинно творил чудеса. Он был как-то так весь устроен, что волшебство смеха происходило совершенно без всяких с его стороны усилий, а мы поддавались ему без малейшего внутреннего противодействия, просто душа сама просилась: «ну же, возьми меня, подержи у себя, отогрей всем теплом, от тебя исходящим, и дай мне несколько мгновений чистой детской радости»… И Варламов брал и отогревал. Бывало, Варламова еще нет на сцене, но публика знает, что он сейчас выйдет, и вся как-то подбирается, как-то радостно настраивается. Ей и дела нет до того, чем Варламов явится на сцену, Муромским или Русаковым, она знает, что придет Варламов, и этого только ждет. Бывало, еще немного сказано слов, долетели они до нашего слуха еще только из-за кулис, а уж на душе посветлело, и на сердце немного полегчало, и шелест какой-то удовлетворенный пошел по {110} театру от самых первых рядов партера, где сидят люди трудно смеющиеся, до самых последних скамей райка, где теснятся люди легко смеющиеся: чудный талант, такой радостный и красочный, озаренный словно каким-то таинственным нездешним светом, начинает делать свое дело, идет «честный чиновник великого Божьего государства». Вот вышел на сцену и… смотрите, о, смотрите хорошенько!… вон там притаился царственный смех, спрятался в каждой мельчайшей складке одежды, схоронился в тихих лучистых глазах, в углах губ и плутовски высматривает оттуда на публику, заигрывает и подмигивает, словно говоря: «ну, что вы там все носы повесили?… Смейтесь, смейтесь хорошенько, забудьте обо всем, что у вас в жизни есть неприятного, и хохочите от души. Ну же, поскорее… раз… два… три. За мной!»… И мы, точно дети, уже увлечены, уже забыли про все тяжелое, нудное, горькое, царственный смех завладел нами и не дает ни минуты покоя, любо ему тормошить нас во все стороны, любо глядеть, как не выдерживают его натиска ни старые, ни молодые, ни состоящее в генеральском чине, либо ни в каком чине не обретающиеся, ни толстые, ни тонкие, ни пессимисты, ни оптимисты, всех уравнял в один миг и в одном чувстве беспредельной радости могучий царственный смех, воплотившийся в образе Варламова. И так продолжалось все время, пока артист оставался на сцене. Вот было пусто и темно, а отворилась дверь, и вступил на сцену Яичница, либо Тит Брусков, или Курослепов, так сразу точно лучи солнца брызнули сквозь облака. Вошел, повернулся, сел, сделал жест рукой, и все так просто, так художественно, так образно, и везде сидит смех; улыбнулся – и вся зала улыбнулась; сказал что-то – и вот прямо загрохотало в партере, {111} ложах, на галерее, никому не удержаться, даже кто думает, будто смеяться громко неприлично, и тем невтерпеж; замолчал – и вдруг новый взрыв смеха… что такое? Да ничего, безделица: повел как-то особенно рукою, подмигнул глазом, сделал что-то ртом и нарисовал целую картину, оставаясь и в молчании тем же глубоко выразительным художником, что и в моменты диалога. А уж заговорил… все отдай и то мало! Едва ли еще и сыщется на русской сцене другой артист, у которого оказалось бы равное мастерство сценической художественной речи. Это было точно колдовство какое. Любое слово возьмите, самое простое слово, в котором ничего особенного нет, сами мы его скажем, да что мы… любой актер произнесет, и мы ничего не почувствуем. Но то же самое слово излетит, бывало, из уст Варламова, и… не узнать знакомого созвучья букв; в каждый слог, да что слог!… – во всякую букву проникло что-то особенное, освещающее, придающее своеобразную окраску и тотчас вызывающее перед мысленным взором зрителя целую картину. Сила производимого на нас впечатления зависела, кроме всего прочего, всецело от того, что уж очень легко и свободно происходило здесь творчество, без тени какого бы то ни было напряжения, выучки, усиленной работы, сухой рассудочности. Иной актер на так называемое перевоплощение сколько потратит времени, труда и средств: он и оденется интересно и загримируется так, что не найдешь в его лице ни единой знакомой черточки, все будешь гадать: «Иванов это или не Иванов?» – и голос постарается изменить, и туловище свое согнет, и походку усвоит, ничего общего с его личной не имеющую, казалось бы, совсем другая фигура. Так вот нет же, механика все будет давать себя знать. А {112} Варламов? Как бы он ни одевался, что бы с собой ни делал, а фигура всегда оставалась его собственная, варламовская; как бы ни мудрил он над своим лицом, оно тоже иной раз не слишком-то уступало всяким гримировальным фокусам, и сквозь разные там краски да карандаши все-таки всегда смотрело на нас его собственное лицо, варламовское; и даже самый голос артиста сплошь да рядом оставался его обычным голосом, так что внешнего перевоплощения тут нечего было и искать; вышел артист на сцену, сейчас же все видели: Варламов, как Варламов. Но заговорил и… нет Варламова, исчез, растворился без остатка, весь перевоплотился в любой персонаж через слово. Это благодаря тому, что голос у Варламова, как мы выше указывали, был совершенно исключительным, являя в его руках орудие творчества, которым Варламов совершал положительно чудеса, располагая им, как ему было угодно, и подчиняя его изумительно точно малейшим оттенкам в душевном настроении. И опять же бил в этом исключительном инструменте источник беспредельного комизма, и кто никогда не видал Варламова, тот при всей пылкости своей фантазии не в силах вообразить, сколько экспрессии юмора способен был проявлять этот артист в самой мимолетной интонации. Вот почему Варламов так жестоко проигрывает на экране кинематографа, а сей последний перед лицом искусства актера оказывается совершенно беспомощным. Оно так и должно быть. «В начале было слово». Вот и весь секрет актерского искусства, взятого в его целом. Слово выражает в конкретных образах все отвлеченное, рождающееся в тайниках человеческого духа. Лишь одно оно является полным отражением всего человеческого миросозерцания. Мыслитель, {113} стремящийся дать человечеству новую возвышенную идею, моралист, бичующий пороки и преступления, поэт, воспевающий любовь, – как могут они выразить все, что волнует их душу, иначе чем при помощи слова, и каким иным способом мы, зрители, в состоянии воспринимать в театре глубины мысли и красоты поэзии, как не посредством полно-звучащего, мощного, свободного человеческого слова? Бесчисленные оттенки его выразительности следуют через тон, которым владеет актер.

Теперь понятно, почему Варламов не смешон в кинематографе, хотя вы и узнаете на экране его лицо, фигуру, грим и все подробности его жеста. Хотя по теории Дельсарта тон вытекает из жеста, следовательно, пластика актера занимает в его творчестве как бы господствующее положение, все-таки взятая сама по себе, она еще не образует сценического искусства со всеми происходящими отсюда последствиями. Пластика рождает тон, а уж только из взаимодействия этих двух элементов рождается искусство актера. Если бы Варламов был клоуном-эксцентриком, весь комизм которого построен только на производстве смешного жеста во что бы то ни стало, или хотя бы чем-то вроде Макса Линдера, тогда, конечно, он оставался бы смешным и на безмолвном экране кинематографа. Но вся суть варламовской прелести, как актера, весь его комизм, да и не только комизм, но и другие внутренние переживания, как рождающиеся в душе у актера, воплощались только в тоне, а жест служил лишь чем-то поддерживающим, могущим даже отсутствовать, что доказывается простейшим опытом. {114} Положим, Варламов произносил какую-нибудь очень смешную фразу, сопровождая ее определенным жестом; весь театр хохотал. В следующий раз Варламов совершенно с той же полнотой комизма произносил ту же фразу, но так как актер не машина, забывал подкрепить ее жестом, а театр так же хохотал. И таким образом кинематографическая лента, как снимок лишь ритма человеческого тела, не может увековечить искусство такого актера, как Варламов, и даже явно служит во вред делу, ибо потомки наши, Варламова не видавшие, могут вообразить, если лента до них доживет, будто Варламов был смешон только благодаря своей непомерной толщине. А между тем, все делал тон, один лишь тон творил чудеса. Если у автора, выведшего в пьесе комическое лицо, не хватало красок, чтобы сделать его действительно смешным помимо постороннего вмешательства, он мог быть спокоен, если за эту роль брался Варламов. Артист дорисовывал все то, что у автора было лишь в намек, освещая всякое слово таким ярким блеском, что автору и зрителям, чувствовавшим пустоту авторского замысла, оставалось только руками развести: непонятно, откуда сие и как совершается. Но тайна в сущности объяснялась весьма просто: все элементы юмора были заключены в самом Варламове, и ему ничего не стоило рассыпать полными пригоршнями сверкающие драгоценные перлы смеха. Несомненно, тут помимо яркого таланта сказывалось действие и всей натуры артиста, который хотя и вырос под северным небом, совершенно не знал, что такое меланхолия, хандра, сплин; он сам был вечно жизнерадостен, ясен, приветлив, как ребенок, не ведающий жизни, и эту ясность он вносил с собою на сцену. Мало того: Варламов отличался чрезвычайной искренностью таланта и как в жизни искренность, проявляемая человеком, привлекает к нему сердца окружающих, так и на театре искренность таланта {115} образует особую атмосферу какого-то теплого благодушия, увлекающего зрителей. Опять мы видим здесь, что личность актера, сильно индивидуальная, играет огромную роль в смысле упрочения популярности и развития в публике любви к данному актеру, или актрисе.

Вышесказанный источник натурального комизма был главной причиной, почему Варламову были столь доступны, несмотря на весь чисто национальный склад его таланта, Мольер и Шекспир. И не могло быть иначе. Национальность здесь не при чем. Комедии Мольера, величайшего из театральных насмешников, это истинное искусство для театра, вне всяких национальных перегородок, ибо века, отложившиеся между нами и Мольером, уже стерли в нем все преходящее, все слишком местное, все злободневное по тому времени, выдвинув на первый план все обеспечивающее ему жизнь вечную, комедии Мольера, – это глубокая мысль, обряженная в причудливую внешнюю форму, это – самая прихотливая смесь величественной серьезности с детской веселостью, это – улыбка гения, бросающего миру потрясающие обличения, которые переходят вдруг в раскатистый смех, это – царство возвышенных идей и чувств, мир образов великолепных по своей выпуклости, рассадник типов, отражающих в себе человека во всей многогранности присущих ему свойств, не изменяющихся в веках, и в то же время это – всегда театр, не скучная, размазанная на четыре часа публицистика, а настоящий театр – зрелище, неизменно великолепное зрелище. {116} Ничего нет удивительного в том, что актер, сам носивший в себе целый мир образов и бывший олицетворением театра, в самом лучшем и цельном значении этого слова, мог чувствовать себя, как дома, в мире Мольеровского искрометного веселья, играя, положим, Сганареля и играя его даже на склоне своей карьеры, когда по возрасту он уже вступил в седьмой десяток лет, так, что сценической молодежи оставалось только завидовать, а нам, зрителям – смеяться до слез. Совсем недавно, это было при возобновлении 9го ноября 1910 г. Мольеровского «Дон Жуана» в постановке В. Э. Мейерхольда, когда Варламов играл Сганареля, со всей мощью присущего ему комизма, который тут развертывался, чувствуя под собой особо благодарную почву, с беспредельной широтой и сочностью, и мы тогда дивились и этому утраченному секрету веселья, и нашему… отношению к роли увеселителя на театре, как к чему-то недостойному внимания. Между тем, Мольер, несомненно, был таким увеселителем, позаимствовав многое для своего искусства из столь разнообразного и богатого красками уличного театра. У него, как и у Шекспира в комедиях, на каждом шагу здоровое, простое, искрометное веселье, радость бытия. Вот этой радости бытия Варламов и прослужил с лишком 40 лет. И нам приходится лишь бесконечно пожалеть, что благодаря странному отношению руководителей театра к мировой сокровищнице театральных перлов, мы так редко видели Варламова именно в комедиях Мольера и Шекспира. Островским в сочетании с Варламовым нас накормили досыта. Что говорить: пища хорошая. Но и хорошая пища может надоесть, если она однообразна. В 1910 году и в последующих Варламов играл Сганареля. Перед этим был огромный промежуток времени, в течение которого ни одной мольеровской роли Варламов не играл. В 1901 г. он сыграл полицейского {117} Клюкву в комедии Шекспира «Много шуму из ничего», возбудив всеобщий восторг, в 1903 г. – старика Гоббо в «Венецианском купце» и этим на долгое время ограничилась вся его причастность к Шекспиру, несмотря на то, что Шекспировские шуты – прямое дело Варламова, по той способности к откровенно веселой буффонаде, какая была в высшей степени свойственна Варламову. Но ни Мольер, ни Шекспир не пользуются фавором театральной администрации, и таким образом актер, замечательный, редкий актер, был лишен для своего творчества живой воды, коей у Шекспира и Мольера – неиссякаемый родник, а мы, публика, – многих часов большой художественной радости.

Но все же спасибо и на том, что было. 40 лет Варламов служил для петроградской публики олицетворением радости бытия, 40 лет он сеял кругом себя смех. Смех драгоценен, потому что очищает душу. Любовь, ну, конечно, только чистая любовь, рождающаяся без помощи отдельных кабинетов ресторанов, и смех – вот два начала, просветляющие существо человека. Благословен поэт, воспевающий такую любовь и приглашающий соединить наши души с его душой, благословен комический актер, владеющий даром смеха, потому что тогда у нас делается легко на сердце. Вы думаете, этого мало?… О, много, безмерно много!… Вот собралось пестрое, хмурое человеческое общество. И пришел некто, знающий секрет, как растопить лед, сковывающий это общество. И вот… мгновенье… точно посыпались бриллиантовые искры света, и каждая искра попала в чье-нибудь сердце и там растопила лед. Этот некто – комик. Его орудие – смех. Душа наша смягчена. Пусть это только мгновенье. Но из мгновений составляется вечность. Если бы {118} светлое мгновенье, рожденное смехом, не оставалось одиноко, жизнь была бы прекрасна. В том-то и горе, что эти мгновенья бесконечно одиноки: они – только мгновенья, а за ними идут часы, дни, недели, ничем не согретые, какие-то огромные вместилища холода, и души наши остывают и покрываются ледяной корой, от времени становящейся все толще и толще. И кто так силен, чтобы хоть на мгновенье разрушить эти ледяные покровы нашей души, тот достоин стоять в ряду людей, наиболее нами чтимых. Таково благородное назначение актера-комика, и этому назначению до конца удовлетворял Варламов. В течение всей своей долгой сценической карьеры он был живым олицетворением радости жизни, всех ее светлых сторон, он как бы нарочно был создан для того, чтобы через свое великое искусство, через свою лучезарную индивидуальность постоянно топить лед нашей души и приносить людям молодость, ибо весело рассмеяться – значит помолодеть на несколько лет, – постоянно напоминать нам, что жизнь, несмотря ни на что, все-таки прекрасна.

{119} Портреты К. А. Варламова на обложке, перед текстом и на стр. 35, 49, 61, 65, 69, 79, 85, 93, 99 и 105 воспроизведены с фотографий Императорских театров .

[1] Писано в 1915 году.


This file was created

with BookDesigner program

[email protected]

25.02.2015


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю