Текст книги "Вот тако-о-ой!"
Автор книги: Эдна Фербер
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 16 страниц)
– Сам не мог получить образования и всегда об этом сожалел. Хочу теперь, чтобы мой сын (или дочь) стали образованными людьми, это им поможет выстоять в жизненной борьбе. Нынче – век специализации, заметьте.
Футбол, флирт, болтовня и другие развлечения. Так готовились к специализации в жизни сыновья и дочери этих пророков.
Для вольнослушателей же пропустить лекцию было так же немыслимо, как выбросить за окно скудную сумму, составлявшую их бюджет.
Будь это физически возможно, они, кажется, посещали бы одновременно все аудитории и слушали бы одновременно всех лекторов. Серьезные, небрежно одетые женщины между тридцатью и сорока восьмью годами, для которых волосы – уже не украшение, а нечто, что надо наскоро свернуть в узел и заколоть, чтоб не рассыпалось; платье – попросту чехол для тела, обувь – не еще один предмет кокетства, а просто башмаки – удобные, плоские и уродливые. Мужчины – серьезные, часто в очках, в жалких потрепанных костюмах. Озабоченные, усталые лица, представляющие разительный контраст со свежими юношескими безоблачными физиономиями своих коллег. Многие из них работали десять, пятнадцать лет, чтобы заработать себе право учиться теперь. Одному надо было содержать мать; у другого была на руках целая семья – младшие братья и сестры. Толстой студентке тридцати девяти лет с круглым добрым лицом пришлось много лет ходить за паралитиком-отцом. Другие просто знали нужду, беспросветную, унизительную, неряшливую бедность, пятнадцать лет собирали с мучительными лишениями по пенни, чтобы осуществить заветную мечту – учиться в университете. Здесь были рабочие, мелкие служащие, прислуга, учившиеся по вечерам. Они смотрели сначала на свою alma mater, как новобрачный, влюбленный и ослепленный радостью обладания, смотрит на свою подругу, ради которой он работал все годы своей юности, страстно ожидая того часа, когда соединится с ней! Университет должен был теперь вернуть им утраченную юность и дать еще нечто более ценное. Мудрость. Знание. Силу. Понимание. Они готовы были умереть ради этого и фактически почти умирали от лишений, работы через силу, от самоуничтожения.
Они приходили, как верующие к алтарю. «Возьми меня! – кричали они. – Я прихожу со всем, что имею. Надежда, преклонение, жажда учиться, твердая решимость отдать потом жизни все знания, что мы возьмем у тебя. У нас позади – борьба, из которой мы вышли победителями, у нас горький опыт. Мы можем принести сюда, в эти аудитории, много ценного. И просим только хлеба – хлеба мудрости и знания».
А университет вместо хлеба давал им камень. Профессора находили их чересчур жадными, любознательными и пытливыми. Чересчур требовательными, пожалуй. Они задерживали лекторов после лекции, задавая бесчисленные вопросы. Тысячи разнообразных вопросов и соображений бурлили в них и рвались наружу. И они имели обыкновение заводить в аудитории диспуты.
«Так вот, я нашел, что этот случай в моей практике…» и так далее.
Но профессор предпочитал поучать своих слушателей сам, без помощи таких практиков. Делиться своим опытом полагалось преподавателю с кафедры, а никак не студенту со своей студенческой скамьи. Всякое нарушение этих устоев встречало чаще всего глухое недовольство. Раздается звонок – и профессор спешит из аудитории. Вот и половина сегодняшних лекций позади!
В первый год своего учения Дирк сделал ошибку почти для него фатальную: подружился с одной вольнослушательницей. Она была в одной с ним группе по изучению политической экономии и сидела всегда рядом с ним. Это была крупная, неуклюжая, жизнерадостная девица лет тридцати восьми с лоснящимся лицом, которое она никогда не пудрила, и густыми волосами, издававшими неприятный запах какого-то масла. У нее был покладистый и веселый характер, но платья ее представляли собой нечто ужасающее на взгляд молоденьких состоятельных студентов, и даже в холодную погоду на кофточке под мышками выступали большие пятна от пота. Девушка обладала тонким умом, быстрым, любознательным, гибким, настоящим умом юриста. Она отлично разбиралась в том какие лекции ценны и какие бесполезны. Никто лучше ее не справлялся с заданиями профессоров и не писал еженедельных докладов. Звали ее Швенгауэр, Мэтти Швенгауэр. Ужас!
– Видите ли, – замечала она добродушно Дирку, – вовсе нет надобности вам читать все это. Я не так делаю. Вы узнаете ровно столько, сколько вам нужно, если прочитаете у Блейна страницы 256–273, у Жэкля – страницы 549–567. Остальное все не дает практически ничего.
Дирк был ей благодарен за указания. Ее записи были всегда аккуратны и очень толковы. Она охотно давала списывать их. У них незаметно вошло в обыкновение вместе выходить из школьного здания и гулять по площадке перед университетом. Она иногда рассказывала о себе.
– Ваши родные – фермеры! – Она с удивлением оглядела его хорошо сшитое платье, тонкие руки без следов грубой работы, щегольские ботинки и шапочку. – И мои тоже. Из Айовы. Я всю жизнь прожила на ферме, до двадцати семи лет. Мне так хотелось учиться, но у нас никогда не было денег на это, а уехать в город искать заработок мне нельзя было: я – самая старшая, а мама все хворала с самого рождения Эммы – это наша младшая. Нас девять человек. Мама страшно боялась, что я уеду, а Па соглашался. Но я не могла их оставить. Одно лето было такое жаркое и засушливое, и весь хлеб высох на корню, как бумага. На другой год было слишком много дождей и семена загнивали в земле. Так и сидела я на ферме. Ма умерла, когда мне минуло двадцать шесть. Наши ребятишки все успели к этому времени вырасти. Па женился через год вторично, а я ушла, нанялась к де Майнам в работницы. Я жила у них шесть лет, но мне мало удалось скопить – из-за моего брата. Он тоже уехал со мной, когда Па женился на Эджи. В Чикаго я попала пять лет тому назад. Нет, кажется, работы, которой бы я не переделала уже в моей жизни, только вот в угольных конях еще не работала.
Все это Мэтти рассказывала просто и весело. Дирк почувствовал к ней симпатию и сочувствие.
– Вы понятия не имеете, что для меня значит – быть наконец в университете!.. Все эти годы… Я только и мечтала, что об этом. Мне и теперь еще иногда кажется, что это сон, а не действительность. Я говорю себе: это я, я хожу здесь по лужайке, я – студентка, студентка в Мидвесте, и я иду на лекцию сейчас. Это не сон.
Лицо ее, все лоснившееся от жира, было серьезным и умным, и хотелось забыть, что оно некрасиво.
Дирк рассказывал матери о Мэтти. Он уезжал домой в пятницу вечером и оставался там до понедельника. Первая лекция в понедельник была в десять часов, и он успевал попасть в университет к этому времени.
Селину глубоко заинтересовала история незнакомой девушки.
– Не думаешь ли ты, что ее следовало бы пригласить проводить у нас субботу и воскресенье, Дирк? Она могла бы, если согласится, приезжать вместе с тобой в пятницу и уезжать в воскресенье вечером. Или оставаться до понедельника и возвращаться вместе с тобой. У нас ведь есть свободная комната, там так прохладно и тихо. Пила бы молоко; фруктов и овощей у нас сколько душе угодно. Мина испекла бы пирог и печенье из кокосовых орехов.
Мэтти приехала как-то в пятницу вечером. Был конец октября – лучшее время в прериях Иллинойса. Воздух напоминал расплавленное золото. Дыни и тыквы на коричневом фоне земли, казалось, излучали свет и тепло, подобно солнцу. Листья клена пылали всеми оттенками пурпура и бронзы. Все вокруг дышало изобилием, благостью, безмятежностью. Земля напоминала прекрасную плодовитую женщину, которая нарожала детей, выкормила их и теперь отдыхает, любуясь ими, гордая собой, щедрая и ласковая, с ясным и довольным взглядом, с пышной цветущей грудью.
Отблеск этого умиротворения и радости, которым дышало все вокруг, озарил лицо Мэтти Швенгауэр, когда она и Селина в первый раз пожимали друг другу руки. Селина вглядывалась с большим интересом в это лицо. Когда Мэтти ушла отдохнуть и умыться, она сказала Дирку:
– Но ты говорил, что она некрасива!
– Ну да. А разве это не так?
– Да ты посмотри на нее.
Мэтти, возвратившись после умывания, разговаривала с Миной Брасс, работницей. Она стояла, упершись руками в свои широкие бедра, откинув назад голову. Глаза ее оживленно блестели, губы улыбались, обнажая крепкие белые зубы. Предметом обсуждения был новый сепаратор для сливок. Что-то рассмешило Мэтти. Она смеялась звонко, беззаботно, как смеются очень молодые девушки.
Два дня, выходных дня на ферме, Мэтти провела не праздно. Она делала все, что ей вздумается, а это значит, что она помогала снимать фрукты и овощи, доила коров, запрягала лошадей, гоняла их на пастбище и водопой, сидя верхом без седла на одной из них. Она бродила целыми часами по лесу и окрестностям, возвращаясь с запутанными в волосах пурпурными листьями клена; спала, как мертвая, от десяти до шести; уплетала с упоением фрукты, овощи, молоко, яйца, пироги и сосиски.
– А ведь я когда-то ненавидела всю эту работу на ферме, – заметила она, смеясь немного сконфуженно. – Вероятно оттого, что сама должна была ее делать. А вот теперь я с наслаждением все делаю, потому что это естественная для меня работа, не правда ли? Если бы вы знали, как мне хорошо здесь, миссис де Ионг! Это лучшие дни в моей жизни!
– Если хотите, чтобы я этому поверила, – отвечала Селина, – то приезжайте еще.
Но Мэтти Швенгауэр не приезжала больше на ферму. На следующей неделе как-то утром к Дирку подошел один из студентов. Он пользовался большим авторитетом в их классе и был членом кружка, к которому принадлежал и Дирк. Очень видным членом.
– Слушай-ка, де Ионг, мне надо тебе сказать кое-что. Либо ты порвешь с этой девицей – Свингур или как ее там, – либо тебе придется расстаться с нашим кружком.
– Что ты этим хочешь сказать? Порвать? А чем она вам досадила?
– Ты еще спрашиваешь? Разве она не из вольнослушателей? И знаешь, что о ней рассказывают? Она, чтобы сэкономить мыло, купается в своем единственном платье и белых чулках, вместо того чтобы их стирать. Это же какая-то нищенка!
Дирк живо вообразил, как эта большая, полная девица в своем тесном вязаном платье и белых чулках сидит в наполовину наполненной водой ванне и усердно скребет и моет платье и чулки, а вместе с тем и себя самое. Комичная, безобразная картина!
– Так вот, пойми! – продолжал его товарищ. – Не можем мы допустить, чтобы членом нашего кружка был человек, который якшается с этой особой. Ты должен прекратить знакомство с ней, слышишь ли? Окончательно. Товарищи этого не потерпят.
Дирк мысленно принял благородную позу и произнес: «Не потерпят! Гм! Она стоит большего, чем вся ваша компания, вместе взятая. И можете отправляться к черту!»
Но вместо этого он сказал нерешительно:
– О? Ладно. Что ж?
Дирк пересел подальше от Мэтти, избегал встречаться с ней взглядом, ускользал из класса, как только кончалась лекция. Раз она направилась к нему по лужайке и, видимо, намеревалась остановиться и поболтать с ним. Он ускорил шаги, свернул в сторону и, прикоснувшись к шляпе, не глядя на нее, прошел дальше. Лишь уголком глаза он видел, Как она осталась стоять на месте в изумлении.
Дирк стал популярен в кружке, товарищам понравилось его послушание.
Селина раз-другой спросила, отчего он не привозит с собой эту славную Мэтти. Дирк помялся кашлянул, отвел глаза. Наконец:
– Не жди, я не привезу ее. Давно ее не видел. Она, верно, занята в другом кружке или что-нибудь в этом роде.
Он пытался не размышлять об этом, потому что в глубине души ему было стыдно. Страшно стыдно.
Прошел месяц, и Селина снова сказала:
– Я хочу, чтобы ты пригласил Мэтти к обеду в День Благодарения. Если только она не уедет домой, в чем я сомневаюсь. К обеду будут маринованный перец, и пирожки из тыквы, и еще многое, что она любит.
– Мэтти?
Он успел забыть ее имя.
– Ну разумеется. Разве я не так сказала? Мэтти Швенгауэр?
– Да-да, верно. Но я… я давно ее не встречал…
– О, Дирк, надеюсь, ты не поссорился с такой милой девушкой?
Он решил сказать ей наконец, в чем дело.
– Слушай, мама. В университете множество разных компаний и кружков, понимаешь. А Мэтти не принадлежит ни к одному. Она… она и славная и веселая. Но быть ее приятелем – значит оказаться тоже вне приличного общества… Между прочим, она не девушка, как ты ее называешь. Она – женщина средних лет.
– Быть вне общества! – Тон Селины был холоден и резок. Дирк не поднимал глаз. – Слушай, Дирк де Ионг, Мэтти Швенгауэр тебе надо было изучать не менее серьезно и основательно, чем твои науки в университете. Это – то, за чем я тебя послала в университет. Беседовать с ней – это учиться многому очень ценному. Я понимаю, что для тебя естественно предпочитать хорошеньких барышень твоего возраста. Ухаживай за ними, сколько твоей душе угодно. Но Мэтти – это жизнь, в которую ты должен вдуматься. Помнишь ли ты ее рассказ о том, как она служила судомойкой в ресторане на Двенадцатой улице?
Да, Дирк помнил. Селина написала Мэтти, приглашая ее приехать на ферму в День Благодарения, но Мэтти очень тепло и с благодарностью отклонила это приглашение. «Я буду всегда с нежностью вспоминать о Вас», – написала она в своем письме к Селине.
Глава четырнадцатая
Заканчивался первый год учебы в университете, но не было и в помине задушевных, поучительных воодушевляющих ученика бесед перед камином в студии, уставленной книгами, с профессорами, чья ученость являла собой смесь классицизма с модернизмом, словом, того, о чем Селина читала в английских романах и о чем мечтала для сына. Мидвестские профессора читали свои курсы в аудиториях университета совершенно так же, как они читали их последние десять или двадцать лет и как будут читать до смерти.
Те из профессоров и преподавателей, что помоложе, разрешали себе носить светлые костюмы и яркие галстуки, в аудиториях стремились не походить на педантов и даже иной раз переусердствовали в этом. Они изображали простоту и доступность, любили отпустить вульгарную шутку или употребить простонародное выражение, чтобы вызвать смех у юношей и восхищенный взвизг у девушек. Дирку же как-то больше импонировали как раз те профессора, которые слыли педантами.
На двух отделениях, где Дирк слушал лекции некоторые предметы читали женщины-профессора. То были большей частью уже немолодые, высохшие особы в неопределенного фасона темных платьях, с безжизненными волосами, костлявыми руками. Только глаза их дышали жизнью и молодостью. Эти увядшие существа переходили из аудитории в аудиторию, с лекции на лекцию. Ряды свежих юных лиц мелькали и сменялись одни другими, как линии на грифельной доске, начерченные и стертые, уступающие место новым линиям. Из двух преподаватель ниц на отделении, где учился Дирк, одна – старшая – временами вдруг словно оживала, загоралась: это походило на вспышку последнего пламени в золе погасшего камина. Она бывала остроумна, шутила немного едко даже мертвящая атмосфера университета за тридцать лет преподавания не убила в ней живого духа. У нее была натура борца, ум живой и тонкий; все это, конечно, значительно обуздывалось целой сетью условностей, которые имели большую власть над этой женщиной с душой старой девы и синего чулка.
Мисс Юфимия Голлингсвуд – так звали преподавательницу – имела привычку во время лекции делать неожиданные ударения на каждом третьем или пятом слове. Дирк раздражался и томился во время ее лекций, ловя себя на том, что он, не вникая в смысл того, что слышит, напряженно ожидает следующего ударения. Он ерзал на своем месте, сжимал и разжимал руки, отвлекался, глядя, как передвигалась на ярко освещенном солнцем кусочке пола тень от ветки дуба, росшего за окном.
Ранней весной Дирк и Селина любили проводить часы за болтовней у камина, собственного их камина на ферме в Верхней Прерии. Его устроила Селина года два назад и любила зажигать его зимними вечерами, а частенько и весной, пока ночи были холодны. Когда Дирк был в городе, усталая от дневного труда, она частенько отдыхала здесь одна поздней ночью, когда все в доме давно уже спали. Старый Пом вытягивался у ее ног, наслаждаясь этим комфортом, который и не снился ему в дни его юности. Жители Верхней Прерии, возвращаясь с поздно затянувшегося собрания или проезжая до рассвета на базар, видели пляшущие на стене розовые отблески огня и качали головами.
– Отличная печка в доме, а понадобился еще огонь за решеткой! Всегда она что-нибудь выдумает особенное. А тоскливо ей, должно быть, одной-то у огня со своим псом.
Они и не знали, сколько гостей бывало у Селины в эти одинокие часы у камина.
Сколько старых друзей приходило, пока она сидела тут, и как она беседовала с ними! Был тут и Слоненок, испачканный землей карапуз, игравший в поле рядом со своей юной матерью, время от времени выпрямлявшейся, чтобы отереть пот и полюбоваться малышом.
И Симон Пик, спокойный, полный мягкой иронии, в блестящих ботинках и шляпе немного набекрень. Первус де Ионг. гигант в синей рубахе, с сильными и нежными руками, на тыльной стороне покрытыми золотым пушком. И блестящие образы кумиров ее детства и юности – знаменитых актеров и актрис, кланявшихся и улыбавшихся с подмостков. И, как резкий контраст с ними, – фигура терпеливой, неутомимой Марты Пуль, стоящей, спрятав руки под фартук, около «мастерской» Ральфа, в уголке, у двери и глядящей на учительницу и сына, занятых чтением. И Ральф – живой, смуглый, милый Ральф, талант которого не разглядел никто. Он чаще других был ее собеседником здесь, у камина.
Да, Селина де Ионг редко бывала одна в длинные зимние вечера, когда мягко падал за окном снег.
Как-то Дирк и она сидели у огня в один холодный вечер апреля. Была суббота. Последнее время Дирк не всегда приезжал на ферму на субботу и воскресенье. Евгений и Паула Арнольд вернулись домой на пасхальные каникулы. Юлия приглашала Дирка на веселые вечеринки молодежи в доме на Прери-авеню. Две субботы подряд он провел там. После роскоши дома Прери-авеню его собственная спаленка казалась такой голой и бедной.
Селина любила расспрашивать его во всех подробностях о пребывании у Юлии и наслаждалась этими рассказами не менее, пожалуй, чем он.
– Что же подавали за обедом? – спрашивала она с любопытством ребенка. – Юлия говорила, что у них новый дворецкий. Хороша сервировка, а? Интересно, что говорит об этом Ог Гемпель!
– Салат из фруктов! О, я попробую приготовить его тебе на будущей неделе, когда ты приедешь домой. Я попрошу у Юлии рецепт.
Но он не собирался приезжать на будущей неделе. Один из молодых людей, с которыми он познакомился у Арнольдов, пригласил его к себе. Они живут в северной части озера, и у них своя лодка…
– О, это очень мило! – восклицает Селина после едва заметной паузы, паузы, в которой чувствовалось смятение. – Я постараюсь не волноваться, как старая курица, при мысли, что ты – на воде. Ну, продолжай, Дирк. Что же после обеда?..
Он не был словоохотлив. Настоящий потомок голландцев. Но в последнее время он оживился. «Паула…» повторялось снова и снова в его рассказах. «Паула… Паула…» – он не сознавал этого, но ухо матери уловило что-то новое.
– Я не видела ее с тех пор, как она была школьницей, – заметила Селина. – Ей должно быть теперь… постой, – да, она на год старше тебя. Ей двадцатый год пошел. Была такая черненькая, тоненькая девчурка. Жаль, что она не унаследовала прелестные золотистые волосы Юлии и яркий цвет ее лица. Евгений – тот весь в мать, а лучше бы дочка была такой: девушке красота нужнее!
– Да она не хуже Евгения! – горячо вступился Дирк. – Она – смуглая и стройная, знаешь тип сладострастной (Селина подавила невольное движение) Клеопатры. Глаза у ней большущие и чуточку раскосые. Не косые, а так… в уголках немного скошены, отчего кажутся больше, чем у других людей.
– И мои глаза находили когда-то красивыми, – сказала Селина с невольной ревностью. Но сын не слышал ее.
– Другие девушки рядом с ней выглядят такими обыкновенными.
Он помолчал с минуту. Молчала и Селина, но то было иное молчание: не от переполненного радостью сердца – о нет!.. Дирк снова заговорил, продолжая прерванную нить своих рассуждений:
– А ее руки…
Селина постаралась, чтобы ее голос звучал спокойно и естественно.
– Ее руки, Дирк?
Он помолчал минуту, сдвинув брови. Потом медленно:
– Не знаю, право. Они смуглые, и ужасно тонкие, и ужасно… цепкие. Я начинаю нервничать, когда смотрю на них. И если даже вся она спокойна и холодна, они такие горячие, когда до них дотронешься…
Он посмотрел на руки матери, занятые шитьем. То была мягкая шелковистая ткань, из которой она шила чепчик для второго ребенка Герти Пуль – Ван-дер-Сид.
Огрубевшие пальцы так неумело, почти робко, касались мягкой податливой материи. Мужская работа, солнце, вода, ветер так изменили эти когда-то нежные руки. Но какие они были сильные, и спокойные, и уверенные, и ласковые! Внезапно Дирк вымолвил, глядя на них:
– А вот твои руки… я люблю их, мамочка.
Она порывисто опустила работу на колени, так поспешно, что слезы радости и благодарности не успели капнуть на розовый шелк. Она зарделась, как девушка.
– Правда, Слоненок? – спросила она.
Через минуту она снова склонилась над шитьем. Сейчас у нее было молодое, свежее, оживленное и радостное лицо той девушки, которая, сидя в тележке Клааса Пуля, восторгалась изумрудными и багряными полями капусты вдоль Гельстедской дороги. Это выражение освещало ее лицо всегда, когда она чувствовала себя любимой и счастливой, и оно удивительно ее красило. Оттого-то лишь те, кто не любил ее и не был ею любим, находили ее некрасивой.
Снова молчание у камина, но теперь уже иное молчание. Затем:
– Мама, что бы ты сказала, если бы я вздумал перейти на архитектурное отделение?
– Это тебя интересует, Дирк?
– Д-да. Я думаю, что заинтересует.
– Я была бы рада, очень рада.
– Но это будет стоить массу денег.
– Я как-нибудь улажу. Достану. Что побудило тебя решиться на это?
– Не знаю толком, честное слово. Новые здания – вот университет, например, – такой контраст со старыми. И как-то мы говорили, Паула и я, она терпеть не может их дом на Прери-авеню. «Ужасный старый каменный урод», – говорила она о нем. Она хочет уговорить отца выстроить в северной части озера дом вроде итальянской виллы или французского замка. Так много их приятелей переселились на Северное побережье, подальше от этих безобразных кварталов Чикаго с их смешными башенками, лестницами с улицы и выступами у окон! Ух!
– Может быть, вы и правы, – медленно возразила Селина. – Но я люблю эти старые дома.
Они мне кажутся такими простыми и солидными, как костюмы старого Юга. Может быть, они и безобразны; но смешного в них ничего нет, Дирк. В них какое-то величие. Это – Чикаго. А те французские и итальянские игрушки… ну, представь себе Авраама Линкольна в шелковых розовых панталонах, и туфлях с бантами, и рукавах с кружевами. Дирк засмеялся. Но пытался возражать.
– Но у нас нет собственно никакой отечественной архитектуры. Ведь не эти же закоптелые старые камни ее представляют, а?
– Нет, этого я не говорю. Но виллы и шато, которыми вы увлекаетесь, в предместьях Чикаго, будут так же неуместны; как вечерний кружевной туалет в пустынях Аризоны. Эти виллы не дадут вам прохладной тени днем и не согреют вас в сырые ночи. Мне думается, то, что ты называешь отечественной архитектурой, должно учитывать климат и все другие особенности страны. А башни и выступы и прочее так же мало нужны Америке, как и рвы, и подъемные мосты. Весь этот стиль, естественно, сохраняется как наследие прошлого в странах, где не совсем отжил еще феодализм.
Дирк был увлечен. Он любил беседовать со своей матерью. Они вдвоем принялись обдумывать, каким должен быть типовой чикагский дом. И, обсудив его во всех подробностях, продолжали болтать о других вещах, обмениваясь улыбками, вдвоем у огня как хорошие товарищи.
Следующее утро, однако, застало их снова серьезными. Вопрос о колледже на Востоке, где Дирк будет изучать архитектуру, был, по-видимому, решен окончательно. Селина была довольна. Дирк – озабочен. Он заговорил о расходах, с этим связанных, когда они сидели за утренним завтраком. Это был, собственно, завтрак Дирка, так как мать его вставала на много часов раньше и теперь подсаживалась к столу лишь за тем, чтобы присмотреть, все ли в порядке, и составить сыну компанию. В это утро она только что вернулась с поля, где пересаживали из парников в грунт молодую рассаду помидоров.
На ней была старенькая серая жакетка, наглухо застегнутая, потому что утро было холодное, на голове – старая шляпа Дирка из мягкого фетра, щеки ее порозовели от долгого пребывания на воздухе.
– Как хорошо пахнет кофе. – Она налила полчашки с видом человека, которому хочется целой, но он не решается на это.
– Знаешь, – начал он, – я думал о деньгах на колледж.
– На свиньях выручим, – спокойно отвечала мать.
– На свиньях! – Он поглядел вопросительно. – Какие свиньи?
– Я буду разводить их, – объяснила Селина уверенно. – Это идея Огаста Гемпеля. Он давно мне советовал. Породистые свиньи – очень выгодное дело. Я сразу энергично возьмусь за него. И сделаю архитектора из мистера Дирка де Ионга.
Затем, увидя выражение его лица, продолжала:
– Не огорчайся, сынок. Ничего тут нет ужасного. Если хлев держать в абсолютной чистоте и кормить свиней хлебом… они – красивые и понятливые животные, право, Дирк.
Он выглядел убитым.
– Я лучше не поеду в колледж, если для этого необходимо возиться со свиньями.
Она сняла шляпу и бросила ее на окно. В темных волосах заметно блестела седина.
– Видишь ли, Слоненок, это будет доходная ферма. У нас выплачены все долги, земля в хорошем состоянии. Можно ожидать хорошего урожая, если только весна не будет такая холодная и дождливая, как в прошлом году. Но никакие огороды не могут в наше время обогатить фермера при таких высоких ценах на рабочие руки и все остальное и при таких условиях сбыта. Каждый огородник рад, если он просто кое-как сводит концы с концами.
– Я знаю, – бросил Дирк печально.
– Так вот. Я не жалуюсь, сынок. Просто объясняю тебе. Мы все же многого достигли. Когда я смотрю на свой доходный участок спаржи, который я засадила в первый раз десять лет назад, я так счастлива и довольна, словно наткнулась на золотые россыпи. Как твой отец сердился на меня за эту затею! А я вот теперь горжусь тем, что вся эта прекрасная пышная зелень идет на базар и затем в пищу, лучший вид пищи, который делает человека крепким и бодрым, гибким и легким… Я люблю представлять себе, как кормят ребят моим шпинатом или морковкой и говорят им: «Ешь же, тогда будут блестеть глазки и щечки будут розовые. Доедай свой картофель и станешь большим и сильным. Ешь, иначе не получишь сладкого».
Селина засмеялась и немного покраснела.
– Да, но как же насчет свиней? Ты уверена, что дело пойдет на лад, мать?
– Разумеется, – сказала Селина отрывисто и пододвинула к нему тарелку с ветчиной. – Съешь еще кусочек, Дирк.
– Я наелся, мама. – Он встал из-за стола.
Осень застала Дирка уже студентом в Корнелле.
Он много занимался, работал даже во время каникул. Лето, сырое и жаркое, какое обычно бывает в прерии Иллинойса, Дирк провел дома, он по многу часов не выходил из своей комнаты, где стояли большой рабочий стол и чертежная доска. Селина заглядывала сюда иной раз и, стоя за спиной сына, наблюдала, как он работает. Он теперь утвердился окончательно в своем нелестном мнении о местной архитектуре.
Дирк любил, как многие из нас в юности, говорить авторитетно и с пафосом об изящных искусствах. Но Селина не смеялась над этим. «Посмотрим, – думала она. – Кто знает! Если он проявит большие способности, то после года-двух работы здесь отчего бы ему и не отправиться на годик в Париж, если понадобится».
Как ни была занята Селина на ферме, она поехала в Корнелль в 1913 году, когда Дирк, окончив институт, должен был защищать дипломный проект. Она была твердо уверена в том, что он самый способный и самый красивый в своем выпуске. Нельзя было отрицать, что наружность у него была приятная: высокий, прекрасно сложенный, как его отец, и такой же белокурый, но глаза были материнские – темные, с мягким взглядом. Что-то было в этом взгляде, заставляющее женщин приписывать ему чувства, в которых он был неповинен, как младенец. Они не знали, что этот томный блеск был просто природной особенностью его глаз.
Точно так же импонировала людям его молчаливость. Молчаливые люди всегда производят впечатление более выгодное, чем разговорчивые.
Селина в своем черном платье и скромной черной шляпке терялась на фоне шумных и нарядных матушек в вуалях и лентах. Но было столько достоинства и утонченности в этой маленькой женщине, что Дирку нечего было стыдиться за свою мать.
Она оглядывала всех этих тучных, благополучных, корректных и важных отцов и думала о том, насколько красивее выглядел бы Первус, если бы он дожил до этого дня и был здесь, с ней в толпе родителей. Потом невольно ей пришла в голову мысль, что вряд ли он наступил бы, этот день, если бы Первус был жив. И упрекнула себя за эту мысль.
Возвратясь в Чикаго, Дирк поступил на службу в контору «Голлис и Спраг, архитекторы». Он считал лестным для себя работать в этой фирме. Дирк значил пока здесь немногим больше, чем простой чертежник, и вряд ли можно было назвать жалованьем его еженедельную получку. Но идеи молодого человека и планы в области архитектуры были весьма грандиозны, и он отводил душу, излагая их матери в те дни, когда бывал на ферме.
«Барокко» называл он новый северный Бичсайд-Отель. Он критиковал новый Линкольн-парк, говорил, что городскому управлению следовало бы реставрировать полуразрушенный Палмер-Отель, который портит общий вид города, и заняться зданием Публичной библиотеки в нижней части города.
– Ничего, – утешала его счастливая и гордая сыном Селина. – Все это строилось так поспешно, не забудь, что чуть ли не вчера еще Чикаго представлял из себя форт. На все эти улучшения нужно время. Может быть, мы ждали все эти годы, чтобы пришли такие юнцы, как ты, и все изменили… И, может быть, придет день, когда я проеду по Мичиганскому бульвару с каким-нибудь почтенным гостем Чикаго – Ральфом Пулем, например. Ральфом Пулем, знаменитым скульптором. И он скажет: «Кто автор проекта этого здания, такого солидного и вместе с тем легкого и изящного?» И я отвечу: «О, это! Здесь использован один из ранних набросков моего сына, Дирка де Ионга».
Но Дирк, покуривая трубку, медленно качал головой:
– О, ты не знаешь, мать, как ужасно медленно все это делается. Ведь мне скоро будет тридцать лет. А что я такое? Конторщик или что-то в этом роде у Голлиса.