Текст книги "Жизнь поэтов"
Автор книги: Эдгар Лоуренс Доктороу
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)
Я скажу Энджел просто: такая уж у меня природа, я не создан для семейной жизни. Она, моя жена, прожившая со мной два десятка лет, вопросительно посмотрит на меня, отца ее детей, и тогда я объясню, что вызрела новая жизненная ситуация и вот теперь заявила о себе. Причем не только мне – тебе тоже; я хочу сказать, мы должны пройти свой путь до конца, это единственное оправдание каждому из нас, после того как выполнены первейшие обязательства; отпустить, рискнуть – только в этом честь, только в этом искупление последних свободных лет. Да, верно, есть у меня одно заветное желание, но мне-то уж известно, до чего оно несбыточно: не смогу же я вечно соперничать, бороться за нее. Что-что, а это я знаю. Я вижу растерянность Мэттингли, что скитается по стране в тщетных поисках женщины, с которой он мог бы поговорить; вижу моего приятеля Леонарда, от которого ушла – к женщине – жена, прожившая с ним пятнадцать лет, он приглашает теперь своих коллег выпить с ним в его новой квартирке, темной и тесной; вижу те узкие пространства, в которых оказывается замкнута жизнь мужчин, плюс ко всему – ужас, упреки и отвращение детей, гнетущее сознание невыполненного долга у мужчин, разрушивших свою семью, а все это, понимаю, грозит мне. Мне грозит унылая общая судьба. Но послушай, скажу я ей, если мы сделаем это как надо, мы сможем спасти то лучшее, что есть в нас и в наших отношениях, мы сможем действовать рука об руку, вместе выполнять свой родительский долг, мы сможем помогать друг другу, относиться друг к другу по-человечески и всерьез, делиться мыслями, сохранять взаимное расположение, может, даже время от времени спать вместе.
Телефон: новосозданная группа по оказанию помощи сальвадорцам приглашает прийти послушать американского врача, который сотрудничает с повстанцами. Что ж, это мне интересно: врач был во Вьетнаме, летал на бомбежки.
Здороваясь, сосед, с которым мы только что повстречались у мусоросжигателя, сказал:
– Ох, и шпарили же вы с утра на машинке. Строчили как из пулемета!
В это время года едва только начинает смеркаться, во всех окнах загорается свет, и мне одновременно видно, где что происходит на многоярусной сцене. Он играет на рояле, а как раз под ним, этажом ниже, она поливает цветок в горшке. Разговаривая по телефону, люди жестикулируют так, словно собеседник находится прямо перед ними – наверно, телодвижения необходимы для модуляций голоса. Одна девочка только что подняла юбку и заглянула к себе в трусики. В детских комнатах, я замечаю, преобладают яркие цвета, ведь детям, как утверждают, нужны красочные игрушки веселой расцветки, вон там карапуз стоит на подоконнике, прижавшись к стеклу и подняв руки над головой, это он папу высматривает, не идет ли папа домой. Слезай, малыш. И повсюду в окнах жилого комплекса синхронно мерцают отсветы цветных телевизоров, идет популярная программа, на всех этажах одинаково колышется свет, меняются цвета, вот пошли новости, обрати внимание, как сменяют друг друга картины, экраны то вспыхивают, то темнеют, краски переходят одна в другую, показывают какую-то войну среди зеленых холмов, бегут люди, мелькают цвета.
Сегодня был один из тех необъяснимо теплых зимних дней, когда в воздухе пахнет весной и всех тянет на улицу. Толпы на тротуарах, люди идут без пальто, народу высыпало, что крокусов на весенней лужайке. Целый оркестр – диксиленд – на Шестой авеню, чернокожий чревовещатель с куклой-негром собрал толпу, запрудившую Коламбус-серкл, разносчики торгуют на каждом углу фисташками и сушеными фруктами, тут же уличные торговцы продают жареные каштаны прямо с жаровен, установленных на тележках. Бойкая игра на деньги: сражаются уличные шахматисты, режутся в три листика картежники. На Юниверсити-плейс толпится народ, я подхожу поближе и, вытянув шею, заглядываю через головы: человек пилит стандартную сосновую доску, он трудится сосредоточенно, отпиливая кусок, который ему требуется для работы – подлатать фасад магазинчика, и вот – о мой великий и удивительный город! – вокруг собралась толпа поглазеть, как этот малый распиливает доску.
Среди прочей почты – письмо из Сиэтла, это от друга, поэта Роузена. Не дам ли я какие-нибудь наставления его сыну, который поступает в колледж? Между прочим, спрашивает он, где же эта твоя книга – «Жизнь поэтов»? Я давно уже обещал прислать ему по ее выходе дарственный экземпляр. За последнее время Роузен не напечатал ничего нового, он считает, что его обошли вниманием и что поэтому кто-нибудь должен что-то предпринять для его прославления. О, каким непробиваемо покойным чувством собственного величия обладает дружище Роуз, он даже дышит, как король, каждый его вдох-выдох – это долгий вздох трагической покорности судьбе, протяжный и горестный последний вздох надежды; если бы дыхание было поэзией, он стал бы первым среди поэтов, Шекспиром нашего времени. Человек маленького роста и мощного телосложения, он чрезвычайно агрессивен в играх и гордится своими успехами в теннисе и шахматах. Спору нет, проблемы у него и впрямь монументальные: долгие годы он страдал псориазом; весь с головы до ног в чешуйчатом лишае, он вынужден был, как Марат, жить в ванне. Без многочасового ежедневного омовения в лечебном растворе он полез бы на стенку. Красный, с кожей, покрытой коркой, потрескавшейся, как раскаленный камень, он напоминал планету Марс. Кожа Роузена способствовала его популярности в кругу поэтов ничуть не меньше, чем его стихи. Затем он узнал, что в университетском медицинском центре – исследовательской клинике, экспериментирующей с самыми последними научными открытиями, – разрабатывается новое средство от псориаза. И предложил себя в качестве подопытного кролика. Там ему давали глотать какой-то химический препарат, держали его под кварцевой лампой и привели-таки в божеский вид. Жизнь обрела для него надежду, и он подался в другое отделение клиники, где работали над восстановлением лопнувших барабанных перепонок: он был глух на одно ухо еще с шестидесятых годов, когда ему во время беспорядков засветили дубинкой по уху. В шестидесятые он был поэтом протеста, горячим сторонником активных действий и постоянно нарывался на неприятности с властями: его арестовывали, избивали дубинками на улице. В ту бурную пору он предпочитал рубашки в африканском стиле, нацеплял значки защитника мира и носил густые черные кудри до плеч – в стиле изро. Врачи впрыснули ему во внутреннее ухо какую-то пенистую жидкость, которая, затвердев, соединила порванные кусочки барабанной перепонки. Таким способом Роузену вернули слух. Мало-помалу он по частям собирал себя.
Роузен был женат на Ремини, травнице и мистичке, что не мешало их семейному счастью в шестидесятые годы, однако примерно тогда, когда он взялся за восстановление своего здоровья, она стала верной ученицей человека, который был Делегатом Земли в Совете Вселенной – организации межгалактических богов, исполненной решимости открыть глаза роду людскому на греховность его образа жизни. Роузен не симпатизировал богам и не одобрял их затеи. К моменту, когда его эпидерма и барабанная перепонка соединились в одно целое, брак его разлезся по швам, рассыпался, как разлетающаяся Вселенная. Мне нравилась Ремини. Это была необыкновенно высокая женщина с прямыми светлыми волосами, водянистыми, голубоватыми глазами, тощими бедрами изголодавшейся дворняжки и самой славной улыбкой на свете. Она переселилась из спальни наверху в одну из нижних комнат их дома и спала на матрасе на полу. Там у нее были настенные висюльки из Непала, ароматические свечи и китайский фонарик. В доме, кроме того, жил заключенный, выпущенный на поруки из местной тюрьмы. Дело в том, что Роузен вел в стенах этого заведения занятия по технике стихосложения и, заметив у упомянутого заключенного литературную одаренность, добился его досрочного освобождения и зачисления в колледж. Когда Роузен отлучался из дому по делам преподавания, Ремини и этот парень вместе воскуряли благовония и медитировали в ее комнате. Меня как-то познакомили с ним: на вид – малый себе на уме, тело поджарое и жилистое, как у нее, в глазах явственно читалась гордость тем, что он освоил-таки этот дешевый приемчик, метафору, который вызволил его из каталажки.
Сегодня волосы у Роузена почти все вылезли, остатки коротко подстрижены. И носит он синие блейзеры с галстуком. Свою жизнь он связал с миловидной женщиной его роста. Их дети делают успехи. Роузен тренирует детскую бейсбольную команду, в которой играет его младший сын, он хочет побеждать, он хочет делать все по высшему классу и побеждать, но, если не считать нескольких переводов, он вот уже много лет не может создать ничего путного, такого, чем сам остался бы доволен, кожа у него очистилась, в теннис он играет отлично, в шахматы обыгрывает свой компьютер, но не написал ничего мало-мальски стоящего.
А что тут у нас еще, ага, срочное уведомление от моей телефонной компании: Estimado Cliente, si no paga la cantidad completa, y nos es necesario interrumpir su servicio, no tendremos otra alternativa que cancelar su cuenta[13]13
Уважаемый абонент, если Вы не уплатите всю сумму и мы будем поставлены перед необходимостью прекратить обслуживание, то у нас не останется иного выбора, как ликвидировать Ваш абонемент (исп.).
[Закрыть]. Брось свои дурацкие шутки, испаноязычный компьютер, я уплатил за телефон!
Чего я хочу теперь от своей жизни, так это чтобы она стала простой, чтобы не надо было скрытничать, всегда и со всеми я хочу быть самим собой. Я хочу предаваться любви с той, кого я люблю. Мое ощущение любви, любви к ней предполагает состояние ясности, свершенности. Мое действительное «я» и «я» идеальное совпадают. И однажды я сказал ей об этом, сказал, что считаю ее женой, созданной для меня природой, потому что никогда и ни с кем не испытывал подобного чувства: как будто я наконец-то зажил собственной своей жизнью. Ну и, конечно, обнаруживаешь всяческие предзнаменования, может, это и романтические глупости, но вот я, к примеру, много рисую, всегда рисовал, сколько себя помню, – чаще всего лица или там животных, автомобили, самолеты, иной раз собственную руку, – и из года в год я рисовал одно и то же женское лицо в профиль, еще с мальчишеских лет я рисовал его, и оказалось, что это была она. В один прекрасный день я доказал ей. Нарисовал тот профиль вслепую, и у меня получился ее портрет – ее энергичный подбородок, большой ясный глаз. А уж такого я никак не мог бы подстроить: номерной знак ее машины совпадает с номером моего телефона. Я ничего не выдумал. Однако желание обнаруживать такие вещи – это любовь.
У меня достанет мужества от всего отказаться ради нее.
– Пускай все остается как есть, я же не ставлю условием, чтобы ты ушел от жены, – в панике вымолвила она однажды. Может, ей недостает смелости. Может, ей непереносима опасность. «Но почему бы не сказать о том, что было?» Строчка Лоуэлла. Чего уж там, я попал в беду и знаю это, я должен был расшибиться в лепешку, чтобы вдохнуть жизнь в этот роман, у нее нет к нему спонтанного интереса. Как-то раз она заметила в оправдание своих сомнений: – Довольно долгое время мне казалось, что ты вовсе не считаешь меня женщиной, созданной специально для тебя. – Я запротестовал. – Нет, – возразила она, – по-моему, тебе просто хотелось любви.
Она не ревнивица и не собственница, но в этих ее словах я уловил намек на злополучное начало нашей любовной истории. Я с первого взгляда был ошеломлен, потрясен, совершенно ослеплен ею, однако ушел-то с ее подружкой – импульсивный шаг, минутное наваждение, как объяснил я свой поступок, когда месяц спустя наконец позвонил ей. Я познакомился с ними обеими однажды летом во время уик-энда.
– Хотел-то я тебя, – оправдывался я, – но просто уверен был, что ты не свободна. Я послал стрелу как только мог ближе.
Ведь сила чувства способна направить нас по ложному пути, это так – я знаю. Рильке полюбил двух женщин, которые были подругами. На одной он женился, а продолжал любить другую. Да и про нашу Мойру, горячо любящую и страдающую супругу Брэда, поговаривают, будто буквально накануне своего побега с ним она сказала своему прежнему возлюбленному, что выйдет за него замуж, если он все еще хочет этого. Когда мы любим, нас наполняет неимоверно яркий внутренний свет – наш гирокомпас кренится, шатается, вибрирует, того и гляди вышвырнет нас за пределы Вселенной. И ничего странного нет, по-моему, в том, что, ослепленный неистовым блеском совершенно экстатической убежденности в своей любви к женщине, ты мог в этом своем нервном перевозбуждении с такой же легкостью потянуться к женщине, стоявшей рядом с нею.
И вот теперь она странствует по свету, ей нужно время, чтобы обдумать наши отношения и разобраться, чего она сама хочет. Греция, Египет, Индия... боже ты мой, сколько же времени ей понадобится, у меня ведь не вечность впереди. Она уже сказала мне, что любит меня и страшится этого. Таковы женщины ее поколения, их пугают притязания на них. Разве не смешно? У нее, видите ли, свое собственное дело жизни, у нее есть ее Диккенс, ее Харди, ее Джеймс, она преподает всех этих мертвых писателей, ужас что за профессия, я бы отчаялся, руки опустил. Чего я страшусь, так это ее желания, чтобы мы были друзьями. Оно всегда при ней, прямо-таки инстинкт. А удовлетворить его – я знаю – так легко, так благостно, ведь мне понятен Рескин, мне понятны все целомудренные салонные страсти девятнадцатого века, эти триумфы нескончаемой любви старых дев к священникам, ученых мужей к своим кузинам, притом можно ведь обойтись без грубой физиологии. Любовь, практикуемая платониками, безопасней и бестревожней, она никогда не признает своих ошибок, вы прочно обосновываетесь на небесах, и уже ничто не может вас пронять, вы существуете в сияющей сфере взаимного духовного расположения, а то, как вы распоряжаетесь своей плотью и с кем, не имеет значения. А что, если у нее природа такая и иначе она любить не способна? Недаром она так и не была замужем, это в ее – сколько ей? – тридцать, тридцать один, мужчины-то у нее с пятнадцати лет были, стоило ей только захотеть, она водила компанию с последними из «детей-цветов», гоняла на их мотоциклах, накачивалась с ними мескалином на пляже, какое-то время жила с торговым агентом, жила даже с еще одним писателем, и всякий раз дело кончалось разрывом через считанные месяцы – полгода, если я правильно запомнил ее слова, было самым долгим сроком ее совместной жизни с мужчиной.
Восемнадцать лет – самый долгий срок моей совместной жизни с женщиной.
По правде говоря, в моих чувствах нет собственнического оттенка, ее независимая жизнь научила меня широко смотреть на вещи. Люблю расшевелить тебя, чтобы ты взыграла, сказал я ей как-то раз, на что она ответила: это же твоя обязанность. Она удивительно хороша собой. Ее формами я наделял героинь в своих вещах: маленькие грудки, тонкая талия, пышный зад. Эта женщина не из тех, у кого глаза на мокром месте. Держится она спокойно, и голос у нее красивый, без каких бы то ни было жалобных или самоуничижительных ноток. Я приписываю ей ясность духа и умение сохранять самообладание в обществе – качества, которых, по ее уверениям, у нее нет и в помине. Впрочем, откуда ей знать? С самого начала она жила беспорядочной половой жизнью и тем не менее воображает себя этакой одинокой и неряшливой старой девой, которая день-деньской читает лекции да корпит над тетрадями, а вечером садится с ритуальным бокалом мартини перед телевизором и одна смотрит какой-нибудь фильм.
Что это там такое происходит на Хьюстон-стрит? Льет дождь, и в янтарном свете уличного фонаря перед бензоколонкой «Мобил» мне видны четыре, восемь, двенадцать припаркованных такси, половина из них въехали на тротуар. Во всех такси погашен свет, но водители сидят внутри: время от времени в какой-нибудь из машин вспыхивает спичка. Подкатывают все новые желтые такси и пристраиваются сзади или сбоку, а вот у двух машин вдруг загораются фары, взвывают моторы, и обе, взвизгнув шинами, уносятся. На их место выруливают такси, стоявшие позади, и ждут своей очереди. Я беру бинокль. Янтарные дождевые капли падают прямо перед глазами. На дверцах всех такси одинаковая эмблема, это машины одной компании. Чтобы таксисты простаивали с потушенными фарами в дождливый вечер, самую горячую, денежную пору? Полицейские это. Теперь срываются с места еще трое и мчат по Хьюстон-стрит куда-то на восток. Эти фальшивые такси, как я знаю, полиция использует для облав на угонщиков автомобилей. Шайки автомобильных воров отлично организованы: не пройдет и пяти минут, как украденную машину доставят в мастерскую и разберут на части или же отгонят в порт, погрузят в трюм корабля и завтра утром она уже будет на полпути через океан. Полицейские не могут приблизиться к ним незамеченными в своих патрульных полицейских машинах и даже в машинах без опознавательных знаков полиции, поэтому они используют такси, чтобы обмануть бдительность угонщиков. Значит, вот что я вижу. Впрочем, эта операция под дождем больше смахивает на усиленное наблюдение, тут пахнет чем-то покрупнее, кто-то взял большие деньги в СоХо. Разгул преступности на Бродвее.
Не знаю, не знаю. Двуличие людей, согласен, является основой цивилизации, но двойная жизнь государственных учреждений: полицейские, переодетые таксистами, женщины-полицейские, переодетые бездомными оборванками, полицейские, переодетые туристами, – это уже чистая шизофрения, какое-то племенное театральное действо, подключение к экзистенциальным источникам энергии, высвобождение опасных таинственных сил. Я предпочитаю, чтобы мои полицейские были в форме и с ясно различимым номером на бляхе, я предпочитаю, чтобы бюджеты полицейских управлений обсуждались публично. По мне, все полицейские, все детективы должны быть опрятно одеты и легко опознаваемы. Я не хочу, чтобы они обряжались в маскарадные костюмы, жили по легенде и заводили секретные досье. Кто знает, что у них на уме, когда они внедряются в нашу среду.
Сидни, агент тех самых служб и обладатель черного пояса мастера по каратэ – говорят, много лет назад он тайно поставлял оружие террористам из Иргун[14]14
Иргун – подпольная террористическая организация сионистов правоэкстремистского толка.
[Закрыть], – однажды сказал мне:
– Евреи вроде меня следят за евреями вроде тебя.
Но я утверждаю, что тут у нас есть средство поймать в перекрестие окуляра действительность – это нелепица, высоковольтный разряд и удар по нервным клеткам. Моему приятелю Гэри пятьдесят лет, он руководит собственной рекламной фирмой и жертвует порядочные деньги в фонд избирательных кампаний демократической партии. В пору нашей близости он был женат на Абигейл. Для обоих этот брак был вторым, что немаловажно. У каждого из них имелось по ребенку от первого брака, и еще троих они произвели на свет совместно. После рождения третьего Абигейл потребовала, чтобы Гэри подверг себя стерилизации. Ему не хотелось делать этого, поскольку, как и все мы, он гордился своей мужской производительностью, но в интересах сохранения семейного мира Гэри лег в больницу, и его прооперировали. Благодаря чему напряжение в отношениях между супругами спало и все у них шло прекрасно, пока через несколько месяцев он не увидел в сумочке Абигейл пластмассовый футляр в форме морской раковины – вы понимаете, для чего женщине такой футляр. Впрочем, последнее имело бы не больше значения, чем всякая другая грустная песнь любви, если бы не неожиданная трактовка, которую дал этой истории сам Гэри. Он, понизив голос, поделился со мной своими соображениями в баре «Уолли» через несколько месяцев после развода:
– Вот тут-то, когда я нашел у нее противозачаточный колпачок, я и понял: Абигейл – ЦРУ.
Я подумал, что он спятил. Помню, довольно неделикатно высмеял его.
– Слушай, Гэри, – сказал я, – откуда ты взял, что ЦРУ захотелось иметь мужем именно тебя?
Но сейчас я отношу то его замечание к числу самых пророческих, которые мне довелось слышать на своем веку. Обнаружить, что твоя жена ублажается с кем-то еще, – это одно, но быть обманутым правительством Соединенных Штатов – это совсем другое. Вдумайтесь в эту метафору, и она окажет на вас такое же действие, какое оказала на меня. Воспринимайте Гэри как поэта. В один краткий миг мучительного вдохновения он поймал дух времени – так парус ловит ветер. Я знаю людей, всю жизнь занимавшихся писательством, которым никогда не создать ничего подобного.
Вчера вечером на обеде у Джози. Она рассказывает нам, что ее младшенький пришел из школы с письмом от директора. В этом отпечатанном на мимеографе послании, своего рода сигнале психологической тревоги, родителей учащихся школы Малбери извещали о том, что некоторые из их детей, возможно, испытали шок, увидев сегодня утром мертвое тело, лежавшее на тротуаре прямо перед школьным подъездом. Мы дружно и весело смеемся. Пол – он в молодости поработал репортером в отделе городских происшествий – объясняет, что теперь не в диковинку увидеть труп на улице, потому что полицейские, обнаружив его там, не производят расследования. Другое дело, если труп обнаружат в здании. Тогда они становятся ретивыми сыщиками. Поэтому-то заинтересованные лица, друзья и родственники умершего бедолаги забирают его бумажник, срезают ярлыки с его одежек, выносят труп ночью на улицу и кладут рядом с мусорными баками. Никаких проблем.
Прежде чем мы успеваем сообразить, что происходит, все сидящие за столом начинают вкруговую рассказывать истории про покойников. И это бы ничего, только один из гостей, издатель Марвин, богатый наследник и холостяк, неизлечимо болен, жить ему осталось, может, всего полгода. В сущности, потому-то, наверное, и завязался у нас этот разговор – понимаете, такие вещи как нарочно лезут на язык. Марвин слушает невозмутимо, с застывшей улыбкой на лице. Рядом с ним его палка, похудевшая шея торчит из воротника, как сушеная морковка, но одет он в красную фланелевую куртку и клетчатый жилет веселенькой расцветки. Мы спохватываемся, принимаем некое негласное коллективное решение, и каждый углубляется в беседу с соседом или соседкой за столом.
Это что-то новенькое: раковые больные расхаживают по гостям. Какая ужасная тенденция – не бояться! Неужели Смерть – всего лишь очередной выход в свет?
Поднявшись по лестнице из подземки на станции «Астор-плейс», натолкнулся при выходе на уличный базарчик: кассеты с «пиратскими» записями, одежда со срезанными ярлыками, дамские сумочки, бумажники, новенькие, только что из печати, книги, разложенные на целлофановых скатертях прямо на тротуаре. Возле этих ценностей стояли улыбающиеся молодые люди в драных солдатских комбинезонах и вязаных матросских шапочках. Я видел их в прошлом году в Лиме. Позже я видел их в Мехико. Волна докатилась и до наших берегов. В Лос-Анджелесе теперь живет множество иранцев. Вьетнамцы расселились по всему западному побережью. Лаосцы становятся жертвами синдрома скоропостижной смерти в своих типовых домишках в Скалистых горах, гаитяне высаживаются на берег во Флориде, сальвадорцы, гватемальцы, переплыв реку, пробираются в Техас. Ради бога, пускай себе переселяются, пускай возлагают на мою страну свои лучшие и последние надежды. Только давайте проведем кое-какие различия: ирландцы, итальянцы, евреи из Восточной Европы приезжали, потому что хотели начать новую жизнь. Они зарабатывали деньги, чтобы перевезти сюда свою семью. Свою прежнюю родину они покидали без сожаления, радуясь разлуке с ней. Все они переселялись сюда отнюдь не потому, что мы вынудили их к этому. Новые же иммигранты оказались здесь именно потому, что мы сделали их страны непригодными для жизни. Они приехали сюда, чтобы спастись от нас. И привезли с собой свои горячие политические страсти. Создали военизированные лагеря. Убивают друг друга. Агенты тайной полиции их родных стран прилетают охотиться на них. Бомбы из латиноамериканских республик взрываются на Коннектикут авеню. Президент моей страны обнимается с социопатами, чью грудь украшают медали, полученные за убийства. Нищие роются в мусоре. Глаза обездоленных латиноамериканцев в упор смотрят на меня. В октябре прошлого года меня пригласили на вечеринку, которая устраивалась в доме американского культурного атташе в Мехико в канун дня всех святых. К дому, защищенному, как и все такие особняки, чугунными воротами, я проталкивался сквозь толпу метисов, смуглокожих людей неопределенного возраста; у некоторых были за спиной младенцы, запеленутые в цветное тряпье. Все они протягивали шляпы, что-то говоря на своем мягком, шепелявом языке, и мне слышалось: крах или торт, крах или торт – тихий, беззлобный лепет – крах или торт, – похожий на мирное клохтанье стаи домашней птицы.
Видно, со мной произошло что-то действительно серьезное. Видно, наступил разлад между мной и моим призванием. Но как это могло случиться? Я верно следовал ему, шаг за шагом продвигаясь туда, куда звала меня его логика, я не знал колебаний, был стоек и тверд, а оно завело меня в эту пустыню с плоским, унылым горизонтом. Снова и снова оглядываюсь по сторонам – я один как перст. Что это – судьба, уготованная всякому, посвятившему себя своему призванию? Ты, движимый логикой и верой, переступаешь некую незримую грань, и твоему взору является неведомая Вселенная. Видно, я переступил грань. Когда-то я хотел написать роман о епископе Пайке[15]15
Джеймс Альберт Пайк (1913—1969) – американский религиозный деятель.
[Закрыть]. Теперь я вижу почему, я вижу связь, наверно, я узнал ту неистовую преданность, ту исступленную веру, которая проводит тебя через все, пробивает насквозь магму. Достопочтенный прелат, продолжая нести ярмо епископских обязанностей, последовал за своей любовью к богу туда, куда она привела его – в лагерь оккультистов. Сын у него умер от чрезмерной дозы наркотика, а медиум мог бы связать его с умершим... О, какое горе, какое горе. Молитвенник падает из рук. Если ты истинно веруешь в Бога, то можешь ли не жаждать сверхъестественного? Если ты способен молиться Ему, то разве не способен Он сойти с доски для спиритических сеансов в затемненной гостиной, заговорить сдавленным голосом шарлатана-спирита? Удаляясь в пустыню Негев с бутылкой кока-колы, несчастный безумец и мысли не допускал, что он простился со своей епархией.
В один прекрасный день много лет назад в гости к нам, в наш коннектикутский дом, приехал мой друг Арлингтон и остался ночевать. Мы слышали, как он стонал во сне. Но наутро я застал его вместе с моими детьми на кухне за столом, накрытым для завтрака. Крупный мужчина, сложенный как футбольный защитник, он сидел в нижней рубашке в рубчик с сигаретой «Пэлл-Мэлл» в одной руке и с полным стаканом виски – в другой. У Арлингтона была фотографическая память, и беседу он мыслил как сплошное декламирование стихов. Он постоянно читал по памяти целые антологии поэзии, составленные из вещей, которые прочел и полюбил. Так вот, здесь, значит, сидят перед тарелками с рисовой кашкой с зажатыми в кулачках ложками мои ребятишки, совсем малыши тогда, и таращатся на него, забывая есть. Вон там склонилась над кухонной доской Энджел в купальном халате – она намазывает хлеб арахисовым маслом, готовя школьный завтрак детям, и покачивает головой в знак того, что не верит собственным ушам. А тут примостился с чашкой кофе я и пытаюсь продрать глаза. Тем временем Джеймс Арлингтон дочитал до конца «Растет зеленый остролист», затянулся сигаретой, отхлебнул виски и начал поэму Тракля о немецко-фашистском декадансе или что-то в этом роде. А время – еще восьми нет.
Ах, этот поэт! Просто для того, чтобы показать вам, какая у него была память. Мы вместе учились в Кеньоне[16]16
Мужской колледж в штате Огайо.
[Закрыть]. Там было полно поэтов, ведь в Кеньон поступали ради поэзии, подобно тому как в университет штата Огайо – ради футбола. Трое-четверо из поэтической студенческой братии, такие как Арлингтон, писали хорошо и подавали надежды, но хватало среди нас и бездарей, и рифмоплетов, и изощренных эстетов, над утонченным эстетическим чувством которых мы любили поиздеваться. Как-то раз я, прогуливаясь с Джимом в погожий осенний день, прыгнул на кучу листьев и принялся охапками швырять их вверх, а когда они, кружась и трепеща, вились вокруг моей головы, я стал в позу – поднял руку с опущенной, как увядший цветок, кистью и задрал подбородок – и восторженно-дрожащим голосом звучно продекламировал: «Листья падают, листья падают!» Арлингтону это понравилось, и он рассмеялся – смех у него был громкий, металлически-звонкий, неудержимый. Истинный поэт, он любил слушать пластинки с записями немецких баллад в исполнении Элизабет Шварцкопф, но вместе с тем охотно певал песенку «Сэм, Сэм, засранец Сэм», шагая по центральной аллее, этакий батрак с фермы из глубинки Огайо в компании мальчишек в серых фланелевых и белых хлопчатобумажных брюках. И месяцы спустя он радостно цитировал мне: «Листья падают, смотри, листья падают!» Этот стих вошел в его репертуар, он хранил в памяти наши стихи ради всех нас и напоминал их нам – мы были неудачниками, отверженными париями студенческого братства, и он собрал нас вокруг себя, придал нам гордости, сознания собственной силы, – он запоминал для нас наши стихи и номера, которые мы откалывали, чтобы заслужить его одобрение. Ладно, и вот минула треть века, он известный поэт и живет с неистовой интенсивностью и яростной одержимостью человека, обреченного поэзии. И при этом чудовищно, по-черному пьет. Наконец, в пятьдесят он решает бросить, это стало для него борьбой, мукой – оставаться трезвым. И он превозмогает себя, держится, лицо у него теперь осунувшееся и бледное, как у всех, кто бросил пить, в таком состоянии он заболевает, что-то неладное с горлом, оказывается – рак. И однажды я навещаю его в больнице, к этому времени он уже не может говорить, рот у него заполнен какой-то пропитанной лекарствами ватой, в горло вшита трубка, введенная в трахею, чтобы он мог дышать, и вот он жестом показывает своей жене Молли, чтобы она подала ему доску с зажимом для бумаги, что-то пишет и протягивает мне. Все тем же неразборчивым почерком батрака с фермы, что и тридцать лет назад, там написано: «Листья падают».
Разумеется, она живет в холмистом Беркшире[17]17
Невысокая горная гряда в западной части штата Массачусетс, один из отрогов Аппалачей.
[Закрыть]. Да, разумеется. В детстве я провел там не одно лето, и места эти остались такими же, как тогда. Для меня тут отчий дом души. Чтобы ощутить это, достаточно было один раз прогуляться по притихшему тенистому лесу. Хвойный подстил скрадывает звук твоих шагов. Стрекоза, медленно поворачиваясь, парит в столбе ясного света. Ручей в расселине журчит, катясь по белым камням. Здесь жил Мелвилл, жил Хоторн, приобщивший меня к Романтике, и даже Уильям Каллен Брайант. И здесь живет она. Однажды зимой мы сняли номер в гостинице в тридцати милях от ее городка. Хотя она свободная, незамужняя женщина, осторожничает она больше, чем я: ей надоели всякие пересуды, она честно вкалывала учительницей в начальной школе, зарабатывая деньги на аспирантуру, но всегда находились сплетники, болтавшие, что и научной степенью, и всем прочим она обязана своей привлекательной внешности, а ее такие сплетни очень задевают. Поэтому лучше, чтобы нас не видели вместе. Ладно, меня это тоже устраивает. На ней было темное облегающее пальто, а под ним нарядное платье с высокой талией – синие ирисы на белом фоне. Мы выпили в баре и прошли в наш номер. Кровать под старину с четырьмя резными столбиками была застелена покрывалом, отделанным синелью. Я задернул шторы позади белых занавесок. Еще там было два мягких кресла с подголовниками – таких маленьких, что в них нельзя было сидеть. Ванна на львиных лапах в ванной комнате. Мы разделись и предались любви.