Текст книги "Мозг Эндрю"
Автор книги: Эдгар Лоуренс Доктороу
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)
Не бросилась ли она инстинктивно навстречу катастрофе, не ринулась ли – в силу природной отзывчивости – в огненную бурю? Этого я не знал. И лишь позже, переходя из одного полицейского участка в другой, я настолько отчаялся, что подумал: она хотела спасти Дирка, хотела взлететь на девяносто пять лестниц вверх и утянуть его за собой – апокалиптически, безумно, самозабвенно – подальше от опасности. В худшие моменты мне думалось, что так оно и было. Но ведь она, вполне возможно, даже не имела представления, где именно он работает. Они договорились пообедать где-то поблизости. Да какая, в сущности, разница? Он транслировал свою смерть, но в моем сознании связало их вместе не что иное, как ее молчание. Будто в одновременности их смертей, о которой не знал ни один из двоих, причудливо сплелись их судьбы – преобразив их в любовников, рожденных под несчастливой звездой. Но такая картина возникает лишь в тех случаях, когда я помещаю в нее себя.
Я бы на твоем месте от этого воздержался.
Ничего, хотя бы отдаленно напоминающего Брайони, так и не нашли. [Задумывается.] Как спокойно я об этом говорю.
Соседи все поняли, потому что знали ее. Они наводнили дом. Передавали малышку из рук в руки.
Все улицы, все стены, ограды, почтовые ящики, телефонные будки, станции метро были облеплены этими постерами: с них смотрели фотографические лица, невыносимо живые, не имевшие ничего общего со смертью. Имя, возраст, когда видели в последний раз. Черным маркером – номера телефонов. Вы видели эту девушку? Позвоните по этому номеру. Ну, пожалуйста, позвоните. Я ходил по городу и расклеивал фото Брайони. Хотел, чтобы люди увидели ее лицо. Понимал всю бессмысленность этой затеи, но думал, что так надо. Я выбрал тот снимок, на котором запечатлел ее в парке; она мне улыбалась. У меня с собой была папка с ее изображением в ста экземплярах, распечатанных в фотомастерской «Кинко», их я и расклеивал. Теперь она примкнула к тем, кого видели в последний раз, кого назвали полным именем, кого привязали к адресу – тех, кого любили. Ну, пожалуйста, позвоните. Она примкнула к тем, от кого только это и осталось.
И около пожарных депо, на школьных заборах, на досках объявлений под уличными фонарями возникали бренные святилища во славу их портретов или сделанных их детьми рисунков, обрамленных веточками хвойных деревьев, и свечками в цветочных кольцах, и лепестками, плавающими в пиалах с водой. А через день-другой цветы стали появляться и у нас под дверью.
Я терпел, стиснув зубы. Потерял сон. Лежал в постели и прислушивался: не повернется ли ключ в замочной скважине? Пару недель мне помогали соседки. Потом научился кое-как справляться самостоятельно. Уилла смотрела на меня голубыми глазами своей матери. Слегка испытующе, я это чувствовал, хотя и понимал, что такого не может быть. Иногда – сердито, причем как-то мимо меня, в поисках Брайони. Я раскачивал коляску туда-сюда. И вот в ноябре был объявлен очередной марафон, как обще национальная клятва выстоять. Похолодало. Выпал снег. А я готовил Уиллу: натянул на крошечные ножки ползунки, засунул ее ручонки в рукава кофты, надел ей шапочку, комбинезон, укутал в одеяло и уложил этот сверток на сиденье машины. Семь потов сойдет, пока оденешь такую кроху для зимней дороги. А когда я, пристегнув ремни безопасности, включил движок, само собой пришло осознание того, что уже само застряло в уме: я отвезу ее к Марте.
Глава пятая
Эй, док, хотите знать, для чего я торчу здесь, на скалистом утесе над фьордом: для того, чтобы держаться как можно дальше от вас. Я обосновался в хижине, где нет даже томика М. Т., который помог бы убить время. Да что там говорить – даже Кнута Гамсуна нет[26]. В моем распоряжении стол, стул, койка, раковина, походная плитка и унитаз. Ни дать ни взять – одиночная камера, даром что можно с порога разглядывать обрамляющие долину ледяных вод норвежские скалы, черно-зеленые, темнее, чем Уосатчи[27], более погруженные в себя, более горбатые, более невозмутимые, чем играющие солнечными бликами их западные собратья. Вместо душа – дожди. Через равные промежутки времени далеко внизу беззвучно проплывает игрушечный экскурсионный кораблик, будто с единственной целью – ублажить людей, объявивших здешние фьорды своим национальным достоянием. Можно закричать и через пару мгновений услышать, как возвращается твой крик – вероятно, впрочем, лишь в моем воображении. Так мне проще убедить себя, что я не одинок. Помимо этого, я часто пою: слова многих песен, которые звучали в хит-парадах, помню наизусть. Без моего ведома мозг мой сохранил десятки песенных текстов в нейронной связи с мелодиями. Только начинаешь декламировать слова – и мелодия приходит сама. Одно без другого для меня не существует. А кроме того, у меня над раковиной висит жестяное зеркальце: смотрюсь в него, чтобы хоть кого-нибудь видеть перед собой. Беру пример с Витгенштейна[28]: он тоже так поступал. Он, который досконально разбирался в обманчивости мыслящего мозга. Но заглядывать внутрь себя опасно. Надо продраться сквозь бесконечные зеркала самоустранения. Это еще одна хитрость мозга: тебе не дано познать самого себя.
Пишу вам, хотя почты здесь нет и вы, скорее всего, прочтете эти записи лишь тогда, когда я вернусь и вручу их вам из рук в руки, а сам буду смотреть, как вы читаете. Если у меня до этого дойдет дело. Понимаю, зачем вы терзали меня своими вопросами, когда я переживал все это заново: когда я проговаривал это вслух и повторял сохраненное на автоответчике предсмертное сообщение, подключенное к моему мозгу, а потом предсмертное сообщение Брайони, пришедшее словно из немого фильма, и ее лицо всерьез говорило мне слова, которые я не мог услышать, шторка смыкалась вокруг ее лица, отверстие сокращалось до точки и наконец до черноты… потому что все сводилось к одному: уведомил ли я родителей Брайони. Это были вы, вечно практичный субъект, которые все приглаживал, ожидая, что люди будут поступать логично и правильно. Как по писаному. А как насчет Уилла и Бетти, спросили вы, не нужно ли было им позвонить? Подразумевая, что я этого не сделал. Но они позвонили сами, как только это случилось, и заголосили приглушенными расстоянием трубными голосами. Она еще не вернулась, ответил я, но вы не беспокойтесь, я скажу, чтобы она вам перезвонила… а сам стараюсь говорить нараспев – так меньше дрожит голос.
Будь у меня возможность свихнуться – все было бы лучше, чем это медитативное одиночество в здравом уме. «Я и моя тень»[29]… «Танцуем в темноте»[30]. Кстати, у меня есть большой хлебный нож, на который я иногда поглядываю. А он, в свой черед, поглядывает на меня.
Вскоре их не стало. Уилл скончался от инсульта, а Бетти просто угасла. Каждого уложили в маленький гробик, а вместо Брайони захоронили урну неопознанного, анонимного праха. Даже совестно от легкости такого преображения.
Хочешь, чтобы я вернул тебе эти записи?
Нет, оставьте себе. Они делались для вас.
Как бы то ни было, я рад твоему возвращению. Не знал, что ты увлекаешься поп-музыкой и любишь петь.
Да как сказать: во фьордах я просто другой человек.
Глава шестая
Эндрю распродал мебель, расторг договор аренды и уехал из Нью-Йорка. Теперь это был город Брайони. На глазах у Эндрю она совершала пробежки по улицам и оглядывалась на него, прежде чем завернуть за угол. Найти работу не удавалось. В журнале «Вестник высшего образования» он прочел объявление о вакансии профессора-когнитивиста в ординатуре Университета Джорджа Мейсона[31], но на собеседовании показал себя посредственно и сразу понял, что это напрасная затея. Тогда он перебрался в Вашингтон и начал подумывать об использовании модели муравейника для разработки курса по коллективному мозгу в сфере управления. Но, как оказалось, мог рассчитывать лишь на место подменяющего учителя предметов естественно-научного цикла в средней школе. Через месяц один из штатных учителей слег с инфарктом, и Эндрю стал вкалывать с полной нагрузкой, оставаясь на ставке подменяющего. Он обосновался в Вашингтоне, где снял квартирку-студию. Низведение себя от академических высот до уровня обычной средней школы вполне отвечало его ощущению, что жизнь – это дохлый номер.
Дохлый номер? Нельзя ли об этом поподробнее?
Здание школы, доложу я вам, оказалось просто развалюхой. Облупившаяся краска, сломанная мебель, неработающие туалеты, на классных досках трещины, как после землетрясения, шторы либо не опускались, либо не поднимались, повсюду воняло пылью и плесенью. Эндрю мгновенно завоевал популярность среди учеников: он сел за учительский стол, плавно завалился назад и исчез из виду, слишком поздно заметив, что у его стула только три ножки. Невзирая на общий гогот, к нему тут же подскочили ученики, помогли подняться, принесли нормальный стул, и Эндрю понял, что злого умысла с их стороны не было. Наоборот, из-за плачевного состояния школы ученики и учителя объединились в своего рода братство несгибаемых. Ребята декорировали дырки в стенках своими рисунками, создавали панно на исторические темы, репетировали мюзикл к окончанию учебного года, болели за свою баскетбольную команду. Все – и учителя, и ученики – называли друг друга по именам и обедали в одной и той же столовой, потому что в учительском буфете годами копилось пришедшее в негодность оборудование: проекторы, магнитофоны, телевизоры, канцелярские шкафы, парты, стулья и даже утратившее половину клавиш пианино. Эндрю получил учебную программу по биологии, достаточно простую, и когда дело дошло до препарирования лягушки и демонстрации разности потенциалов, ножка мертвой лягушки задергалась от касания металлического датчика, словно живая, и у Эндрю появилась возможность ненавязчиво изложить ученикам элементарные факты из области нейропсихологии. И чем дальше он отходил от поурочных планов, тем больше увлекались эти мальчишки и девчонки, среди которых уже появились неразлучные влюбленные парочки. В кабинете биологии один парень выскочил на подиум у доски, рупором приложил к губам кулак: «Дорсальный – это здесь, вентральный – вот тут, а у вас у всех просто мозгов…»
Но ты же не в школу направлялся с газетой и стаканчиком кофе, когда услышал голос, просивший тебя починить дверь?
Нет, к тому времени у меня уже был отдельный кабинет – переоборудованный чулан в подвале Белого дома.
Переоборудованный чулан в подвале Белого дома?
Именно так. Расставание с учениками далось мне тяжело. Они держали меня на плаву. Подбадривали. У них вызывал восторг лабиринт для белых мышей, который я смастерил своими руками. Чтобы показать, как мозг мыши познает мир. И конечно, «дилемма заключенного»[32]. Стандартная задачка для введения в курс когнитивистики. От нее они просто балдели: задержаны двое воров, но улик для вынесения приговора недостаточно, и хитроумный следователь сообщает каждому в отдельности, что другой его оговорил и во всем признался. У каждого есть выбор. Либо в свой черед оговорить другого, либо помалкивать. Если оба предадут друг друга, то получат, скажем, по десять лет тюрьмы каждый. Если предаст один, ему дадут пять лет, а его подельнику двадцать. Если ни один не предаст другого, то оба выйдут на свободу. Какая же стратегия оптимальная для каждого вора? Он должен прикинуть, оговорит его подельник или нет и как ему поступить в каждом из этих случаев. Мы не по одному разу проигрывали ситуацию, по очереди выставляя в коридор добровольцев-преступников. Весь класс улюлюканьем поносил предателей, всячески над ними издевался. Когда оба добровольца решали не предавать, их награждали аплодисментами.
В этой простой школе ты, насколько я понимаю, был как рыба в воде.
Действительно, я привязался к этому заведению, с радостью учил детей, заряжался их кипучей энергией. Сам себе удивлялся. Вкалывал с восьми до трех часов. Ничто надо мной не довлело – никакие воспоминания.
Тем не менее ты уволился.
Я не проработал и месяца, когда посреди урока ко мне в класс ворвались какие-то люди во главе с директором школы. Трое или четверо мужчин в костюмах, и у каждого из уха торчал проводок, за ними – фотографы с камерами, следом – репортеры, причем, насколько я успел разобрать, женщины. Никто не произнес ни слова, пока в распахнувшуюся еще раз дверь не проскользнул какой-то человечек: он остановился у порога, и наконец, в класс широким шагом с улыбкой во весь рот вошел президент Соединенных Штатов. Это он прервал мой практикум по телепатии.
Ничего себе. По какой же причине?
Без всякой причины, это была просто фотосессия, какая-то штатная самореклама. На растрескавшейся доске он написал свое имя. Потом заявил ученикам, что рад их оптимистическому настрою и желанию продолжать учебу в старших классах, невзирая на отсутствие должных условий. Что с каждым днем они становятся сильнее, закаляются как сталь, и это замечательно (как видно, имелось в виду, что убогая обстановка им только на пользу). У ребят отсохли языки, никто даже не хохотнул, когда у него сломался мел. Тем, кто оказался поблизости, было предложено выйти вперед, чтобы с ним сфотографироваться. Никогда еще классная комната не знала такого оглушительного молчания. Меня локтями оттерли к окну. Стоя спиной к солнцу, я только надеялся, что он меня не узнает.
А как он мог тебя узнать?
Не замечая иронии этой сцены, он продолжил, сказав, что учащиеся этой школы – его соседи. Через пять минут все было кончено: незваные гости исчезли так же стремительно, как появились. Но когда он уже развернулся, чтобы уйти, солнце спряталось за тучу, и я оказался как на ладони. Он меня заметил. На лице отразилось мгновенное удивление, брови взметнулись кверху, и он остановился на полушаге, лихорадочно производя прикидки в уме своей веретенообразной извилиной.
Чем, чем?
Изгибом височной коры, отвечающим за распознавание лиц.
Хочешь сказать, президент знал, кто ты такой?
Еще бы ему меня не знать. В Йеле мы с ним были соседями по комнате.
В общежитии колледжа?
Йель – это и в самом деле колледж, док. Между прочим, там я не раз прикрывал своего соседа. Через неделю после того визита фотографии моих учеников замелькали на газетных полосах. И вот секретарша директора мне передает, что после уроков за мной пришлют машину. Скажу честно, я не удивился. Едем в Белый дом, у ворот салютует спецназовец, а у дверей встречает референт, который ведет меня мимо портретов покойных президентов на переговоры с представителем Генерального штаба.
Не с президентом?
Еще хуже. Мне предлагают пост директора Комиссии по нейробиологическим исследованиям при Белом доме. Чтобы отслеживать достижения нейронауки в нашей стране и за рубежом, а в перспективе – создать комиссию из ученых-когнитивистов, которые будут определять основные направления исследований мозга. Оклад не заоблачный, но вполне достойный.
Ничего себе! Да еще так неожиданно…
О таком центре я не ведал ни сном ни духом. Оно и понятно: эта структура находилась в процессе становления и я стал первым кандидатом на руководящую должность. Поймите, я вовсе не пользовался серьезным авторитетом в когнитивистике и первым делом заподозрил, что мой бывший сосед по комнате затевает какой-то розыгрыш. [Задумывается.] Потому что правительство должно пристально следить за нейропсихологическими исследованиями и наверняка занималось этим не один год.
Ты так считаешь?
Ладно вам, док, у вас такой вид…
Какой вид? Для меня все это внове.
…Что сразу заметно: вы изображаете неведение, а сами досконально владеете этим вопросом. Вы же согласны, что правительству важно прогнозировать реакцию людей, а в особенности населения зарубежных государств, на различные внешние стимулы? Или магнитным способом проецировать галлюциногенный ум? Или манипулировать пластичностью мозга? Да мало ли есть связанных с мозговой деятельностью проблем, которые правительство может обратить к своей пользе?
Ты имеешь в виду промывку мозгов?
Промывка мозгов осталась в пятидесятых годах. Ну, о чем с вами говорить? Короче, мне сделали вполне реальное предложение – розыгрышем там и не пахло. Меня просто хотели взять под контроль. Позже я узнал, что это придумал Персик.
Персик?
Так прозвал его президент. Главу своей предвыборной кампании. Поговаривали, что он – мозг президента. Я тогда подумал: сколько там еще остается секретов, которые будут дозированно выдаваться общественности?
Персик.
А иногда Сливка – что уж там лучше подходило лысому.
Понятно.
И вскоре до меня дошло: никого, и в первую очередь президента, не волновало, справлюсь ли я с порученным делом. Меня приберегали для следующих выборов. Нападет на мой след какой-нибудь репортер – и я заговорю о наших студенческих эскападах, которых было немало. Взять хотя бы случай с горелкой Бунзена. До сих пор я не распространялся насчет своего знаменитого приятеля, но где гарантия, что теперь у меня не развяжется язык? Я всплыл откуда-то из туманного прошлого и стал занозой для предвыборного штаба. От меня потребовали подписку о неразглашении: как сотруднику президентской администрации мне грозил срок за сообщение каких бы то ни было сведений. Изучив эту бумажку, я нашел место для подписи. Я добровольно затыкал себе рот кляпом.
И тем не менее ты согласился.
Мне предлагал эту должность сам президент – как я мог отказаться? [Задумывается.] Нет, вру. Создавалось такое впечатление, будто он вдруг материализовался, будто наши судьбы, изогнувшись дугами – его дуга выпятилась вверх, а моя провисла, ушла вниз, в полусферические глубины, – сложились в идеальную окружность, и мы совпали в пространстве и времени. В этом чувствовалась какая-то неизбежность.
Должен признаться, меня удивляет, что ты никогда об этом не упоминал.
Почему же?
Не каждый может похвалиться, что его бывший сосед по общежитию стал президентом Соединенных Штатов. Да такая история могла бы кормить тебя до скончания века.
Намекаете, что я это выдумал?
Ни в коем случае. Просто удивляюсь, почему ты так долго об этом не заговаривал.
Мне не разорваться, док. Наверное, я не заговаривал об этом потому, что у меня были другие темы, поважнее.
Ладно.
А кроме того, хвастать здесь нечем, правда? Я за него не голосовал и, будь моя воля, никогда не стал бы искать встречи. Он мог бы вообще не фигурировать в наших с вами сессиях, если бы не последствия… последствия… [Задумывается.] Подпустить в разговоре громкое имя – это ведь признак самодовольства, да? Но соседство по общежитию – еще не повод гордиться собой. Вероятно, упомяни я сей факт в самом начале как нечто значимое…
Нет-нет, я тебе верю… ты же – вот он, здесь, передо мной, правда?
Я политически подкован, док. Помимо всего прочего, что было мною сказано, я – гражданин, которому небезразлична история родной страны. Мой сосед по комнате поднялся до нынешних высот не за счет обычных предвыборных методов. Я вижу, куда идет страна в пору его президентства: он выбрал войну, он выбрал антисциентизм. Мне хорошо известно, чего стоят он сам и его когорта. [Задумывается.] Положение тщательно анализировалось. Достаточно было просто читать газеты. Этот взлет можно было предотвратить. Куда смотрела разведка?
Надо понимать, ты возлагаешь вину на него?
Кто я такой, чтобы обвинять других? Но он проявил бесхребетность, безответственность, беспомощность… Я считаю, он заразил федеральный разум апатией. Не зря же говорится: каков президент, таково и государство.
На это следовало обратить внимание раньше, ты так не считаешь?
Я давно поставил крест на оригинальных исследованиях в своей области. Начать хотя бы с гипотезы о существовании некоего правительственного мозга… Мне виделась в этом какая-то перспектива.
Вполне резонно.
Да нет, вы не понимаете. Я носил в бумажнике фотографию Брайони и нашей малышки. Они были сняты на солнце, в парке: Уилла, как на троне, сидела на руках у Брайони, и обе они смотрели на меня, мать и дитя, светловолосые, радостные, заслоняющие собой весь мир…
Ну и?..
Так вот: дав подписку о неразглашении, я возглавил Комиссию по нейробиологии в подвале Белого дома. Намеревался вмешаться в историю, начать действовать. Сделать заявление, которое в конечном счете стало бы для меня последним.
О чем ты, Эндрю?
И решение это я принял в то утро, когда стоял у светофора с газетой и со стаканчиком кофе.
Глава седьмая
Алло, док? Звоню вам по их допотопному настенному телефону, на котором нужно крутить диск. Вы меня слышите?
Да, Эндрю, вполне громко и отчетливо.
Хотя вся обстановка здесь допотопная и раздолбанная, жизнь у них, похоже, идет своим чередом. Непостижимо. Местная телефонная станция, по-моему, ровесница этого дома. А пикап с механической коробкой передач, лысой резиной и облупившейся краской – прямо артобъект. Так что в город они пешком ходят. Я и сам так делаю. Да и городок под стать всему остальному: обшарпанный, полутемный, магазинишки убогие, стоят тут испокон веков, но все необходимое можно найти. Есть даже скобяная лавка, там один парень заправляет, он ремонтом кровли занимается, так я набрал во дворе кровельной дранки и зазвал его подлатать крышу. А то протекает, но старуха знай подставляет ведро – и больше ничего слышать не хочет.
А что там насчет двери с противомоскитной сеткой?
Я сам справился. Сетку закрепить – раз плюнуть, но там петля отошла, верхняя, потому-то дверь и покосилась. Ну, я всю конструкцию снял, привел в порядок, теперь петли новые, сетка новая. Правда, косяк никудышный: мягкий, ноздреватый, потому как главная беда здесь – термиты. Ну, не все сразу, не все сразу. У меня и без того работы по горло. Где оконные рамы заедает, где половицы скрипят. Вы не представляете, до чего же славно, когда есть к чему руки приложить, когда можно все потихоньку спланировать.
Значит, ты собираешься провести там еще какое-то время. А я уж думаю: куда ты запропастился?
По поводу этого места. Знаете, как бывает: некоторые места застревают у тебя в голове без всякой видимой причины. В самом деле, это же не замок в горах. Не плантация под пальмами. Мне отвели каморку за кухней, бросили на пол матрас – и забыли. Никого не интересует, кто я такой, откуда взялся. Даже в спину мне никто не смотрит. Поэтому здесь, как я чувствую, никакой опасности нет. Оно и понятно… то есть я при всем желании не могу навредить людям, с которыми ничем не связан.
Тебе хоть раз сказали «спасибо»?
Слушайте, хочу задать вам один вопрос. Она рисует. Кажется, я уже говорил.
Кто рисует?
Ребенок, маленькая девочка. На шоссе она выходит из автобуса, бежит по грунтовой дороге, бросает ранец на кухонный табурет, усаживается за стол, берет цветные карандаши, фломастеры – и рисует в альбоме. И больше ничего не желает знать. Старушка приносит стакан молока, но девочка даже головы не поднимает. Алло? Вы меня слышите?
Как будто ты рядом стоишь.
А когда чувствует, что я наблюдаю сквозь дверную сетку, начинает вымарывать свои рисунки, над которыми столько трудилась: сжимает в кулачке фломастер и перечеркивает все, что сделано.
Наверное, не стоит за ней наблюдать. Дети стесняются показывать то, что для них значимо. Ты с ней разговариваешь?
Пока что не сказал ни слова. На этой ферме вообще разговоры не в чести. Здесь объясняются жестами – старуха и девочка. Похоже, они вообще обходятся без слов, но все понимают: чем в данный момент следует заняться, когда идти в школу, когда ложиться спать. Я и сам им уподобляюсь. Знаю, когда по утрам пора пить кофе, когда начинать работу, когда ужинать. На ночь просто киваю. В этом доме жизнь – как немое кино.
Как я понимаю, тебя все устраивает.
Так и было. Но вчера вечером, когда они пошли наверх спать, я заглянул на кухню. Там горел свет. И я увидел рисунок, сделанный ею – девочкой – в альбоме. [Задумывается.]
Эндрю? Ты там?
Она здорово рисует, в таком возрасте это большая редкость. Просто великолепно. Причем сюжеты – исключительно цирковые. Акробаты, воздушные гимнасты, прыгуны на батуте, эквилибристы. Девушки в балетных пачках гарцуют стоя на лошадях. Крошечные, точеные фигурки.
Эндрю?
Идут. Разъединяюсь.
Глава восьмая
Ладно, раз уж вас так интересует моя студенческая жизнь: я даже предположить не мог, что он станет моим соседом по комнате. Одна его фамилия чего стоила. А я всецело зависел от программы финансовой помощи студентам. Но в колледже поблажек не делали никому: зачислен на первый курс – и все дела. Он смеялся над моей неотесанностью. Мы с ним, две белые вороны, частенько попадали во всякие переделки. [Задумывается.] Только выкрутимся из одной – и тут же влипнем в другую.
А что это за случай с горелкой Бунзена?
Наша берлога была центром студенческой тусовки. У нас вечно кто-нибудь околачивался. В основном, конечно, ребята тянулись к нему, но я тоже стал известной фигурой – в качестве, так сказать, бесплатного приложения. Наверное, в какой-то момент до меня дошло, что без него я – ноль без палочки. Потому что он – это он, я а – это я. Однако при всем том я умудрялся хорошо учиться, и его это бесило. Стоило мне присесть за письменный стол, чтобы подзубрить материал к экзамену, как он начинал изводиться и тянул меня в бар. Надо отдать ему должное: шатаясь вместе с ним по злачным местам, я научился общаться с девушками и к третьему курсу закрутил довольно серьезный роман. Но рядом с ним я был обречен оставаться вечным клоуном и лезть из кожи вон, чтобы его развеселить. Не только я – другие парни тоже перед ним прогибались. А он время от времени, накачавшись пивом, обнаруживал низменную сторону своей натуры, потому что характер у него был с гнильцой. [Задумывается.] От дурачества он порой переходил к оскорблениям. Или унижениям. Учился он из рук вон плохо, книжек вообще не открывал. Приложи он хотя бы минимум усилий – дело пошло бы иначе. А у него что ни день вспыхивал новый конфликт.
И все же что это за случай с горелкой Бунзена?
Во время лабораторной по неорганической химии. Я застыл на месте: мне в щеку впился осколок мензурки, подбородок залило кровью. Причиной стал взрыв. Уж не знаю, что там рвануло, но аудитория заполнилась дымом, все закашлялись, закричали, включился спринклер – в один миг наступил полный хаос. На самом деле ситуация была комичной. Преподаватель метался как безумный, разгоняя руками дым, и твердил, что во всем виноват я. Спорить не имело смысла.
Очевидно, три десятилетия спустя этот эпизод вряд ли смог бы повлиять на ход избирательной кампании.
Поверьте, это был не единственный случай. Время от времени я выполнял за него письменные работы.
Ну и что?
Так сказать, не отходя от кассы. Непосредственно во время экзаменов.
Ясно.
Да, вот так. Но зачем это вспоминать, если я и сам в свете этого выглядел не лучшим образом? Для меня ведь важна преподавательская репутация. Уж какая есть.
Понимаю.
После истории с горелкой Бунзена я получил испытательный срок до конца семестра. И еще – приглашение к нему в дом на весенние каникулы.
Холодный взгляд чопорной матери, вялое, рассеянное рукопожатие отца. Вот что врезалось в память. А их сын, похоже, воспринимал такую неприветливую, хамскую встречу как данность. Я застыл с рюкзаком за спиной, а мимо деловито сновала прислуга. К ужину ожидались гости. Должен признаться, мы с соседом по комнате обкурились дурью на верхнем этаже огромного дюплекса, где в пределах видимости не было ни одной книги.
Эндрю смотрел в окно – неоткрываемое окно в бронзовом переплете, – но видел лишь точную копию этого дома на другой стороне широкой пустынной улицы и воображал свое собственное зыбкое отражение. Построенные на манер офисных зданий, такие кондоминиумы каждой архитектурной деталью воспевали элитарную культуру. Никогда еще он не видел, чтобы большой город лежал в горизонтальной плоскости. От послеполуденного зноя плавился бетон, под раскаленным небом жарились парковки без единого свободного места, и только в центре высились безликие небоскребы из темного стекла. Эндрю привык считать, что в настоящем городе непременно должны быть узкие, оглашаемые автомобильными гудками людные улочки с магазинами, оживленные тротуары и ночная жизнь до рассвета. Здесь же на закате жизнь умирала, и только светофоры тупо направляли несуществующие потоки транспорта. В тот первый вечер к ужину пригласили двух студентов, которых усадили в самом конце огромного стола, освещенного тремя сверкающими люстрами. Даже я смог определить, что сервировку стола составляла фарфоровая посуда высочайшего качества, массивные серебряные приборы, изящные хрустальные бокалы, в каждом из которых будто сияло множество маленьких золотистых солнц. А ведь это было всего лишь временное пристанище хозяев дома. Мы сидели у торца вместе с секретарями и всякой мелкой сошкой семейного бизнеса; поддерживать беседу никто не стремился, и эта унылая компания молча тяготилась своей приниженностью, хотя на другом конце стола бурлил светский прием с тостами. Общество, конечно, было весьма колоритным: шейхи и принцы в куфиях и дизайнерских кафтанах в пол, мужчины без спутниц, усатые, бородатые, вальяжные, внушительные и, если вдуматься, вполне уместно одевшиеся в натуральный хлопок в предвидении такого пира. Но когда вечер подошел к концу и гости, поднявшись из-за стола, дружно двинулись к выходу, случилось кое-что, заслуживающее внимания: Эндрю случайно наступил на штанину – если можно так выразиться – одного из принцев. Швы затрещали, и передо мной обнажилась волосатая нога. Обутая в кроссовку. Такие вещи запоминаются в первую очередь. В следующий миг мой сосед по комнате затолкал меня в какую-то боковую дверь, пинками погнал вверх через две ступеньки по лестнице черного хода, и наконец, мы оказались у него в комнате, где с хохотом повалились на кровати.
На другое утро через одного из секретарей меня попросили избавить хозяев дома от моего присутствия. Наследник рода отпустил шофера и самолично доставил меня в аэропорт. Аэропорт звался все той же громкой фамилией, и над эскалаторами красовались гигантские портреты отца и матери моего сокурсника. Ладно, увидимся в общаге, сказал он с несвойственной ему мрачностью. И Эндрю понял, что сделался разменной монетой в непрекращающихся семейных распрях.
Глава девятая
Ну вот, я поделился с вами кое-какими воспоминаниями, а то, похоже, вы во мне засомневались.
Я в тебе не сомневался.
Меня удивило, насколько он постарел. Когда видишься с человеком ежедневно, изменений не замечаешь, но после долгого перерыва требуется некоторое время, чтобы привыкнуть к незнакомому облику.
Разве ты не видел его фотографии, телеинтервью, выступления?
Это совсем не то, что в реальности, лицом к лицу. Позднее, сидя в Овальном кабинете, я узнал все ту же кривую ухмылку – предвестницу всех дурацких острот. Она ничуть не изменилась. И наглость осталась прежней. Но глаза… в глазах появился легкий испуг. Как будто человек внезапно догадался, куда попал. Волосы потускнели, приобрели свинцовый оттенок и слегка поредели на макушке.