Текст книги "Гони свой поезд, мальчик! (сборник)"
Автор книги: Эдуард Корпачев
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 6 страниц)
Из сетчатого, в оспинах, динамика то и дело слышались голоса по селектору, то мужской голос, то женский. И хорошо было сознавать, что вот мы с Кулижонком в пути, а за нами следят на всех полустанках, бег нашего локомотива подчинен строгому графику, и потому мы всегда словно бы на виду, на виду.
Наверное, должна была дорога развеселить Кулижонка, заставить его позабыть о тех напрасных словах, сказанных им, Стаником, и показавшихся Кулижонку вызывающими. И Станик, то отправляясь в обе секции локомотива, в машинное отделение, то возвращаясь в кабину, успевал цепко взглянуть на машиниста, желая удостовериться, повеселел ли тот. Да разве отгадаешь по замкнутому лицу машиниста? И что за обида – какие-то необдуманные слова какого-то пома?
Но, значит, по-особенному относился Кулижонок к своей работе, щепетильно оберегал честь своей профессии, коль так прочно обиделся на того, кто, должно быть, еще не совсем оценил высокое предназначение машиниста.
И Станик не знал, как ему теперь загладить свою вину.
«Да ведь рейс впереди!» – сказал он себе с таким воодушевлением, с каким говорят: еще вся жизнь впереди. И это значило, что машинист мог убедиться еще, какой надежный пом рядом с ним.
Ехали, как всегда от Бреста, на восток. И Борис Куприянович то выуживал из нагрудного кармана крупные часы на кожаном кофейном ремешке с петлею, то вновь посылал этот слиток в карман. А Станик каждый раз хотел внимательнее присмотреться к часам, имевшим, как ему казалось, свою историю. Кажется, Борис Куприянович из семьи путейцев, и отец его тоже водил поезда, и часы эти наверняка наследственные. Но не успевал Станик как следует разглядеть часы, отметить их потертость, их царапинки, их тусклое, быть может, стекло, как часы ускользали в нагрудный карман – и уже на целый час, пожалуй.
Да, чуть ли не ежечасно выуживал машинист толстенный слиток, А поезд все мчался. Оставались позади перегоны, будки стрелочников, деревни, как бы плавающие среди яблоневых рощ, серые скворечни, телевизионные антенны, гнездовья аистов, дымы из фабричных, похожих на сигары труб. И Станик сверялся по часам на приборной доске: через каждые пятьдесят километров машинист подхватывал за петельку кожаный ремешок – и тогда опять взблескивал слиток.
И все мчался, мчался состав. Лишь на полустанке замер на некоторое время, пропуская пассажирский поезд, на полном ходу промчавшийся и резанувший глаза белизной слившихся в единую линию оконных занавесок. А затем по селектору услышали Станик и машинист распоряжение: снова в путь!
И едва устремился вперед тяжеловесный товарняк, Борис Куприянович опять потянулся рукою туда, где возле сердца стучали его верные часы.
Должно быть, еще раз-другой на пути до Барановичей мелькнули бы в руке машиниста ценные часы, если бы рейс закончился удачно. А так уж пришлось Борису Куприяновичу то и дело совать руку в нагрудный карман, держать мгновение слиток на ладони и со вздохом отправлять его в темный кармашек. Потому что случилась непредвиденная задержка в пути.
Да разве сам он, Станик, ожидал, что случится такое в пути? Пускай незнакомая ранее тревожность не покидала его с самого утра, но разве мог он предчувствовать неладное?
Он, щурясь и глядя на бежавшую по откосам, по канавкам, по рытвинам черную тень тепловоза, по плечи высунулся из окошка и уже смотрел вперед, где за крутым поворотом открывалась будка у переезда и где переездный сторож держал в поднятой кверху руке желтый флажок.
Человек с желтым флажком в руке вот-вот должен был остаться там, у своего жилья, у своего шлагбаума. Как вдруг заметил Станик, что он вкруговую стал махать флажком. А это сигнал: остановиться, дальше опасность, остановить, остановить поезд!
Тут же, невольно глянув назад, на изгибающийся состав, Станик увидел дым из буксы и даже рыжий огонь, как показалось ему.
«Букса перегрелась!» – тотчас подумал он и закричал, пугая машиниста:
– Кран! Стоп-кран, Кулижонок!
И в этот же миг большая рука машиниста легла на кран экстренного торможения, отчего из крана с резким звуком, обдавая руку машиниста масляными брызгами, вырвалась шальная струя воздуха.
Станик ощутил, как его вдруг прижало к металлу.
– Букса, Борис Куприянович! – кричал Станик, оглушенный скрежетом колес, близким визгом крана.
И даже померещилось ему в этой кабине, ставшей вонючей от вырвавшейся из крана вместе с воздухом, с пылью масляной бешеной струи, что его, Станика, не то ушибло, не то контузило.
Но тут же Станик пришел в себя, прочитал в глазах машиниста приказ осмотреть колеса, буксу и мигом вернуться в кабину. И вылетел на землю.
Сторож тоже бежал вдоль состава и все махал, махал флажком. А Станик уже, щурясь от дыма из буксы, близко смотрел на разогревшуюся, накаленную, красную шейку оси.
«Вот! – с осуждением сказал он себе. – Хотел, чтобы необычное что-нибудь в рейсе, испытание какое-нибудь… И накликал!»
Борис Куприянович тоже тяжело дышал за его спиной.
– Смазки не хватило! – обронил Борис Куприянович, едва они вдвоем приоткрыли буксу и рассмотрели ее как следует.
А Станик сразу понял, что ему надо делать. Метнулся к кабине тепловоза, вновь слетел на землю, уже с банкой смазки в руках, и стал с маху бросать смазку в буксу.
Борис же Куприянович побежал в самый конец состава ограждать башмаками поезд. Он так и распорядился:
– Состав оградить! – И тотчас сам устремился в конец состава ограждать поезд специальными металлическими колодками, устанавливаемыми на рельсы, под колеса поезда, и называемыми башмаками.
А переездный сторож, худенький человек в обширных темно-синих галифе и сапогах с плешинами, с ржавыми от времени пятнами, подался было следом за Борисом Куприяновичем, а затем повернул на свой пост у шлагбаума, где остановились вровень машина-молоковоз и телега с огромными цинковыми бидонами.
Шейка оси уже не так пламенела, но горьким дымом все еще пахло, и Станик бросал да бросал смазку. Изредка он посматривал туда, в конец остановившегося состава, откуда бежал к нему Борис Куприянович, и мысленно твердил себе: еще минута задержки в пути, еще минута, и еще… Да неужели все так и складывается с самого утра, что волнению уже не будет предела весь день, весь рейс?
Только мелькнул Борис Куприянович – и тут же вскочил в кабину тепловоза. Станик представил, как машинист, стараясь усмирить тяжелое дыхание, докладывает по селектору о беде и ждет мгновенных распоряжений.
Теперь опасность позади, поскольку нет уже из буксы дымка, поскольку вовремя спохватились. Вовремя он, Станик, увидал этот черный дым и как сторож машет, машет вкруговую… А то ведь и крушение могло произойти! Буксу смазали, состав оградили – и не пора ли снова в путь?
Так, стараясь быть в своих же глазах решительным и находчивым человеком, он успокаивал себя, напоминал, что скоро Барановичи, скоро станция назначения, и надо не медлить более, хотя и понимал, какие волнения выпали теперь не только им с Борисом Куприяновичем, а всем на линии, всем, кто в этот момент издалека следит за поездом, остановившимся вдруг. Определенно день словно бы и начался с предчувствия тревоги!
Вновь побежал вдоль состава, хрустя по зернистому песку насыпи, Борис Куприянович. Станик, поняв, что Борис Куприянович на этот раз помчался снимать ограждение, бросился к кабине тепловоза. А перед этим еще раз приблизил лицо к буксе, теплой и пахнущей смазкой.
А там, в кабине, он посмотрел придирчиво на приборную доску. А затем высунулся по грудь, словно готовясь подхватить за руку бегущего с башмаками на весу Бориса Куприяновича.
Ну, беда миновала, волнение прочь, и снова в путь!
Но все же не ушло волнение, ведь начался день с предчувствия тревоги, и нечего было и мечтать о спокойном рейсе. Так казалось теперь.
И Станик, уловив не только досаду, а еще вроде и озабоченность на лице машиниста, почувствовал, как вступила в сердце настоящая тревога, и пусто взглянул вперед, на ведущие в бесконечность рельсы.
– Ты, наверное, думал: кинул смазку в буксу – и порядок? И дальше на всех парах? – недружелюбно спросил у него машинист.
И тогда Станик, заморгав глазами от обиды и сам не ожидая от себя такой раздражительности, крикнул высоким голосом:
– Да вы что, Кулижонок? Да разве я не предотвратил? Разве я не заметил? – И кивнул туда, в ту сторону, откуда, казалось, еще несло гарью, и показал машинисту испачканные, жирные ладони.
– Еще бы не заметить! – пригрозил Борис Куприянович и вроде поколебался, становиться ли ему опять старшим другом, старшим братом или быть неприятным, колючим, хмурым человеком. – Еще бы, Станик! А только я хочу тебе сказать: смазку кинул – а на всех парах все равно не поедешь.
– Теперь до пункта техосмотра? – с упавшим сердцем спросил он. – Теперь пешком, со скоростью пятнадцать километров?
– Со скоростью пятнадцать километров, – согласился машинист.
– Да ведь букса в порядке!
– Не знаю, Станик. На пункте техосмотра выяснят.
– И потом, Борис Куприянович, мы и без того столько времени потеряли! И что же наш график? Не уложимся, выходит? Не придем вовремя в Барановичи?
Озабоченный голос по селектору уже торопил их в медленный, тихий путь. Тепловоз снялся с места, как бы передавая судорогу от платформы к платформе, и неспешно, торжественно поплыл меж цветов, жита, сорняков, трав.
– Да тут недалеко, Станик. Недалеко тут пункт. А там, может, наверстаем еще. Если дадут зеленый – разгонимся, Станик, до самых Барановичей! – азартно пообещал Борис Куприянович.
«Он прав! Если дадут зеленый…» – обнадежил самого себя Станик, прощая машинисту его неожиданную грубость, понимая раздосадованного человека и сочувствуя ему.
И уже лишь этим и жил он: только бы дали возможность идти до Барановичей на максимальной скорости, без остановок, без промедлений. Ведь была уже остановка, были потерянные минуты, и только бы дали возможность мчаться со свистом!
А пока – тихий, осторожный ход, такой тихий, что грузовая, крытая брезентом машина, мчавшаяся в стороне по асфальтированному шоссе, параллельному железной дороге, легко обогнала поезд. И другие машины, стремившиеся на восток, тоже показывали поезду задний борт.
Вот теперь, когда поезд робко продвигался, Станик боялся убить в себе надежду на успешное завершение рейса. Мало ли что затеят там, на пункте технического осмотра! И вдруг подозрительными покажутся осмотрщикам вагонов другие буксы? Все, что слушал он на занятиях в тепловозной мастерской, все, что он так уверенно, четко твердил потом экзаменаторам, вдруг припоминалось теперь, припоминалось почему-то в основном в самых мрачных тонах, поскольку будущего помощника машиниста преподаватели каждый день предостерегали, внушали ему повышенную бдительность на службе, предостерегали, предостерегали… И недаром!
«Только бы дали зеленый!» – мысленно просил Станик, уже различая впереди продолговатое строение пункта технического осмотра.
– Принимайте на боковой путь! – потребовал по селектору Станик. – Букса неисправна. На боковой путь, повторяю!
«Только бы дали зеленый!» – все просил безмолвно он, Станик, и потом, когда остановились и когда маневровый локомотив отцепил платформу с неисправной буксой и покатил с этой единственной платформой.
И боязно было подумать, что вдруг еще какую-нибудь неполадку заподозрят осмотрщики вагонов и поезд так и останется надолго здесь, на боковом пути!
Казалось, ни жив ни мертв сидел он в кабине тепловоза, ожидая самого невеселого исхода. Как вдруг распоряжение по селектору полным ходом следовать до станции назначения. И он, счастливый, преданно посмотрел на Бориса Куприяновича.
А тот заговорил порывисто:
– А у меня в Барановичах дружок. Сапейко. Тоже путеец. Познакомлю, Станик! Душа этот Сапейко. Но несчастливый. Несчастливый он, Станик!
– Отчего же несчастливый? – радуясь перемене в машинисте, его улыбке радуясь, его приветливости, спросил Станик.
– Водил поезда, составы тяжеловесные, первоклассный был машинист, а потом что-то со зрением. Что-то со зрением, Станик. Очки, контора, хоть и при железной дороге, но контора, контора, Станик, а не эта шикарная кабина, не эти рельсы! – И Борис Куприянович энергично выбросил большую руку вперед, как будто повелевая локомотиву мчаться еще стремительнее.
«Вон что! – подхватил, соглашаясь с ним, Станик. – Если человек любил рельсы, бег локомотива… А теперь очки, контора. Конечно же, несчастливая судьба! Чего там говорить, несчастливая…»
Быстрее никогда еще не ездил Станик – ни на скорых поездах, ни тогда, в апреле, когда гонял дублером помощника машиниста. Так казалось ему. И так, возможно, было и на самом деле. Столбы, деревья, округлые кусты, плетни, казавшиеся плотными щитами, взлетающие от мгновенного ветра, гонимые ветром чистые гуси, опадающий от порыва, рожденного несущимся составом, яблоневый цвет, как мотыльковый рой, – все, все тут же становилось пройденным путем, откинутой назад далью.
Снова включился селектор. Голос показался Станику уже веселым, голос вопрошал, готовы ли они с Борисом Куприяновичем и дальше следовать на предельной скорости. Станик подумал, что диспетчеры наверняка нарочито открыли им «зеленую улицу», точно желая убедиться, сумеют ли они в срок, по графику, прибыть в Барановичи. Уж если случилась задержка, уж если отцепили вагон, то, казалось бы, какой тут график, какое своевременное прибытие? Просто диспетчеры знают, какой первоклассный машинист ведет состав. «Конечно же, знают Бориса Куприяновича! – еще раз подсказал себе он. – И не только гадают, сумеем ли мы уложиться в график, а верят в это, верят!»
Будто невзначай опять скользнул он взглядом по лицу машиниста. И поразился, как изменилось это обычно замкнутое, С тяжелыми чертами лицо, каким оно стало вдохновенным. А машинист, повернувшись к нему, словно хотел что-то сказать, но лишь вздохнул, лишь обогрел нежным, незнакомым ранее взглядом.
Гони, машинист, свой поезд! И ты, Станик, тоже гляди в оба, помогай машинисту сокращать расстояние!
– Полчаса наверстали, – вполголоса, точно оберегая тайну, проговорил Станик. – Тридцать минут нагнали. Теперь совсем немного – и уложимся. Уложимся в график, Борис Куприянович…
– Ты Барановичи запроси. Диспетчера из Барановичей. Чтоб никаких задержек! – тоже тихо и вроде тайно молвил в ответ Кулижонок.
– Сейчас, Борис Куприянович! – охотно отозвался Станик и уже снял трубку рации, да тут же и выключил ее, потому что схема движения была перед ним, а там, на схеме, как раз перед Барановичами и начинался опасный путь.
Опасный путь – это медленный ход поезда, и тут проси не проси – никто не позволит мчаться с большой скоростью.
Все-таки, вздохнув раздраженно, Станик связался по рации с диспетчером и попытался выпросить разрешение увеличить скорость, поскольку и так немало времени потеряли на перегоне.
– Сколько времени потеряли на перегоне! – повторил он, надеясь на несбыточное.
– Выполняйте схему движения, – возразили по селектору. – Всего пять километров. Но участок опасный. И потому придерживайтесь схемы движения.
«Ну да, пять километров! – подумал Станик. – А будем тащиться, как дореволюционные паровозы…»
Но ничего не оставалось, как сбавить ход, идти со скоростью двадцать километров в час и надеяться на то, что остальной участок удастся преодолеть стремительно. Когда кончился опасный путь, когда остались позади медленные пять километров, Станик как бы прикрикнул на самого себя:
– Конец опасного! Зеленый!
– Зеленый! – тоже сердито, в унисон подхватил Кулижонок.
И понеслись, понеслись, наращивая скорость, догоняя потерянное время!
«Минута! – считал мысленно Станик. – И еще! И опять минута! А теперь последняя минутка, самая последняя – и будет полный порядок…»
Ох, эта последняя, так необходимая минута, единственная минута, без которой не выполнить графика!
Вот почему чуть ли не измученными сошли оба на хрустящий ноздреватый шлак товарной станции в Барановичах.
Но прежде чем ступить замлевшими, неверными, как будто ослабевшими от долгого бега ногами на чужую твердь товарной станции, надо было подать состав под разгрузку на запасную ветку, надо было отправиться порожним локомотивом в депо, надо было терпеливо ожидать, пока примут локомотив в барановичском депо.
И Станик, все посматривая на незнакомых машинистов, которые принимали локомотив, вдруг заметил улыбающегося в стороне, поодаль, светловолосого человека в очках, делавшего какие-то приветственные знаки не то ему, Станику, не то Борису Куприяновичу.
«Да ведь это Сапейко! – догадался он, вспомнив о приятеле Бориса Куприяновича, о том приятеле, который, бедный, был первоклассным машинистом, а теперь где-то в железнодорожной конторе. – Да, Сапейко, несчастливый Сапейко. Точно! Но откуда узнал, что наш состав прибывает? Хотя… ведь он в конторе, может, даже диспетчером, этот несчастливый Сапейко».
Все так и оказалось, Сапейко уже встречал их, и напрасно Станик хотел потормошить Бориса Куприяновича, чтобы взглянул Борис Куприянович на незнакомца в очках. Хотя Борис Куприянович будто и не замечал незнакомца, занятый делом, да все же видел, видел того. Потому что сразу, едва пришла пора покидать локомотив, Борис Куприянович, широко разводя руки, пошел навстречу улыбающемуся незнакомцу.
А был этот незнакомец Сапейкой, другом машиниста, неудачником, распростившимся навсегда с кабиной тепловоза.
Хотя кто из них двоих – Кулижонок или Сапейко – был на самом деле невезучим, неудачливым всего лишь несколько часов назад? Кто? И не потому ли, что беда одного неудачника стала известна тотчас другому, пришел приятель сюда, в депо, – ожидать, встречать, уговаривать, ободрять?
А никого не надо утешать – вот какая радость!
– Пришли, Казька, тютелька в тютельку! – по-мальчишески ликовал Борис Куприянович, сжимая Сапейко в объятиях, вздыхая при этом шумно, с удовольствием и то и дело порываясь даже теперь потянуть за петельку из кармана свои великолепные часы.
– Да, тютелька в тютельку! – подхватил и Станик и махнул рукой: дескать, зачем вам этот слиток, Борис Куприянович, всё минута в минуту, и часы очень верные, точные, очень хорошие часы, Борис Куприянович.
– Теперь-то можно махнуть рукой, – не унимался Борис Куприянович, делаясь то строгим, то вновь веселым. – Теперь можно. А тогда? А на том перегоне – а, Станик? Нет, братцы, мы об этом еще поговорим, поговорим! Мы сейчас в нашу гостиницу– во-он тот вагончик и есть гостиница для машинистов. Туда, братцы, туда!
– Да что ты, Борис, какая гостиница? – вдруг осерчал Сапейко, мотнул с неудовлетворением головой, отчего чуть съехали очки в золотистой тонкой оправе. – Какая гостиница? Тебе что, опять в рейс, что ль?
– Опять, Казька, – как будто повинился Борис Куприянович. – Ну, не сегодня, а завтра. На Минск. Техталон на руках.
– Так чего же ты в гостиницу? – в сердцах воскликнул Сапейко. – Если завтра ехать, чего же ты в этот вагончик? А мой дом? Мой дом, Борис? Идем, идем! – грубовато подхватив их обоих под руки, с негодованием продолжал Сапейко. – Выдумали какой-то вагончик! А мой дом? Эх, Борис, Борис! Да я же как узнал, что на том перегоне случилось… Да я же с той поры и дежурю в депо! Люди с первого дня отпуска едут в деревню, на море там, еще куда-нибудь, а я, дурень, вас дожидаюсь в депо. Потому что вы на том перегоне…
– Да, на том перегоне! – воскликнул Борис Куприянович и поморщился, словно вновь вернулся туда, на перегон, туда, в кабину затормозившего на полном ходу локомотива, в ту кабину, сразу пропахшую теплым машинным маслом.
– Ты расскажи, Борис, я ведь так и не знаю в подробностях, что там у вас случилось? – заглядывая машинисту в лицо, попросил Сапейко. – Или нет – лучше дома расскажешь. Лучше дома!
– Расскажу, расскажу! – подразнил Борис Куприянович таким тоном, точно обещал рассказать о чем-то страшном, и обернулся, посмотрел на депо, на вагончик, служащий пристанищем для путейцев.
А Станику показалось, что машинист посмотрел все-таки в ту даль, куда струились перекрещивающиеся рельсы и где остался злополучный перегон.
Словно лишь сейчас заметил Станика Сапейко и, протянув для рукопожатия узкую руку, принялся вопрошать у своего старого приятеля:
– А у тебя новый, Борис. Новый, говорю, помощник. А зовут как? Стасиком? Будем знакомы, Стасик.
– Станик, – поправил было он, удивляясь тому, что Сапейко назвал его настоящим именем. Стасик, Станислав – так звали его в школе, но когда он поступил в училище, то при знакомстве назывался Стаником, потому что так ему нравилось больше и казалось более мужественным имя.
– Он ведь первый заметил на перегоне! – проговорил Борис Куприянович. – Но обо всем потом, потом!
И Сапейко поспешно согласился:
– Потом, потом! Но только все по порядку. И ты, Стасик, ты, Стасик, тоже расскажи!
– Станик, – возразил он, смутившись.
Дом, в котором жил Сапейко, совсем неподалеку был от депо, какой-то старинный, из красного кирпича дом. Станик воображал, уже взбираясь по стертым ступеням грязно-серого цвета, что окажется в какой-нибудь тесной комнатке с маленьким окном в необычайно толстой стене.
И частично его предположения подтвердились: стены дома были столь толсты, что окна представлялись нишами, глубокими остекленными нишами. Но зато так много окон оказалось в огромной комнате, похожей на публичную библиотеку, сплошь уставленной открытыми стеллажами, так светло было в этой громадной комнате, так пахло книгами, переплетами книг, что Станик обрадовался этому дому, и ему даже захотелось здесь пожить.
Он все еще переминался с ноги на ногу, все мял в руках форменную фуражку из черного сукна, очарованный неожиданным уютом чужого дома. А уж на голоса вышла из внутренней двери, тоже уставленной с одной стороны книгами на самодельных полочках, девушка с мечтательными и, наверно, близорукими глазами, улыбнулась всем, а потом взглянула на него, Станика, и сделалась строгой. И Станик ответил смелым и, как ему показалось, вызывающим взглядом, отчего девушка тотчас исчезла за дверью, замаскированной под стеллажи.
«Дочка! – сказал он себе и тут же, увидев перед собой молодого человека, Сапейко, такого же тридцатилетнего, как и Кулижонок, поправился: – Да нет же! Сестра. Младшая сестра. И похожа, похожа!»
А что же старые приятели путейцы? Не успели сесть за стол, не успели выпить по чашке дымящегося кофе, который принесла, опять появившись из потайной двери, эта молчаливая девушка Зина, и в самом деле оказавшаяся сестрой Сапейко, как тут же они, приятели путейцы, словно оказались там, на перегоне, где на повороте так различим был черный дым из буксы, красный огонь из буксы!
Станик даже вздрогнул: как будто и впрямь все начинается сначала, и никакого рейса еще не было, еще только предстоял, и такие знакомые, памятные слова: «Гдзе твой потёнг, хлопец?»
А Борис Куприянович говорил, вдруг суровея:
– А, вспомнил! Да, Станик, когда ты мне сказал о том, что всюду рельсы, всюду железная дорога, я подумал: какой из тебя путеец? Ведь каждый путеец только и бредит дальними, многосуточными рейсами. А ты! Все во мне тут перевернулось. – Борис Куприянович положил себе на сердце ладонь. – И думаю с такой жалостью: ну какой же из него путеец? Собирается в институт, думаю. Это хорошо, но… ведь для него всюду только железная дорога, а не чудесная перемена мест. Да, чудесная перемена мест! – повторил он, с наслаждением вслушиваясь в свои же слова.
– Я вас обидел, Борис Куприянович, я сразу это понял. Но я этого не хотел. Я хотел по-другому выразиться, а вы меня не поняли, – повинился Станик теперь и тотчас же почувствовал какую-то неискренность в том, что говорил.
И он задумался на мгновение, ощущая, как краснеет. Нет, он оправдывался с убежденностью, винился чистосердечно, но ведь если судить справедливо, то разве с особенной приподнятостью готовился он в первый рейс, разве мечтал о каких-то дальних, на несколько суток, дорогах? Наоборот. Накануне он лишь и твердил себе, что уже стал железнодорожником. И уже думал о том времени, когда можно распрощаться с железной дорогой, пойти в институт. Лишь бы отработать на железной дороге положенный срок. А получилось так, что уже нынче утром овладело им волнение. И, как это ни странно, нисколько не улеглось и сейчас, когда позади проклятый перегон, позади рейс, когда сидят мужчины, дуют кофе и так ладно разговаривают.
Горели у Станика щеки, горели уши, было желание выскочить из-за стола, ополоснуть лицо холодной водой и невозмутимым вернуться к столу, отблескивающему темным лаком. Но он усидел на месте, лишь склонился еще ниже, отхлебывая кофе. Пускай путейцы думают, что это от кофе так ударила в лицо краска.
– Ну, а на перегоне я узнал, что Станик на вид равнодушный, а на самом деле… Станик живо спохватился! – не скупился на похвалу Борис Куприянович, наверняка счастливый в эти мгновения. – А знаешь, Станик, получается, что твой первый самостоятельный рейс – твое первое крещение.
– Ах, первый самостоятельный рейс? – спросил Сапейко и поднял над столом фарфоровую чашечку размером с наперсток, ну чуть побольше наперстка, но все же какую-то игрушечную. – Тогда поздравляю! И вообще… гони свой поезд, Стасик! – словно напутствовал Сапейко; взгляд у Сапейко моментально стал отрешенным, будто человек задумался об очень грустном.
И Станик вспомнил с болью: «Ах да, очки, контора, и прощай, локомотив…»
– Да, тот перегон, тот перегон! – все не унимался Борис Куприянович. – А знаете, за всю мою жизнь это всего второй случай. А первый был лет восемь назад, когда я только перешел из помощников в машинисты. Саморасцеп произошел!..
– На полном ходу? – деловито прервал Сапейко. – И не сразу узнал? Да, это ведь ничуть не страшно звучит: саморасцеп. А на деле – обрыв состава, половина состава с локомотивом уносится прочь, другая половина остается сама по себе. Хорошо, если вовремя охрана поезда спохватится!
– А никакой охраны. Уголь, бревна, доски – какая тут охрана? И ночью, заметьте, ночью все это! Ну, повезло еще – не так далеко отъехал куцый составчик. Соскакиваю, бегу искать телефонную розетку…
– Через каждые восемьсот метров на столбах телефонные розетки, – быстро наклонившись к Станику, пояснил Сапейко и удовлетворенно откинулся на спинку стула.
– Так вот: половину этих восьмисот метров пришлось бежать. А сначала, конечно, оградил куцый состав. И петарды зажег. В шахматном порядке, через каждые двадцать метров, по обе стороны состава…
– Да ведь эти петарды горят факелами сколько? Ну четыре минуты – самое большое, – снова перебил приятеля Сапейко, очевидно, довольный своими вечными, прочными знаниями, забывающий в этот миг о своем сидении в конторе и вновь превращающийся в машиниста.
– Ха, четыре минуты! Да ведь за четыре минуты я слетал туда, к розетке, за четыреста метров, позвонил, слетал назад. А помощник мой разжег костерок, чтоб другой огонь был, пока не догорят петарды. За четыре минуты. И жду локомотив. И потом соединяюсь с расцепившимися вагонами. И, заметьте, ночью все это, ночью! Такой вот случай. Восемь лет прошло – я и сейчас вижу эти петарды, освещающие половину моего состава…
– Ты Стасику еще о нашем деле. Еще! – попросил Сапейко.
Станик вовсе воспрянул: значит, для него так щедры на слово мужчины, для него ведут они разговор о своем деле, о локомотивах, о необычных по сложности рейсах, о ночных бдительных вахтах, о туманах, о петардах, о далеких станциях…
– А что еще? – усмехнулся Борис Куприянович. – И так горячий день у него. Хватит с него впечатлений. Правда, если получается у нас такая теплая беседа, то я лучше про своего отца. Он ведь старый железнодорожник, ты знаком с ним, Казька… Мировой у меня старик.
– Это… – захлебнулся было Станик, вспомнив тут же о своих предположениях, и выпалил: – Это к вам, Борис Куприянович, перешли от отца карманные часы?
Но Борис Куприянович отверг его догадку.
– Итак, война. И батька мой – начальник депо. И поручают ему паровозы переделать в бронепоезда. Батька что придумал? Сначала одел паровоз в стальную тонкую рубаху, наметил, где прорези быть должны. А тут комиссия. «Вы что, – кричат ему, – жестью прикрываться решили?» Чуть по шапке не дали батьке! Пока не разобрались, что из тонкого листа он первоначально форму бронепоезда определил. Чтоб потом обшивать эту форму непробиваемой сталью… А насчет карманных часов ты придумал, Станик. Вот читайте! – И Борис Куприянович ловко извлек слиток из кармашка и положил на стол циферблатом вниз, чтоб видна была затейливая монограмма на выпуклой, как бы вздувшейся крышке.
Станик прочитал выгравированное острыми прописными буквами: «Б. К. Кулижонку от товарищей по работе».
– От товарищей по работе! – вдохновенно произнес Борис Куприянович. – Для меня это самый дорогой подарок.
– Послушай, Борис, – попросил вдруг Сапейко. – Возьмите меня на ваш локомотив, Борис. Третьим лишним. До Минска довезете бесплатно? Только не подумай, Борис, что мне и в самом деле нужно до Минска. Мне хочется вместе с вами, третьим лишним…
– Ты же знаешь, Казька: если будет разрешение – возьмем до Минска. А без разрешения и батьку родного не осмелюсь взять. Ты же сам машинист!
– То-то. Разрешение. А кто мне даст разрешение, если я с сегодняшнего дня в отпуске?
– Тогда вообще катись ты из Барановичей! Куда-нибудь на юг. Или… что это я? На Днепр, Казька, на Днепр или на озеро Нарочь…
– А мы совсем забыли о Стасике, – спохватился Сапейко. – А у него сегодня волнений больше, чем у нас.
«Верно! – мысленно подтвердил Станик. – Сплошные волнения».
И оба приятеля вновь свернули на знакомые рельсы – о железной дороге заговорили с прежним увлечением, о том, что в скором времени перейдет железная дорога на электротягу, что провода побегут над рельсами, что к этим проводам протянет электровоз свой пантограф, похожий на трапецию, приспособление, которое, как у трамвая, скользит по контактному проводу, снимая ток.
Станик смотрел преданно на одного, на другого и охотно говорил о своем училище, о мастерских, о мастерах, о лингафонном кабинете, о лаборатории контактной сети. И почему-то теперь, когда слушали его опытные машинисты, стыдился он прежних побед в учебе, успехов своих, поскольку те успехи и победы воспринимались им самим иронично. «Подумаешь! – размышлял он прежде, в тишайшем коридоре экзаменационной поры. – Училище, ПТУ. Не институт же!»
А вот оказывалось теперь, в гостях, что так интересен любой его год, любой его шаг в училище, так интересен этим путейцам!
И так славно было ему здесь, в чужом доме, где пахло книгами и черным кофе, так славно было чувствовать себя братом машинистов. Втайне его даже радовало их повышенное внимание к нему, их расспросы. И он понимал, что каждый из них тоже возвращается теперь в ту пору своей жизни, когда впервые самостоятельно повел от станции до станции локомотив.





