Текст книги "Жизнь поэтов"
Автор книги: Эдгар Лоуренс Доктороу
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 5 страниц)
А это что за явление? Гринго в черном полупальто, брючках тюремно-серого цвета и астронавтских башмаках топчется у открытой двери, не решаясь сойти на платформу и пересесть на экспресс.
– Что за черт, – возглашает он, – полным-полно народу, мне ни за что не влезть, меня на рельсы столкнут, и, думаете, это кого-нибудь волнует, кому-нибудь есть до меня дело? Черта с два! Всем на всех наплевать, верно? – Он говорит это, ни к кому не обращаясь, ему не нужны собеседники, боже ты мой, вот теперь я чувствую себя в подземке как дома, слышимый мозг, разум, оснащенный для вещания; я подхожу, останавливаюсь сзади, у него тощий затылок, изрытый черными оспинами, из ушей растут пучки черных волос. С грохотом подкатывает экспресс, толпа бесстрастноликих гроздьями облепляет тот край платформы, готовая к броску. Он, продолжая стоять в дверях местного поезда, произносит: – Только совсем чокнутый будет давиться в этой толпе! А почему бы нет, черт возьми? Чем я хуже других? – И неторопливо сходит. Следуй за этим человеком! Ты понимаешь, какую ценность он представляет? Это живое ископаемое, древнее, как стрекоза, он был здесь еще до того, как появились наскальные рисунки в пещере Ласко. Этот допотопный художник – мой пращур, он изобрел меня.
Косо, яростными порывами хлещет дождь, словно брошенные семена. Получаешь представление, как выглядит ветер. Потоки воды лупят в стену соседней многоэтажки и водопадом низвергаются на землю. На площадке для игр раскачиваются под ветром качели. Небо над «Хьюстоном» посерело, и чего-то там недостает, да, силуэт Центра мировой торговли исчез, слинял с небосвода. Теперь зубчатая линия горизонта не выше, чем в 30-е годы, эпоху моего появления на свет; если еще больше разнепогодится, мы вернемся в прошлый век к мелвилловским чугунным набережным. Булыжнику. Водохранилищам майя. Я чуть-чуть приоткрыл окно, впуская в комнату шум дождя. Среди этого рева и плеска едва слышится колокольный звон. Погоди-ка, вон он идет, шлепая по воде через улицу, за спиной – здоровенная сумка, которая под непромокаемой накидкой смахивает на горб, и ни дождь, ни снег, ни прочее дерьмо, как написано над входом в главный почтамт на Восьмой авеню, ему не помеха.
Ну-ка, посмотрим, что мы имеем его заботами. Не подпишусь ли я под письмом протеста против предстоящих показательных судов над активистами Солидарности в Польше? Пожалуй, что да. Не соглашусь ли я войти в число инициаторов предстоящего поэтического вечера за прекращение гонки ядерных вооружений? Конечно. А это что такое? О боже, пожертвуйте на пещеру Хаббарда в графстве Уоррен, штат Теннесси, важнейшее место обитания летучих мышей в Северной Америке, как считает доктор Мерлин Татл, всемирно известный специалист по этим рукокрылым млекопитающим: если служба охраны природы не изыщет двадцать тысяч монет для принятия защитных мер, вся полуторастатысячная колония редких серых летучих мышей, впавших в зимнюю спячку, возможно, исчезнет с лица земли.
Маленькие твари. Пронзительно пищат. Зубки как осколки стекла. Припухлые глазки. Светлое брюшко. Кожистые крылья. Все время гадят. Док, можно я немного подумаю, ладно?
А вот открытка с видом из Египта – капля дождя попала на фиолетовые чернила, и они расплылись, как если бы на них капнула слезинка. Изображение громадного ступенчатого храма на берегу Нила. «Мое чувство такое же большое, – подписано ее рукой, – и здесь пребывает сердце, вместившее его».
Глотательное движение.
Мы интимно общаемся на огромных расстояниях. Со взаимной гарантией. Исполненный спокойной уверенности в том, что это есть, я ощущаю ее у себя в объятиях.
Но счастье, разумеется, невозможно выдержать более двух секунд. А ну как я слишком стар для нее? Вдруг у меня разовьется болезнь Альцгеймера, старческое слабоумие, едва только мы начнем жить вместе? По-твоему, это смешно, да? Вот буквально на днях пришел на память старый комикс – газетный рассказ в картинках о похождениях Вилли и Джо во второй мировой войне, была такая серия отлично сделанных рисунков из солдатской жизни. А фамилию художника хоть убей не вспомню. Ведь знал даже, что после войны он был политическим карикатуристом в «Сент-Луис постдиспетч». Билл такой-то. Затем медленно, как шарик бильярда-автомата, что тычется туда-сюда, прежде чем скатиться в щель, или как байт в старом компьютере, что, мигая, блуждает по тысячам слабо мерцающих ламп, всплыла фамилия Молдин[9]9
Уильям Молдин (род. в 1921 г.) – известный американский карикатурист.
[Закрыть]. Нет, это совсем не смешно. А недавно налил себе выпить, поставил бокал в бар и уселся с бутылкой на диван. Всякий раз, когда я становлюсь под душ, мне кажется, будто звонит телефон, и я всякий раз бегу к нему. Или вижу сквозь ветви деревьев луну, а оказывается, это уличный фонарь. Я распадаюсь. Боже мой. Если забываешь имена и названия, ты уже не человек. Когда из памяти вылетает нечто элементарно простое – в какую сторону свернуть в двух кварталах от дома, – это вещь более жуткая, чем зрелище полуторастатысячной стаи серых летучих мышей, вырвавшейся из пещеры Хаббарда.
Надо, надо серьезно заняться собой, войти в форму, выработать строгий режим, тренировать сердечно-сосудистую систему. Главное – сохранить эластичность артерий, а уж остальное само приложится, верно? Я замедлю темп собственного старения, пока она не догонит меня, пока мы не побежим с нею рядышком. Ради нее я стану ее сверстником, вот на что способна моя любовь. Завтра же начну.
А теперь я должен обдумать то, что приключилось с Райорданом, когда он испытал большую любовь. Меня пригласили выступить в его университете, и на ночь я остановился у него дома. Под утро, когда гости разошлись, мы выпили по последней, и тут он открыл мне душу. Райордан – автор полдюжины романов. Ни на одном из них он не заработал денег, но на бедность не жалуется, выбивает писательские субсидии и ничего, сводит концы с концами. Несколько лет назад ему реально светило закрепиться на теплом местечке в одном хорошем колледже на юге страны. Он был женат, спокойно счастлив в семейной жизни, не искал любви на стороне, как вдруг нежданно-негаданно влюбился в женщину, с которой иногда встречался на вечеринках, жену то ли декана, то ли директора по кадрам. А она влюбилась в него. И вот ситуация: у них на двоих пятеро малых детей, трое у него, двое у нее, а они не могут насытиться друг другом. По его описанию, это была трепетно чувственная женщина, отчаянная, безоглядная натура, рожденная попирать условности среднего класса. Она занималась скульптурой, специализировалась на ваянии статуй людей с птичьими головами. Или наоборот. О ее внешности он ничего не рассказывал, но я вообразил ее себе дамой с округлыми бедрами и тугой, налитой грудью. Они встречались днем, и их страсть не проходила, от встречи к встрече разгоралась все сильней. Он снял комнатушку подальше от колледжа и читал ей в постели вещи, вдохновленные ею, – лучшее, по его словам, из всего когда-либо им написанного до или после, ритмичную, упругую прозу, голос его мужества – именно так он выразился. Что до нее, то, полюбив его, она пробудилась, поняла, что жила как во сне. Она пылала любовью. Его любовь она называла своим спасением.
В конце концов им стало ясно, что ничего другого не остается, как честно объявить о своей связи, во всем признаться собственным супругам, оставить на их попечение детей и уехать из города. Он откажется от должности, и они вместе начнут новую жизнь где-нибудь в другой части страны. А если ему удастся выбить аванс у издателя, они смогли бы пожить и за границей. Для их любви не было ничего невозможного.
И вот по окончании семестра настал назначенный день. Он опустил в почтовый ящик заявление об уходе, усадил бедняжку жену в гостиной и выложил ей все, кроме имени своей возлюбленной. Она была ошеломлена, потрясена, уничтожена – ей в голову такое не приходило. Она была у меня простая душа, славная, милая женщина, рассказывал он, недурна собой, этакое хрупкое, слабое создание, а в общем-то верная, любящая жена, если не считать того, что прежде, чем он успел удалиться, она совсем свихнулась и запустила ему в голову, когда он удирал, тяжелый горшок с хризантемами, который, как он полагал, ей было не под силу поднять, не то что метнуть.
В несколько ошалелом состоянии, может даже с легким сотрясением мозга, Райордан поехал к месту свидания. Любовники уже несколько дней назад тайком упаковали свои пожитки, и теперь все, что им было нужно, лежало в багажнике его машины – даже кое-что из его книг, даже парочка ее скульптур поменьше. Он ждал ее в условленном месте – на стоянке за супермаркетом.
Он ждал и ждал. Она опаздывала, но, поскольку это было в ее обыкновении, он не тревожился, хотя голова у него раскалывалась. На стоянку вырулил пикап и припарковался рядом. Из кабины вылез студент и спросил, не он ли профессор Райордан, а когда он кивнул, студент протянул ему письмо, сказал: «Всех благ, профессор» – и укатил. Он разорвал конверт и сразу узнал ее почерк – романтически-небрежные каракули, выведенные на той же благородно-серой веленевой бумаге теми же зелеными чернилами, которые стали для него провозвестием самых дерзновенных жизненных свершений; я не смогу сказать мужу, говорилось в письме. Я не вынесу разлуки с детьми. Я буду любить тебя вечно. Надеюсь, когда-нибудь ты меня простишь.
Райордан рассказывал эту историю со спокойным видом. Только курил сигарету за сигаретой и давил окурки в пепельнице. Он снова женат – не на ком-нибудь из героинь этого его рассказа, а на довольно милой, по-моему, особе, которая сказала, когда нас знакомили, что ей очень нравятся мои книги. Она чем-то смахивает на самого Райордана: такая же стройная, белокурая, со светлой кожей и розовыми ободками у глаз. Опять же, веснушки. Детей у них нет.
С другой стороны, что может быть опасней двадцатилетнего супружества, в котором ей приходит в голову та же самая мысль, что секундой раньше пришла в голову тебе (или придет секундой позже), либо ты рассказываешь ей в один прекрасный день, как непрочно твое «я», как ты постоянно перетекаешь в себя и из себя и забываешь, кто ты есть на самом деле, а она говорит тебе, что и у нее бывает это ощущение исчезновения в себе, – выходит, все эти годы вы оба прожили вместе, не зная наверняка, кто вы такие и какие чувства должны испытывать, тогда как в глазах окружающих оставались все той же давным-давно известной им четой, всегда узнаваемой, и не лучше ли уж получить цветочным горшком по башке?
В пятьдесят лет надо осовремениваться!
Ральф, у которого вышла история с красными трусами, до сих пор не спит со своей женой Рейчел, хотя роман его давно кончен. Психоанализ – он ходит на прием к психоаналитику регулярно пять дней в неделю – показал, что Рейчел как две капли воды похожа на его покойную мать. Мы с ним идем по улице, и он рассказывает мне все это, глядя себе под ноги и заложив руки за спину, ни дать ни взять два добропорядочных, благовоспитанных бюргера степенно совершают Spaziergang[10]10
Прогулка (нем.).
[Закрыть], а их обгоняют мальчишки с кассетниками и проносятся мимо, раскачиваясь и выдувая пузыри из жевательной резинки, женщины на белых роликах.
– Рейчел не виновата, – говорит Ральф. – Разве могу я сказать ей, своей жене, пережившей ужасы уничтожения евреев фашистами, что она символизирует для меня смерть?
А Саша, суровый Саша, что посоветовал мне либо въезжать, либо уж съезжать, ушел от своей жены Мэри. Это не было для меня такой уж новостью. Прошлой зимой мы с Энджел отдыхали вместе с ними на Барбадосе. Я не в восторге от Карибского моря, но жены вступили в тайный сговор: Мэри мечтала побыть там несколько деньков наедине с Сашей и не надеялась вытащить его без нашей помощи. Мы предались курортному кайфу: читали на пляже, купались, ближе к вечеру играли в теннис, вечером заказывали роскошный ужин в ресторане. Однако прошел день, прошел другой, и Мэри начала нервничать.
– Если мой муж не поторопится заняться со мной любовью, я пойду и утоплюсь в океане, – заявила она моей жене.
И вот в один из ближайших вечеров, когда дамы ушли спать, мы с Сашей задержались, чтобы выпить коньяку в баре гостиницы. Начали мы в тот день около пяти с порции рома, за ужином опорожнили парочку бутылок доброго вина и уже были на взводе.
– Саш, – начал я, – на карибских курортах есть такой неписаный закон: раз ты привез сюда женщину, ее надо ублажать, будь это хоть твоя собственная жена.
Он вскочил на ноги с такой пьяной решимостью, что опрокинул стул.
– Конечно, ты прав, Джонатан, – воскликнул он и, подтянув брюки, нетвердым шагом устремился к двери.
Но по-настоящему скандальная новость – это Брэд. В первый же вечер по возвращении в Нью-Йорк из поездки на Ближний Восток его видели в «Элио» с собственной женой Мойрой. Я чувствую, как почва уходит у меня из-под ног.
Энджел без конца рассуждает на тему о том, что я никогда-то не позволяю себе расслабиться, смягчиться, пойти навстречу, мол, всякий пустяк для меня – дело принципа, всякое несогласие – бескомпромиссный спор, я-де не умею прощать, забывать, уступать в мелочах. Все верно. Зато у нее нет никакой гордости, для нее немыслимо отклонить приглашение, даже в компанию последних ублюдков. Она годами ставит меня в неловкое положение. Я просто не прихожу. Ей, видите ли, страшно отказать в просьбе совершенна случайным знакомым, бог убьет ее на месте, если она скажет «нет». Стоит кому-нибудь внушить ей, что ее считают своей, и она будет карабкаться под палящим солнцем на скалы, дышать пылью рассыпавшегося в прах дерьма броненосцев.
Мой отец, тот регулярно пользовался подземкой. Помню как сейчас, я провожаю его до станции (он уходил на работу часов в десять, одиннадцать утра, садился в поезд Д и ехал в деловую часть города к своим банковским счетам): «Будь поласковей с матерью, старайся уступать ей, не расстраивай ее». Как я любил его. Человека, который разочаровал миллионы. Раздавал обещания и не выполнял их. Ручался и обманывал доверие. Поручил твоим заботам свою разъяренную жену. Мне лет тринадцать. Они жестоко рассорились, и он оставляет меня успокаивать ее. Весь день я со страхом жду наступления ночи. Мать в молчании готовит обед, ставит на стол три тарелки, мы с ней обедаем, отцовский обед стынет на столе, она к нему не притрагивается. Я делаю уроки, ложусь спать. Под утро меня будит новая ссора: где он был, что делал? Брань, обвинения, рукоприкладство. Защищаясь, он делает ей больно, она вскрикивает, и я в пижаме бросаюсь к ним, пытаюсь помирить, ору на них обоих, все это в три часа ночи.
Сколько раз просыпался я от этих ужасных звуков борьбы, ударов, криков. Я не знал, кому верить. Кого любить, кого защищать, на кого нападать. Слыша эти звуки, я ощущал болезненное удовольствие, сам не зная, что такое я ощущаю.
Сейчас моей матери восемьдесят шесть, она согнулась, страдает артритом, рубцы на ее сердце свидетельствуют о трех-четырех инфарктах, которые она перенесла на ногах – даже не чувствовала, когда это случалось, до того была крепка. Она перенесла операцию по поводу рака. Кожа ее вся в старческих крапинах, ходит она с трудом, у нее артериосклероз, диафрагмальная грыжа, глаукома. И камни всюду.
– Я не понимала твоего отца, – говорит она теперь. – Это был удивительный человек и какой ум! Голова у него была устроена совсем иначе, чем у других людей. А я этого не понимала и пыталась сделать его таким, как все.
Моего отца вот уже тридцать лет нет в живых. Протяни он подольше, ему, может, удалось бы дожить до зарождения этой положительной оценки его личности.
– Мне было шестнадцать, когда мы познакомились, – рассказывала мать. – Мы с ним ходили кататься на коньках в Кротона-парк. Он был малый не промах и какой красавец! Не позволял мне появляться в обществе другого мальчика. Весной дарил мне цветы. Мы играли в теннис. Он был превосходный теннисист. Мама не хотела, чтобы я выходила за него замуж.
Вот какой он был человек, мой отец. Находчивый, пробивной. Умел пройти сквозь полицейское оцепление, проникнуть через служебный вход в любой театр на Бродвее, заговорив зубы вахтеру. Достать билеты на концерт в Карнеги-Холл, несмотря на аншлаг. Затеять с нами игру. Он умел из простейших вещей – прогулки в парке, вылазки на природу – сделать праздник. У него роились идеи, он давал нам интересные книги, приносил домой кинокамеры, электропоезда, любил поразить нас неожиданным эффектом. Он провел семейный корабль через рифы Великой депрессии! И все же говорят, что жизнь его не удалась. Об этом неудачнике сложились легенды. Его ошибки в делах и просчеты в оценках продолжают преследовать нас более четверти века после его смерти. Вот почему мой брат так туго расстается с деньгами, вот почему моя мать не может нанять себе прислугу, вот почему я всегда спешу платить по счетам: это мой выкуп – больше того, искупление – за собственный бесстыдный успех.
В юности он служил кассиром в банке и отличался, как говорят, необыкновенной красотой. В один прекрасный день его наружность привлекла внимание человека в берете и пенсне, возникшего перед полированной мраморной стойкой кассы. Это был, как рассказывают, кинорежиссер из Европы, приступавший к съемке многосерийной ленты об отважной красавице, которая каждую неделю будет попадать под конец синематографического сеанса в какое-нибудь чудовищно опасное положение, с тем чтобы спасение приходило лишь в следующей серии неделю спустя. Красавицу играла Перл Уайт[11]11
Перл Уайт (1889—1938) – американская кинозвезда, завоевавшая широкую популярность благодаря сериалу «Опасные приключения Полины» (1914) и другим приключенческим фильмам.
[Закрыть], а на роль ее спасителя и целомудренного спутника требовался красивый молодой человек с подобающей героической внешностью. Мой отец обдумал предложение и отказался. Он, видите ли, рассчитывал сделать карьеру в банке, мой еврейский папочка. В первую мировую он, честолюбивый мичман, учился на лейтенанта в Военно-морской академии Уэбба на реке Гарлем, но война кончилась раньше, чем его учеба. У меня висит на стене пожелтевшая фотография тех лет: отец стоит, опираясь на швабру, в шеренге таких же курсантов, вооруженных швабрами и ведрами. Постепенно коллекция его деловых промахов и сорвавшихся предприятий все разрасталась. В начале тридцатых, эпоху грампластинок из шеллака на 78 оборотов, отец занялся торговлей пластинками; в музыке он разбирался по-настоящему, в его магазине имелся превосходный выбор грамзаписей, и многие тогдашние артистические знаменитости заказывали пластинки у него, но деловой партнер отца пару раз смошенничал, их фирма лопнула, и отец лишился своего магазина. Он помещался в старом здании ипподрома на Шестой авеню, между Сорок третьей и Сорок четвертой улицами. Во вторую мировую отец занялся выгодной торговлей разными импортными новинками – изобретениями чокнутых швейцарских умельцев вроде мыльницы новой конструкции, предохраняющей мыло от раскисания и продлевающей срок пользования им. В военную пору мыло было дефицитом, но к тому времени, когда отец развернул продажу этих штуковин, война закончилась, мыла и всего прочего было в избытке, людям хотелось жить расточительно, вознаграждая себя за годы суровой экономии, все стремились использовать и заменить каждую вещь, включая мыло, как можно скорее. Один делец предложил отцу партнерство в новом коммерческом начинании в области пластиночного бизнеса – ожидалось наступление эпохи долгоиграющей пластинки. На сей раз отец по достоинству оценил открывающиеся перед ним возможности, принял правильное решение, но не смог внести несчастных десяти тысяч, требовавшихся для того, чтобы войти в долю. Представляете себе картину?
Он просаживал деньги в карты, потому что считал себя хорошим игроком, а хорошим игроком он не был. Опаздывал отец постоянно, поздно являлся на работу, когда поступил коммивояжером к одному оптовому торговцу бытовыми электроприборами, поздно возвращался домой. Отец распутничал, сказал мне однажды брат. У него была женщина. Всего одна? Та, про которую говорил мой брат, пела на сцене, жидкое такое сопрано; у нее вышла пластинка, и она написала на футляре: «Джеку – всегда». Только зачем же приносить это домой, если «всегда» значит «в любое время»? Может, другого места у него не было. Ничего у него не было. К концу жизни он стал сам мыть посуду, убираться на кухне, ходить за продуктами. Работать он больше не хотел. Его царством стала трехкомнатная квартирка в Бронксе, где он любил сидеть в ванной и читать газеты, прячась от жизни с ее все более нелицеприятными оценками. К моменту смерти его имущество состояло из пары костюмов, сломанных часов, перстня с гранатом да страхового полиса, под всю сумму которого он наделал долгов. После него осталась стопка белых рубашек с рельефным узором, несколько ярких галстуков, которыми он гордился, да древняя деревянная теннисная ракетка.
Отворачиваюсь к окну. Внизу, на плоской крыше университетского спортцентра, накручивают круги по беговой дорожке, каждый в своем собственном темпе, любители бега трусцой в шортах, надетых поверх тренировочных штанов. По всему городу трусят эти бегуны с наушничками на голове. Раньше я думал, что они тренируются, готовя себя к наступлению часа, когда ничего больше и не останется, как бежать, но это слишком уж логическое объяснение. Они не только бегают, но, случается, останавливаются в парке, кладут на землю свои чемоданчики и принимаются махать руками и дрыгать в воздухе ногами. В неизменных своих наушниках они катят на одноколесных велосипедах, танцуют на роликах по заброшенному шоссе, а в спортивных кабинетах, во множестве разбросанных по городу, привязывают себя – за немалую плату – к машинам, которые крутят за них их собственные конечности. Подумать только, мы могли бы выкапывать клубни в полях, давить виноград, бегом возить коляски-рикши, носить из леса вязанки валежника, собранного с моховой подстилки.
Позвонила мать:
– Что случилось, ты забыл о моем существовании?
В этом она вся. Мистика, правда?
– Я только что думал о тебе.
Мать рассказывает мне свежую историю о том, как она срезала какую-то даму в центре для престарелых. Как она поставила эту мерзавку на место. Рассказчица она превосходная. Она повествовательно мыслит и суждения выносит по ходу рассказа. Когда она говорит об Энджел, которую любит и которой восхищается, я вижу Энджел в более привлекательном свете. Моя мать – знаток женских характеров. Мир, существующий в ее сознании, это мир женщин. Сейчас она всецело поглощена своими взаимоотношениями с молодой женщиной, приходящей сиделкой, которую мы наняли ухаживать за ней шесть дней в неделю. Время от времени мать требует, чтобы я уволил эту женщину, бразильянку лет двадцати пяти, которую зовут Туанеттой, но когда я соглашаюсь, она говорит – не надо. Какая разница, все они одинаковы, поясняет она. Матушка приспособила Туанетту делать всю домашнюю работу, готовить еду по ее вкусу, обстирывать ее, мыть ей голову. Каждый день, если позволяет погода, они отправляются в какую-нибудь закусочную по соседству и вместе обедают. Внешность у нее, у моей матери, прямо-таки царственная: седые волосы, голубые подслеповатые глаза – и она перебрасывается шутками с раздатчиком, который приглашает ее на свидание, ну и всякое такое. Туанетта выдерживает эти игры с каменным лицом, она выдерживает все, но иногда дает выход чувству, порождаемому необходимостью терпеть присутствие моей матери тридцать пять часов в неделю.
– Знаешь, что выкинула недавно Туанетта? – спрашивает меня мать со счастливым смехом. – Пустилась вокруг меня в дикий пляс с непристойными телодвижениями. А я ей: «Отлично, Туанетта, с таким номером можно ехать в Лас-Вегас». – Однажды Туанетта достала из своей сумки ледоруб или что-то похожее, вынула этот предмет из деревянного футляра и показала матери. – Она носит эту штуку на тот случай, если на нее нападут, во всяком случае так она объяснила. Я и виду не показала, как перепугалась, только говорю ей: «Это же смертоносное оружие, Туанетта, если полицейские обнаружат его, тебя посадят». – Туанетта рассказывает моей матери про своих подружек-сиделок, которые, разозлясь на своих подопечных – старух в приютах для престарелых, нарочно наступают им на ноги, да так, что расплющивают пальцы. – Но названия этих приютов она от меня скрывает, – сетует мать. – Знаю я вас, говорит, вы туда позвоните, и их уволят.
Все это действует на мать благотворно: она теперь здоровее и счастливее, чем когда-либо за последние годы. С тех пор как у нее работает эта женщина, она забыла дорогу к врачу.
У ее матери, вот у кого были помрачения, мы иначе это и не называли, моя бабуся с ее помрачениями, хрупкая такая старушенция, ничуть не похожая на мою двужильную мать, она могла сегодня приласкать славного мальчугана, дать ему монетку, благословить и расцеловать, а завтра изругать и осыпать проклятиями, извергнуть на него поток мерзкого сквернословия на идише. Бывало, я играю с друзьями перед домом, а бабушка спускается в своих черных ботинках на шнуровке с лестницы парадного хода и яростно грозит мне кулаком. Пойдет по улице, потом вернется и снова погрозит. В конце концов она сворачивает за угол, продолжая браниться. Она все время убегала из дому, полицейским приходилось ловить ее и водворять обратно.
А это что еще за зрелище? По Восьмой улице вышагивает некто в черной фуражке, сидящей у него на голове наподобие эсэсовской, в черной кожаной куртке со сверкающими никелем заклепками, черных джинсах и черных ботинках. Рядом бежит вприпрыжку, чтобы не отставать от него, тщедушный женоподобный тип с золотым кольцом в ухе, одетый в серовато-зеленый комбинезон парашютиста. Бродячий театр, они фланируют в надежде произвести впечатление, это их форма искусства. Кто печатает шаг, кто семенит, кто крадется – всяк выпендривается на свой лад, лишь бы смотрели. Захожу на днях в мексиканский ресторанчик, там собралась исключительно молодежь не старше двадцати пяти, за одним из столиков – юнец и девица с одинаковыми прическами панков гребнем вперед, они сидят, положив локти на стол и уставив друг в друга свои гребни. Похоже, это скользит мимо моего сознания, похоже, все это скользит мимо... на днях еду по линии Би-эм-ти подземки и смотрю – в вагон входит молодой кореец со стулом, каким-то там мягким стулом для столовой, обернутым прозрачной пленкой, он, значит, решил воспользоваться подземкой для перевозки грузов, что ж, это вполне в азиатском духе, невольно вспоминаются корзины, подвешенные на бамбуковом шесте за спиной, десятитысячные толпы людей с лопатами и рытье бомбоубежищ вручную, но самое интересное вот что: вагон переполнен, кореец оглядывается по сторонам и, не найдя свободного места, ставит свой стул в проходе и садится. Вот так, надо уметь обходиться чем есть, такова неизбежная логика жизненной борьбы посреди кишащего многолюдства, логика простого устройства для сидения.
А эти молодые латиноамериканки, вкатывающие в вагоны подземки коляски с детьми, целые семьи, вваливающиеся в вагон со своими убогими пожитками, единственным их достоянием в мире, двери никак не закрываются, вагон до отказа заполнили compañeros[12]12
Товарищи, спутники (исп.).
[Закрыть].
Вечером в начале Бродвея совсем другой настрой. Под козырьками кинотеатров толпятся мальчишеские компании, ожидающие начала сеанса нового фильма про зверское убийство; мальчишки держат свои расчески как распятия или с важным видом прикуривают друг у друга. Кучки туристов-северян, большие, рыхлые семейства, проходят мимо, немые от изумления. Глянцевитые красотки с фотографий 30-х годов готовы подняться, танцуя, одной ступенькой выше, порывы жаркого ветра от печи пиццерии гонят по тротуару бумажный сор, полицейский в зеленовато-голубом пластмассовом шлеме рысит вдоль улицы, и его конь, как всякий полицейский коняга, идет чуть-чуть боком, это исторический город флотилий желтых такси, мой отец отлично знал здешние места: кричащие витрины порнозаведений, сосисочные на углу, куда забегали перекусить на ходу проститутки и жулики, рекламные плакаты фильмов, отмеченных тремя звездочками, на которых замазаны черной краской соски и причинные места, салоны кинопринадлежностей, обувные магазинчики, сувенирные лавки с маленькими бумажными зонтиками и свинцовыми статуями Свободы, пассажи, ныне затянутые проволочной сеткой для создания мощных видеозвуковых эффектов, там идет война, но все-таки можно купить первую полосу газеты со своим именем в заголовке. Бродвей всегда был выгребной ямой, тут все по-старому, завывание сирены, торопливо обыскивают кого-то, приставив лицом к стене, полицейский одет хуже парня, которому он до упора заломил руку за спину. Движущиеся компьютеризованные рекламные картинки в небе: гигантская девица в колготках, молодой бог в шортах, архетипы Великого белого пути. А, все это не то.
Когда я еду в Коннектикут, неизменно встает эта проблема реадаптации. Возвращаюсь я, все забыв, полный надежд и светлой решимости, наслаждаюсь запахом мокрой листвы, любуюсь купой белых берез на опушке леса за домом, глубоко вдыхаю воздух самоочищения и попадаю в устроенную мне засаду. Энджел умеет быть нестерпимо благовоспитанной, почище любого англичанина. Но это лишь один из ее способов допечь меня. Я не могу ничего привезти с собой, ни цветов, ни хлеба из настоящей нью-йоркской булочной, потому что это все символизирует нашу ситуацию, как она ей видится. В прошлый раз, когда дети отправились спать наверх, а мы пили бескофеиновый кофе, она принялась рассказывать, как накануне пошла на званый обед по соседству:
– Все, кроме меня, были с мужьями. Я чувствовала себя сиротой в окружении благотворителей. В этих лесах живет полно писателей, но ты единственный, кто не может здесь писать.
– Да, не могу. Неужели кто-то из этих писак может здесь думать? Интересно, что они делают, когда им хочется пройтись?
Она с укором глядит на меня:
– Мне не с кем поговорить. Я одинока. Даже когда ты здесь, я все равно одинока. Даже когда ты здесь. Ты погрузился в собственный невроз, живешь только собой. Я устала чувствовать себя нелюбимой, ненужной. Никому нет никакого дела до того, что происходит со мной!
Тут ее красивые глаза наполнились влагой, и она вышла из комнаты.
Вспоминаются города, что стоят на воде, мшистые камни и холодная темень каналов Венеции, этого первого «Диснейленда». Вспоминается Лондон на широкой реке, плоский, беспорядочный пейзаж, низкое белое индустриальное небо, а также Гамбург на эстуарии Эльбы, река плещется у самой площади, украшенной флагами, чистенький парк над водой, туристские катерки, моя красивая гостиница с эркерами; как обычно, толпами ходят немцы. А еще вспоминается Стокгольм, где каждый пролив архипелага укреплен камнем, превращен в канал, дворец обнесен лесами, башенные краны раскланиваются, как королевские придворные, или грязный, переполненный Париж, вода в Сене перебаламучена удочками, перенасыщена мочой, черт-те что, а не вода, воздух тоже перенасыщен всякой дрянью, черт-те что, а не воздух, да и вся она, переуплотненная столица, стала в своей перенасыщенности непохожа сама на себя, застыла в этой монументальности.