Текст книги "Влюбленный Байрон"
Автор книги: Эдна О’Брайен
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
Английский хирург Дэниел Форрестер, приехавший вскоре со своим капитаном на военном бриге «Алакрити», оставил живое описание этого беспорядочного хозяйства: юные солдаты в широких льняных юбках (часть национальной одежды греков) и грязных носках, вооруженные до зубов, либо палят из ружей, либо играют в карты прямо на полу. Тита, в полном обмундировании, ввел Форрестера и капитана Йорка в помещение. Лукас, одетый, как албанец, с оружием, украшенным красивой чеканкой, принес им кофе и оливки. Байрон встретил их приветливо, но разговаривал весьма легкомысленным тоном: трудно было поверить, что он написал хоть строчку «на серьезные и трогательные темы». Послеобеденным развлечением была пальба по бутылкам из-под вишневого ликера, причем Байрон стрелял удивительно метко, хотя, как заметил Форрестер, его рука дрожала «словно во время приступа лихорадки».
Согласно донесениям греческих разведчиков, взять Лепанто было не трудно, так как албанская армия, которая удерживала крепость, не получала жалованья уже несколько месяцев и ей грозил голод. Битва будет чисто символической, так как албанцы почтут за благо сдаться. А когда Лепанто падет, они смогут, по словам Маврокордатоса, захватить Патрас, и тогда Западная Греция окажется в их руках. Эта картина – Байрон в вонючей лагуне под проливным дождем, сплошная топь, армия на грани распада, – все бы это могло показаться (не будь оно столь плачевно правдивым) вымыслом, возникшим в воображении молодого впечатлительного лорда, когда он разъезжал на пони по окрестностям Абердина.
Многое соединилось, чтобы досадить ему, но самым худшим было смятение чувств из-за Лукаса. Байрон полагал, что, как с Эдлстоном и Робертом Раштоном, его всегдашний магнетизм покорит юношу, но этого не случилось. Для Лукаса Байрон был пожилым мужчиной с седеющими волосами, потемневшими зубами, склонный к полноте, – могущественным человеком, в чьей власти пожаловать мундир, золотой шлем и все снаряжение воина. Насупленные брови Лукаса тревожили Байрона, как «взгляд змеи». На свое тридцатишестилетие в январе 1824 года, несмотря на угасание сексуальной силы, он написал стихотворение о живучести любви даже в постаревшем сердце:
Чувство чести, упрямство, некоторая привязанность к этим мошенникам-грекам и ответственность по отношению к комитету в Лондоне удерживали его здесь. Он утверждал: «Я буду рядом с греками до последнего лоскута, до последней рубашки». Он ненадолго воспрянул духом, когда после задержки в шесть месяцев пришло известие, что прибывает якобы известный пиротехник мистер Пэрри и его команда. Мистер Пэрри должен был доставить всевозможные образцы оружия уничтожения, которые могли бы пригодиться в «лаборатории», которую он собирался создать, как и наладить изготовление ракет Конгрива[88]88
Ракеты Конгрива – пороховые ракеты, разработанные инженером Уильямом Конгривом (1772–1828) и состоявшие на вооружении армии Великобритании в первой половине XIX века.
[Закрыть]. К сожалению, Пэрри никогда и близко не видел эти ракеты, он был простым чиновником в Гражданском департаменте Вулича, и ни он, ни Байрон, ни члены Греческого комитета не подумали о необходимости снабдить «лабораторию» необходимыми материалами. Пэрри ссорился буквально со всеми, но, к большому раздражению полковника Стенхоупа, Байрон с ним подружился. Они вместе по вечерам пили бренди, и Пэрри, «грубоватый толстяк», угощал Байрона «кабацкими историями» и сплетнями из английской жизни.
Тринадцатого февраля авангарду под командованием графа Гамбы было приказано выступить к Лепанто. Байрон со своим отрядом должен был на следующий день последовать за ним. Но вмешалось предательство. Колокотронис, узнав об их намерениях, пришел к выводу, что, если Лепанто будет взято, его соперник Маврокордатос возвысится, а его собственный авторитет будет подорван. Он послал в Миссолунги небольшую группу сулиотов из Пелопоннеса, чтобы те сеяли смуту среди сулиотов Байрона и убеждали их не сражаться. Солдаты Байрона взбунтовались и заявили, что не будут выступать, пока им не повысят жалованье, после чего потребовали, чтобы несколько военных были повышены до рангов генерала, полковника и капитана. Но и после того, как эти требования были удовлетворены, они не выказали готовности штурмовать каменные стены и рисковать жизнью, чтобы отвоевать обветшалую венецианскую крепость, в которой их не ждала большая добыча. Байрон почувствовал себя преданным этой кучкой мошенников, он сказал, что умывает руки, и только после настоятельных уговоров и просьб одного из вождей согласился сформировать новый отряд, но не столь многочисленный. План захвата Лепанто был отложен, а момент упущен.
«Вулканический нрав лорда Байрона», как определил его Пьетро Гамба, привел поэта в состояние такого волнения, что на следующую ночь Гамба нашел Байрона лежащим на диване в едва освещенной комнате, раздавленным и сломленным. Через какое-то время он приподнялся, выпил немного бренди с яблочным соком и, по словам Пэрри, внезапно изменился в лице. Байрон встал и тут же рухнул, на его губах выступила пена. Он так сильно бился об пол, что Пэрри и Тина должны были его удерживать, пока доктор Бруно и доктор Миллинген, который к тому времени присоединился к его команде, дискутировали, был ли это апоплексический удар или приступ эпилепсии. В этот момент в комнату ворвался посыльный и сообщил, что сулиоты отправились в город захватить оружие и боеприпасы на складе; все в ужасе бросились туда, оставив Байрона одного. Сразу же вслед за тем в комнату Байрона вошли двое пьяных немецких солдат, которые и подняли ложную тревогу, будто захвачен склад. С криками, размахивая руками – все это можно было принять за галлюцинацию – они объявили, что теперь Байрон находится в их власти.
Потом последовало то, что он назвал «странной погодой и странными происшествиями». Маленькая гражданская война между горожанами и солдатами Байрона разразилась в Миссолунги, когда солдат-сулиот, взявший маленького мальчика посмотреть арсенал, затеял ссору со швейцарским офицером, достал ятаган, отрезал швейцарцу руку и выстрелил в голову. Он был арестован, но его соотечественники, узнав об этом, собрались и грозились спалить все здание, если его тут же не отпустят. Механики Пэрри, хотя и не он сам, бросились наутек, так как не привыкли к «такой резне»; а через несколько дней произошло землетрясение, на которое солдаты и горожане ответили пальбой из ружей, – так дикари, сказал Байрон, вопят при лунном затмении. Стены дрожали, трясло весь город, люди качались, как пьяные. Байрон, отвергнутый любовник, метался по опустевшему дому в поисках Лукаса. Именно ему было посвящено последнее стихотворение Байрона, строки, не менее трогательные и впечатляющие, чем те, что он посвятил Мэри Чаворт, Августе или Терезе. Несмотря на все его самодовольство и браваду, настоящей темой Байрона была любовь:
Когда же хмур и страшен небосвод,
Прильни ко мне, и знай, что защитит
От всех несчастий, бурь и непогод
Грудь как кольчуга, длань моя как щит.
……………………………………
Не любишь ты меня и даже впредь
Не сможешь полюбить. Я не ропщу:
Я знаю – вечный мой удел терпеть,
Но даже без надежд любви твоей ищу.[89]89
Перевод К. Атаровой.
[Закрыть]
Осталась еще одна, последняя, измена на этом театре войны. Один из греческих вождей, Георгиос Караискакис, объединил свои силы с ренегатом, сулиотским лидером Джавеллой, который в отместку за какую-то обиду, нанесенную ему греческими моряками, решил осадить город, парализовать армию Байрона и, самое важное, – вбить клин между ним и Маврокордатосом. Они захватили заложников, заняли форт у входа в лагуну, где к ним присоединился турецкий флот, в результате чего в городе воцарилась анархия, горожане забаррикадировались в собственных домах, боясь резни, и обратились к Байрону за помощью. Власти арестовали подозреваемых и захватили документы, которые нашли прямо в том же доме, где жил Байрон. Некто Константине Вальпиотти признался, что он и Караискакис в предательском союзе с турками составили заговор с целью оккупации Миссолунги совместными силами, смещения временного правительства и захвата Байрона как заложника. Казалось, Байрон сам призывал все эти беды, так как однажды назвал себя «старательным кормчим собственных несчастий».
Чтобы развеять панические настроения горожан, с блистательным пренебрежением к турецкому флоту – как и к самой судьбе, – Байрон решил проехать по городу во главе живописной процессии. Она состояла из пехотинцев и кавалеристов в белых топорщащихся юбках, с плюмажами и ружьями; Лукас ехал в красном мундире, сам Байрон – в зеленой куртке; народ приветствовал их криками и провожал за пределы северных ворот. Через несколько недель эти же люди будут просить хоть какую-то частичку «благородного тела» своего знаменитого лорда, чтобы поместить ее в церковь Святого Спиридония.
Его последнее письмо Терезе было сдержанным: «Пришла весна – сегодня видел ласточку, и пора бы – слякотная зима надоела… Я не пишу тебе в письмах о политике, это было бы слишком скучно, но больше и писать-то не о чем, кроме нескольких очень личных историй, которые я оставлю для viva voce[90]90
Живого голоса, здесь: разговора (ит.).
[Закрыть], когда мы встретимся».
Застигнутый ливнем, когда они с Гамбой скакали в оливковой роще за стенами Миссолунги, он вскоре свалился с простудой, которую лечили горячими ваннами и касторовым маслом. Через несколько дней лихорадка усилилась, и послали еще за двумя докторами – Лукасом Вайя, который когда-то лечил Али-пашу, и Трейбером, хирургом артиллерийской бригады. Врачи разошлись во мнениях, был ли это ревматизм, тиф или малярия. Согласились лишь на том, что больному следует пустить кровь, что они и делали неоднократно. При этом ланцет иногда проходил слишком близко к височной артерии, так что кровь невозможно было остановить. Пэрри изо всех сил старался воспрепятствовать действиям врачей, а Байрон в бреду выкрикивал: «Закройте вены! Закройте вены!»
В первый день Пасхи перепуганные близкие собрались у постели Байрона в ожидании худшего. Как выразился доктор Бруно, чаша здоровья не приникала более к устам его светлости. Сам Байрон вспомнил, что когда-то давно ясновидящая миссис Уильямс ему предсказала несчастье на тридцать седьмом году жизни. Снаружи с ураганной силой задувал смертоносный сирокко, дождь перешел в тропический ливень, в спальне царили смятение и отчаяние; Флетчер и Гамба были сражены горем; Пэрри и Бруно препирались, потому что доктор настаивал на обильном кровопускании. В конце концов Байрон согласился на четвертое кровопускание, потому что Бруно предупредил его, что в противном случае болезнь может повлиять на мозг и нервную систему и тем самым лишить его разума. Байрон лежал, подпертый подушками, – голова запрокинута, пиявки у висков исходили тонкими струйками крови. Он то впадал в бред, то приходил в себя, отдавал путаные распоряжения и высказывал просьбы сразу на английском и итальянском языках; понять его было трудно.
Сцену у смертного одра могли бы написать многие художники: литры крови в тазу, скрученные жгутом полотенца, ланцеты, Байрон, сжимающий руку Пэрри и безудержно рыдающий. Делакруа изобразил бы происходящее с поэтической мрачностью, Караваджо – с красноречивой жестокостью, но только Рембрандт смог бы передать страх и растерянность в глазах свидетелей этой сцены: все смотрели на Байрона с благоговением, но степень их рвения и одновременно беспомощности различалась. «Вы знаете мои пожелания», – говорил Байрон. Его распоряжения были путаными и противоречивыми; его настроение менялось от философического до исступленного. Он настаивал, чтобы Пэрри продолжал строительство шхуны для их путешествия в Южную Америку, потом, полагая, что кто-то его сглазил, требовал, чтобы к нему привели знахарку из Миссолунги, способную снять порчу. В бреду он, если верить словам Пэрри, воскликнул: «Моя жена, моя Ада, моя родина!», тогда как другие утверждали, что Байрон кричал: «Дорогая Августа, моя бедная дорогая Ада!», а потом проговаривал отдельные имена, цифры, цитаты из античной поэзии, памятные со времен Харроу. Затем последовало таинственное упоминание о «чем-то драгоценном», с чем он должен расстаться, далее – еле слышные слоги и – тишина.
Девятнадцатого апреля, в Светлый понедельник, вечером, под шум грозы лорд Байрон, надежда греков, который изведал «преклонение мужчин и обожание женщин», испустил последний вздох, перейдя, как было сообщено, «в свое вечное жилище». Тита отрезал локон его волос и снял с пальца сердоликовый перстень, который подарил ему Джон Эдлстон. Золотые дублоны и доллары, пропавшие из сундука, как и полагали, взял Лукас, а когда его допросил Пьетро Гамба, тот сказал, что Байрон сам отдал ему эти деньги для его голодающей семьи. Печальным финалом этого эпизода стало то, что каких-нибудь шесть месяцев спустя Лукас умер в Кефалонии «в крайней нужде».
По распоряжению Маврокордатоса лагуну огласили ружейные выстрелы, им ответили ликующие пушечные залпы турок в Патрасе и Лепанто. Гречанки, которые обряжали тело Байрона, уверяли, что «оно было белым, как крыло цыпленка». Жители Миссолунги упорно просили оставить здесь его сердце. Поминальные службы были заказаны во всех церквях Греции и продолжались двадцать один день.
ГЛАВА XXV
«Не давайте мое тело расчленять и переправлять в Англию – пусть здесь истлеют мои кости» – оба эти приказа Байрона не были исполнены.
Подобно тому как тело Орфея разорвали на куски разъяренные женщины за его постоянство в любви к Эвридике, тело Байрона тоже было разъято. Врачи решили сделать вскрытие, чтобы разрешить жаркий спор относительно причины его смерти. Как описал семь лет спустя в своих «Воспоминаниях о событиях в Греции» молодой врач Миллинген, они медлили в «молчаливом созерцании этой оскверненной плоти, все еще хранящей следы физической красоты, которая привлекала стольких мужчин и женщин… единственный изъян в его теле – не будь его, оно могло бы соперничать с самим Аполлоном – было врожденное уродство левой стопы и голени». В пучине скорби он перепутал ногу.
Твердая мозговая оболочка и сам мозг – вот что их интересовало. Они, как могли бы это делать алхимики, хотели проследить мистическое в человеке. Врачи обнаружили, что череп мог бы принадлежать восьмидесятилетнему старцу, сердце – большого размера, но слабое, печень – расплата за алкоголь, желудок и почки в плохом состоянии. Все эти органы были помещены в урну для бальзамирования, кроме легких, которые разрешили оставить в церкви Святого Спиридония, чтобы местные жители могли над ними рыдать. Достать свинцовый гроб оказалось невозможно. Тело поместили в ящик, обитый изнутри жестью, к ящику прикрепили урны, затем его закрыли герметично крышкой и опечатали печатью греческих властей.
О месте похорон было много споров и ссор. Трелони, прервав свою «великую миссию» у Одиссеуса и потратив три дня, преодолел горные реки и перевалы, подвергся преследованию бешеных псов и приехал, как он утверждал, попрощаться, однако с омерзительным любопытством попросил Флетчера приподнять саван и показать ему деформированную ногу, которую Байрон старался прятать всю свою жизнь. Трелони утверждал, что никакой мраморный бюст не сможет отдать должное восхитительной белизне и правильности черт его лица. Он согласился со Стенхоупом, что Байрона следует похоронить в Акрополе. Однако лорд Сидни Осборн, британский посол в Занте, возражал, опасаясь, что гробница Байрона может быть осквернена, если турки вновь захватят Афины. Гамба, Пэрри и Флетчер приводили противоречивые распоряжения Байрона. Наконец стали известны пожелания леди Байрон, и дело сдвинулось с мертвой точки.
Гроб, украшенный шлемом и саблей, с которыми Байрон собирался штурмовать Лепанто, а также лавровым венком, был помещен в церкви Святого Спиридония. Горожане хотели, чтобы сердце Байрона осталось здесь, однако получили лишь легкие и гортань, которые были помещены в урну и вскоре выкрадены. В церквях и временных часовнях в оливковых рощах воины и горожане приходили послушать речи о величии Байрона, сына Греции, готовой принять его в свои объятья, чьи слезы омоют гроб с его телом и будут вечно изливаться на его бесценное сердце. Даже Стенхоуп, который к этому времени был в Далмации, забыл об их ссорах и стал весьма красноречив в письме Лондонскому комитету, утверждая, что Англия потеряла своего величайшего гения, Греция – своего благородного друга, но то, что осталось, – эманация блестящего ума.
Двадцать третьего мая забальзамированные останки перенесли на бриг «Флорида», направлявшийся в Англию, – по иронии судьбы тот самый бриг, на котором капитан Блакьер прибыл с первой частью денег от Греческого комитета.
Из Занта новости долетели до Неаполя к леди Блессингтон, до Флоренции к Ли Ханту и до Равенны к семейству Гвиччиоли. Письмо Мэри Шелли с соболезнованиями и все газеты скрывали от Терезы, пока ее отцу не будет разрешено покинуть Феррару, чтобы сообщить о случившемся ей лично, но у него не хватало на это мужества. Говорят, у Терезы появилось предчувствие беды, когда у порога своего дома в самое жаркое время дня она увидела свою давнюю школьную подругу.
«Фатальное сообщение» достигло Англии 14 мая и произвело эффект землетрясения. Голубой конверт с официальным письмом лорда Сидни Осборна был доставлен Дугласу Киннерду, а тот переслал его с курьером Хобхаузу, который, прочитав письмо, был «сражен горем».
Пришли также письма от Гамбы и Флетчера. Гамба писал, что Байрон умер на чужой земле, окруженный чужими людьми, но ни один человек не был столь любим и столь бурно оплакан. Флетчер, попросив извинить его ошибки, дал пространное описание последних дней Байрона.
«Байрон умер! Байрон умер!» – писала Джейн Уэлш своему будущему мужу Томасу Карлайлу, который горевал так, как если бы потерял брата. То же чувствовал и Виктор Гюго во Франции; там молодые люди в знак траура носили на шляпах креповые черные ленты. Поспешно написанное полотно, изображающее Байрона на смертном одре, было выставлено в Пассаже Фейдо в Париже; мимо него шли толпы, а газеты писали, что два величайших человека современности – Наполеон и Байрон – ушли из жизни в течение одного десятилетия. Школьникам задавали выучивать строфы из «Чайльд-Гарольда», Теннисон, тогда пятнадцатилетний мальчик, убежал в лес и нацарапал ту же горестную фразу на скале неподалеку от дома своего отца, священника.
Племянник Байрона капитан Джордж Байрон, седьмой лорд, приехал в Кент к Аннабелле и позднее говорил Хобхаузу, что оставил ее «в расстроенных чувствах» и что она хотела бы узнать о последних неделях жизни Байрона. Сэр Фрэнсис Бёрдетт сообщил печальную новость Августе в Сент-Джеймсском дворце. Августа цеплялась за ханжескую соломинку: из письма Флетчера она узнала, что милорд после первого приступа ежедневно во время завтрака клал на стол подаренную ею Библию. Похоже, это единственный засвидетельствованный случай, говорящий о том, что Байрон появился за завтраком. Хобхауз советовал ей не лелеять подобную уверенность: сам он считал, что Байрон не стал бы «в суеверных целях» использовать Священное Писание. Как преуспевающий молодой член парламента, Хобхауз сам себя назначил душеприказчиком Байрона.
И вот в этом огромном море горя и соболезнований нечто безобразное и непреложное маячило в отдалении. Затеял это нечто Хобхауз, а поддержал самым решительным образом Меррей: неудобоваримые мемуары «плейбоя» следует предать огню.
«Пережив первое ощущение утраты, я вознамерился, не теряя времени, исполнить свой долг, – сохранить все то, что осталось мне от моего друга, – его славу», – эти слова написал Хобхауз в своем дневнике. В то же самое время сэр Уильям Хоуп из уважения к леди Байрон послал ее поверенному Г. Б. Уортону письмо, указав, что будет очень жестоко и прискорбно, если ее светлость «подвергнется дальнейшим унижениям». Ощущение стыда и унижения связывалось с мемуарами Байрона, которые, как сообщил Хобхаузу Меррей, были написаны языком столь ужасным и возмутительным, что, будучи человеком чести, он не может их опубликовать.
В 1819 году, когда Томас Мур навестил Байрона на его вилле в Бренте, поблизости от Венеции, Байрон подарил ему семьдесят восемь больших листов (in folio) своих воспоминаний, написанных, по выражению самого автора, «в его лучшей, яростной манере, в стиле Караваджо». Единственным условием Байрона было, что мемуары не будут опубликованы при его жизни, в остальном он передал Муру право продавать их, если в том будет нужда. Кроме того, он разрешил Муру внести в текст небольшие изменения – добавить, что тот посчитает нужным из известных ему фактов, высказать возражения, если в том будет необходимость. Он полагал, что читатели найдут много поучительного и кое-что забавное в подробном описании его брака и последовавших за этим событий. Конечные выводы были без сомнения неумолимыми, но надо учесть, что Байрон не выгораживал и себя самого.
Леди Байрон предложили прочесть этот «длинный и подробный рассказ» об их браке и разводе с правом обнаружить любые искажения фактов и пометить те места, которые не соответствуют истине. Его рассказ обращен к грядущим поколениям, и ни он, ни она не восстанут из праха, дабы что-нибудь подтвердить или опровергнуть. Аннабелла отказалась от чтения и, после консультации со своим поверенным, посчитала такие мемуары совершенно не имеющими оправдания; она никогда не даст согласие на их публикацию.
Байрон написал еще довольно много страниц и переслал их Муру, который, оказавшись в «финансовых затруднениях», с разрешения Байрона, продал рукопись Меррею за две тысячи фунтов, оговорив себе право выкупить ее обратно.
В мае 1824 года, когда тело Байрона еще не покинуло порт Занта, начались инициированные Хобхаузом и Мерреем козни вокруг мемуаров. Вначале Августа была в смятении, но вскоре под влиянием Роберта Уилмот-Хортона, заклятого врага Байрона, капитулировала. Леди Байрон, заявив о своей непричастности к этому делу, уполномочила полковника Дойла действовать от своего имени.
Четверо мужчин собрались в гостиной Меррея на Албемарль-стрит в Лондоне вместе с Муром и поэтом Генри Латтреллом, которого Мур привел как союзника, хотя тот пребывал в нерешительности. Мур одолжил две тысячи фунтов в издательстве «Лонгмен» и приехал с намерением выкупить мемуары у Меррея, который, помимо процентов, потребовал и дополнительных выплат. У всех друзей Байрона Мур вызывал ненависть, его высмеивали как сына дублинского бакалейщика, свалившегося на их голову «с болот Клонтарфа», по соседству с которым, насколько мне известно, нет болот. Августа называла его «этот отвратительный человечек». И все же Мур оказался единственным, кому Байрон в письме незадолго до смерти завещал «последние остатки привязанности своего сердца».
Мур спрашивал мнение Сэмюэла Роджерса, Генри Брума, лорда Лансдауна, и все они согласились с ним, что полного уничтожения мемуаров Байрона не требуется. Отправная точка в его аргументации заключалась в том, что несправедливо просто осудить это сочинение как нечто вредоносное и что сжечь его – значит поставить на него клеймо, которого оно не заслуживает. Меррей нанес ответный удар, сказав, что посылал мемуары мистеру Гиффорду из «Квотерли ревью» и тот сказал, что «они годятся только для борделя». Все аргументы Мура были тщетны, так как Хобхауз в союзе с Мерреем стояли за «полное уничтожение всей вещи». В яростном споре, который воспоследовал, Мур и Хобхауз чуть не дошли до драки, так как Хобхауз утверждал, что в сентябре 1822 года, во время его встречи с Байроном в Италии, тот выражал сожаление, что подарил мемуары, и только деликатность и нежелание поранить чувства Мура удержали его от просьбы вернуть ему мемуары.
Несколько неожиданно Уилмот-Хортон предложил оригинальную рукопись и одну копию опечатать и передать на хранение какому-нибудь банкиру, что Мур горячо поддержал, но его мольбы были обращены к глухим.
Сожжение мемуаров остается актом коллективного вандализма, за который ответственны все: Мур из-за проявленной безответственности при продаже рукописи; Хобхауз – прежде всего он – за фальшивое чистосердечие в стремлении якобы защитить репутацию Байрона; Меррей за неприкрытое фарисейство, когда он называл себя «торговцем, намеревающимся сохранить свою репутацию»; Августа и Аннабелла, молчаливые заговорщицы; и два «палача» – полковник Дойл и Уилмот-Хортон, которые отрывали страницы от переплета и бросали их в огонь. Меррей подозвал своего шестнадцатилетнего сына и наследника, чтобы тот стал свидетелем исторического момента. Хобхауз позднее утверждал, что ему было предложено бросить в огонь несколько страниц, но он отказался от этого «благочестивого деяния», хотя всецело одобрял его. Огромные листы, исписанные нитевидным почерком Байрона, которому обучил его мистер Данкен за семь шиллингов, получаемых от миссис Байрон, плясали в свирепом вихре пламени, прежде чем превратиться в золу.
Корабль «Флорида» с останками Байрона прибыл в Англию в июле 1824 года. На борту были полковник Стенхоуп, доктор Бруно, Тита, Лега Замбелли, Флетчер, Бенжамин – чернокожий грум и две собаки Байрона, а также дорожные сундуки с книгами, оружием, одеждой, его постель и запас шампанского. В порту гробовщик вскрыл выложенный жестью временный гроб и переместил тело в новый свинцовый, над которым развевался корабельный флаг. Хобхаузу не хватило духу взглянуть на тело своего друга, хотя позднее он это сделал, когда Байрон лежал в передней зале сэра Эдварда Натчбулла на Грейт-Джордж-стрит, которую Хобхауз снял, чтобы толпы людей смогли отдать ему последний долг. Хобхауз нашел Байрона изменившимся почти до неузнаваемости, тогда как Августа увидела в его лице «насмешливое спокойствие».
Полковник Стенхоуп ожидал, что прибудут большие кареты с сановниками и оркестрами, чтобы играть похоронную музыку, но был глубоко разочарован. «Таймс» в сдержанном некрологе отметил, что «Байрон был не особенно любим». Хобхауз решительно возражал, утверждая, что магия Байрона воздействовала на всех, кто его знал. Кроме того, «Таймс» торопил события, сообщая, что Байрон будет похоронен в Уголке поэтов Вестминстерского аббатства, в связи с чем декан аббатства доктор Айрленд, к которому обратились Меррей и Киннерд, после недолгого замешательства, не в силах побороть свое отвращение, попросил их «унести тело прочь и, по возможности, поменьше об этом говорить».
На похоронной барже с ньюфаундлендом Лайоном у ног Байрон прибыл к Пэлес-Ярд-Стэрз, что к северу от Вестминстерского дворца. Набережная уже была заполнена любопытными зрителями. Байрономания вновь охватила Лондон, как это было в 1812 году на вершине его славы. На этот раз она вышла за пределы роскошных салонов – люди собрались, чтобы отдать ему последний долг, чувствуя, что вместе с Байроном что-то уходит и из их жизни. Слезы, цветы, оды, стенания, записки на карточках с траурной каймой, сложенные горкой в небольшой зале. Но, как с горечью отметил Хобхауз, «никто из именитых не пришел». Свечи бросали тусклый свет на торопливо нарисованный на деревянной перегородке герб Байрона. Толпа была «беспрецедентно» большая, вокруг ложа установили деревянные заграждения, порядок поддерживала полиция. Женщин, по утверждениям газет, было особенно много.
Катафалк с двенадцатью траурными султанами, влекомый шестеркой гнедых лошадей, покинул Вестминстер теплым июльским днем и направился к фамильному склепу Байронов в церкви Хакнелл-Торкард неподалеку от Ньюстедского аббатства в Ноттингемшире. Впереди вели боевого коня с короной пэра на бархатной подушке. Улицы были запружены спешившими попрощаться с Байроном людьми. Хобхауз, раздосадованный отказом декана Вестминстерского аббатства, сказал, что Байрон будет похоронен как пэр, раз его не дали похоронить как поэта. Однако поддержки знатных фамилий он не нашел. Из сорока семи украшенных гербами карет сорок три остались пустыми – не было верных друзей от домов Холландов, Девонширов, Мельбурнов, Джерси. Поскольку в то время не было принято, чтобы на похоронах присутствовали женщины, Августа не пришла, зато, по иронии судьбы, кортеж возглавлял ее муж, полковник Ли. Сэр Ральф Ноэль, отец Аннабеллы, получил приглашение, но не откликнулся. Не появился, сославшись на болезнь, и седьмой лорд Байрон, обиженный тем, что его обошли в завещании.
Мэри Шелли, которая написала в своем дневнике, что «ее дорогой своенравный Элберт» покинул этот пустынный мир, и приехала на Грейт-Джордж-стрит отдать последний долг, сейчас наблюдала за процессией из окна верхнего этажа в Кентиш-тауне вместе с Джейн Уильямс и другими людьми, стоявшими у своих окон, чтобы взглянуть на гроб человека, о котором знали лишь понаслышке. Поэт Джон Клэр увидел опечаленную юную красавицу и подумал, что это не что иное, как свидетельство любви простых людей к Байрону-поэту.
У церкви Сент-Панкрас, где кончалась булыжная мостовая, пустые кареты повернули обратно. До Ноттингема похоронная процессия добиралась четыре дня. Провожающие толпились по обочинам дороги, а позднее, в «Голове сарацина», где тело Байрона лежало в тесном зале, давка была так сильна, что порядок пришлось поддерживать большому числу полицейских. Проводить поэта в последний путь пришли местные помещики и фермеры. Один застенчивый юноша цитировал «Ватерлоо»:
И в то же самое время спешно печатались мемуары Даллеса (при финансовой поддержке его сына, священника) – мир поразила эпидемия байрономании. Обожествление, подлые удары, искажение фактов – все пошло в ход. Множились книги, содержащие слухи, непристойности, ложь и «внутреннюю пустоту», как назвал это Томас Лав Пикок. Да и сам Пикок, пародируя Байрона в своем «Аббатстве кошмаров» дал ему имя Кипресс[92]92
В сатирическом романе Томаса Лава Пикока (1785–1866) «Аббатство кошмаров» содержится сатира на байронизм и трансцендентализм Кольриджа; Байрон изображен под именем Кипресса.
[Закрыть].
Восхищение, зависть, литературные злодеяния, совершаемые в отношении Байрона, не прекращались. В том же году Саути, поэт-лауреат, в «Квотерли ревью» обвинил Байрона в «ужасном преступлении – оскорблении общества в сочинениях, где насмешка смешана с ужасом, грязью и богохульством, а распутство – с бунтарством и злословием». Некий мистер Дагдейл пошел еще дальше – защищая свои пиратские издания «Каина» и «Дон Жуана», он оправдывал свои действия тем, что «такие шокирующие и чудовищные» произведения не достойны «копирайта».
Хобхауз ошибся. Байрона все же похоронили как поэта, но он возродился как легенда. Почему? – можем мы спросить. Почему именно он из великого множества поэтов прошлых лет? Потому, видимо, что Байрон был воплощением обычного человека – земного, честолюбивого, ошибающегося, щедрого, разрушительного, дерзновенного, мрачного и противоречивого, – но при этом в нем есть нечто непостижимое, что ускользает от нас, а возможно, ускользало и от него самого. Дело не просто в том, что он был поэтом, чье творчество обрушилось на весь мир, и не в том, что он был автором писем величайшего совершенства, – Байрон воскресает в каждом поколении как символ, наделенный и божественной искрой, и самыми что ни есть человеческими пороками.