355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Эдгар Лоуренс Доктороу » Мозг Эндрю » Текст книги (страница 2)
Мозг Эндрю
  • Текст добавлен: 21 мая 2017, 23:30

Текст книги "Мозг Эндрю"


Автор книги: Эдгар Лоуренс Доктороу



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 8 страниц)

О, прекрасная акробатка, возможно, мы действительно лишь нематериальное присутствие в рамках нашей сущности, жалкие заряды в океане молекул. Но не вешай носа! Позволь своим диким желаниям вернуть тебя к земле, к культуре, к гражданству, к телесным потребностям. Ко мне. Сколь многому я могу тебя научить! И любовь есть удар, делающий нас равнодушными к отчаянию.

Это не похоже на Эндрю, которого я знаю.

В студенческой аудитории я просто другой человек.

Значит, ты влюбился?

Признаюсь, я поддался чувствам. Но она была просто обворожительна. Иногда в сердце что-то случается, понимаете? Ты видишь жизнь, какой она должна быть. А то, что ты раньше считал жизнью, оказывается лишь тенью в пещере.

В какой пещере?

Читайте Платона, док.[3] В той пещере, где обитает большинство людей, большинство из нас, представляя себе настоящий, залитый солнцем мир, хотя это всего лишь пещера, освещенная мерцающим огоньком иллюзии. Брайони была под солнцем. Я начал как похотливый распутник, мгновенно вырос до ослепленного обожателя, а потом, когда все пошло вразнос, мне стало казаться, что я не могу без нее жить.

Доброе утро всем. Доброе утро, розовая коленка и полоска округлого бедра, сегодня прикрытого короткой джинсовой юбкой.

После предыдущей лекции вы могли предположить, что моя аргументация обоснована только теоретически; что без мира, естественно, нет существования, и следовательно, без связи с миром нет разума. Вне мира сознание невозможно, точно так же как невозможно зрение, если нет света, который оно призвано воспринимать. Это ваш контраргумент, милая моя? Склонилась над ноутбуком, лицо обрамлено распущенными волосами. Что ж, давайте тогда посмотрим на этот ваш реальный мир. В нем есть платформа в космосе, а на ней история животного мира. Пока что все хорошо. Но заметьте, что, как кажется, невозможно найти необходимое и достаточное условие существования подобной жизни, она возникает при любых обстоятельствах. Можно подумать, что ей нужен воздух, но нет, можно подумать, что ей нужно видеть, или слышать, или прыгать, или плавать, или летать, или цепляться хвостом за ветку, но нет, не нужно. Чтобы быть жизнью, ей не требуется какая-то определенная форма, или размер, или определенная подпитка от материального мира – она может создавать себя из чего угодно. Она может развиваться под водой или на пылинке, во льду или в бурлящей морской воде, может иметь глаза и уши, а может и не иметь, у нее могут присутствовать глотательный рефлекс и подвижность, а могут отсутствовать, может иметься репродуктивный орган, но не обязательно, она может быть разумной или нет, а интеллект, если таковой наличествует, может оказаться весьма скудным, как, например, у этого кивающего мешка, который почему-то всегда оказывается рядом с тобой – у которого исчезают глаза, когда он зевает, ты заметила, ягодка моя? Получается, таксономически для жизни нет ограничений, но все ее бесконечное разнообразие – будь то рыба, муха, жук, клещ, червь или бактерия – объединяет одно намерение, способное объяснить все ее проявления, разумные и неразумные: жалкое намерение выжить. Потому что, конечно, это несбыточно, правда, моя мохнатая детка, ведь если жизнь – один из поддающихся описанию элементов бесконечного, то мы должны признать, что она питается сама собой. Она потребляет себя. И это не вселяет уверенности, если вы собираетесь определять свое сознание через мир. Верно? Если сознание существует без мира – это ничто, и если ему для существования нужен мир – это все равно ничто.

Таковы были мои подготовительные мыслительные эксперименты – чтобы для начала сформировать базу философской беспомощности, а потом искать спасения у первых отозвавшихся: Эмерсона[4], Уильяма Джемса[5], Дамасио[6] и так далее. Но наверняка я выдал, что во мне нет ничего, кроме депрессии.

А кто был этот упырь?

Вообще не конкурент, если честно. Длинный, невыразительный, с темными, зачесанными назад волосами – Тарзан. Звездный квотербек. У него не было ни шанса, когда я вступил в игру.

А «мохнатая детка»?

Да, это была секундная оплошность, навязчивая память о моей школьной подружке, которая внизу была мохнатой. Это не о Брайони. Брайони – ради удобства, поскольку ей приходилось тренироваться в обтягивающем купальнике, – свои заросли брила.

В этом колледже было много западных блондинок, но в основном вопиюще зацикленных на себе, пустоголовых или корыстных, с такими физиономиями, которые без косметики обернулись бы полной катастрофой. У Брайони были приятные черты, в ее внешности чувствовался скромный аристократизм, нетрудно было представить ее в усадьбе где-нибудь в Котсуолдсе[7] или, возможно, в польском штетле. По какой-то причине я постоянно с нею сталкивался. Когда она гоняла на велосипеде, стояла в очереди в буфете, болтала с подружками. Разве это ничего не значит? В аудиторию она неизменно входила с приветливой улыбкой. Я спросил, не против ли она стать объектом изучения для лабораторной, и она согласилась. И вот, однажды утром, когда я закреплял электрод на ее милой головке – брить ее, конечно, не стал, это же не медицинский курс, я просто хотел показать электрическую активность мозга, – у меня появилась причина убрать ее длинные волосы за уши. На меня повеяло чистой свежестью. Как на солнечном лугу. Я сделал обычный графоанализ мозга при помощи старенького аппарата ЭЭГ, который привез с собой на запад. Что-то вроде детектора лжи, прибор незатейливый, но полезный для занятий с начинающими нейробиологами. Показывал ей картинки и видел, как усиливается активность от испуга, от припоминания, от чувства голода, от завуалированных непристойностей. Упражнение было наглядным, совершенно элементарные вещи, никакой конкретики. Остальные студенты стояли вокруг и шутили. Упырь тоже стоял среди них с тупой высокомерной улыбкой на роже. Я решил его завалить, хоть это и не имело значения. Но я видел то, что студенты видеть не могли. Я видел Брайони яснее, чем обнаженную. Признаюсь, это был не просто вуайеризм, а цефалическое вторжение, но, в конечном счете, скорее профессорская фантазия, чем серьезные научные наблюдения.

И что ты видел?

Одна из картинок изображала игрушечный цирк-шапито. На манеже – конферансье в цилиндре и высоких сапогах; наездницы в пачках стоя гарцуют по кругу на пони; под куполом акробат-мужчина в гимнастическом трико висит вниз головой на трапеции, а женщина-акробатка в таком же трико держится за его руки. Аппарат чуть с ума не сошел. Мне даже стало неловко, что детские радости еще ничуть не померкли.

Порой на меня накатывает отчаяние, свойственное избранной мною области. Чтобы заниматься наукой, нужна смелость. Я болезненно отреагировал на публикацию эксперимента, демонстрировавшего, что мозг принимает решение за несколько секунд до того, как мы это осознаем.

Такая информация может выбить из колеи. Ты согласен?

Не согласиться было бы слишком просто. Сказать: «Постойте-ка. А эксперимент можно повторить? Проверить результаты?» Но мой собственный мозг захватил главенство и объявил о своей солидарности с результатами. Будут более сложные эксперименты, которые позволят установить, что свободная воля – это иллюзия.

Но безусловно…

Однажды утром я поймал себя на том, что бросил читать лекцию и вместо нее выдал кое-что незапланированное – нечто вроде преамбулы к курсу по когнитивистике, еще не разработанному. [Задумывается.]

Как ты сказал?

Что?

Ты выдал студентам какую-то речь.

Я задал вопрос: как я могу размышлять о своем мозге, если этими размышлениями занимается мой мозг? То есть мозг притворяется мною, чтобы размышлять о себе? Я никому не могу доверять, а себе – в особенности. Я – таинственным образом порожденное сознание, и меня не успокаивает мысль, что таких, как я, миллиарды. Вот что я им сказал, а потом собрал учебники и вышел из аудитории.

Хм.

Что значит «хм»? Помните, из-за чего великий Генрих фон Клейст[8] совершил самоубийство? Он прочел у Канта, что нам не дано познать реальность. Ему бы съездить на американский запад, этому Генриху. Спас бы себе жизнь. В тех краях интеллектуальное отчаяние невозможно. Есть нечто особое в тамошних горах и в небе. Есть нечто особое в местной команде по американскому футболу.

Значит, ты со своим интеллектуальным кризисом оказался аномалией.

На следующую лекцию явился всего один человек, и это была Брайони. Мы пошли в студенческий клуб пить кофе. Она переживала, всматривалась мне в лицо, участливо хмурилась. И я, глядя на нее, подумал, что она никогда не суетится, как это свойственно молодым девушкам, не теребит волосы, не собирает их в хвост, если они распущены, не рас пускает, если они стянуты в хвост, – в общем, не проявляет мелких признаков самопроверки. Брайони это было не свойственно, она сидела ровно, спокойно проживала момент безо всяких подспудных тревог о себе. Семестр только начался, и студенты имели право отказаться от одних лекционных курсов и поменять их на другие; она понимала, что мне это может выйти боком. Конечно, декан рвал и метал, но как же мало меня это беспокоило, пока передо мной сидело такое волшебное существо. Я нежился в ее сочувствии. Делал скорбное лицо. Она протянула руку через стол, будто стремясь меня утешить. Ей не хотелось показывать, что я кажусь ей странным. Она была из тех, кто считает своим долгом завязать разговор с прокаженным.

И на каком же фоне?..

На каком фоне? На фоне гор.

Нет, в смысле…

Вы хотите знать, откуда она взялась, эта удивительная девочка, кем были ее родители, в какой среде она воспитывалась?

Да.

А это важно? Ни в одном фильме нам не сообщают, где человек вырос, если только это не фильм о взрослении. Не сообщают, откуда появился главный герой, кто его родственники, – ты просто видишь его перед собой в настоящем. И пока он живет на экране, от тебя требуется проживать этот момент вместе с ним, зная лишь то, что возникает на экране. Нет ни истории, ни прошлого, только он сам.

Разве это был фильм?

Это была Америка. Найдя друг друга, мы пошли в горы, Брайони и я. Достаточно было перейти через дорогу, чтобы оказаться в начале горной тропы. Уосатчи дают понять, что они всегда на месте: даже стоя к ним спиной, даже уезжая, ты их чувствуешь. Они постоянно менялись в зависимости от того, как распределяли свет, еще на них влияла температура, игра цвета казалась сменой настроения. Но это было постоянное присутствие, сонм богов – низкие горы с зазубренными пиками, один выше, другой ниже, но связанные воедино, союз испещренных тропами, заснеженных извечных сил, которые способны убить, и при этом по весне они безмятежно пробуждаются листвой всех бледных оттенков зеленого или синевато-вечнозеленого, но все равно с желто-бурыми отпечатками прошлого года. А еще были склоны, убегающие в небо, к вершинам, будто с отвращением ко всему, чем мы, просители, их расстроили, ведь немного пожив в том городе, ты понимал, что там правят горы, они загоняют тебя в свои стены, делают своим подданным. Брайони, в белых шортах, с бутылкой воды на ремне, в кепке, сквозь которую сзади продет хвостик из светлых волос, в походных ботинках и длинных носках, с ее крепкими, округлыми, обалденно сочными икрами; Брайони поднималась передо мной и делала это энергично, а я, пытаясь не отставать (иногда меня тревожило, что она вот-вот уйдет в отрыв), лишался удовольствия созерцать ее ноги и прелестные облегающие белые шорты, а она взбиралась по камням, иногда касаясь земли, чтобы удержать равновесие, или цепляясь за уступы. И мы таким манером поднимались все выше и выше, как будто по загадочным тибетским ступеням к буддистскому принятию данности, которая существует лишь до тех пор, покуда о ней молчишь.

Пойми, я просто спросил.

Вам недостает способности к сопереживанию, вы не понимаете, когда нужно прекратить расспросы. Вы не можете представить, каково мне было, если даже рядом с ней я ни на секунду не забывал о нелепом убийстве. О том, что я буду наиболее опасен в состоянии блаженного счастья. Мне приходилось постоянно сосредоточиваться, анализировать свои поступки, все, что я делал, обращать внимание на сиюминутные мелочи, следить за собой каждую секунду, тщательно, почти ритуально контролировать все свои движения, чтобы не превратиться в Эндрю Самозванца. Я больше не могу с вами разговаривать, это слишком больно. Вы не понимаете. Просто произнести ее имя все равно что меня уничтожить. Я и голоса ее теперь не слышу.

При том, что у тебя такой чуткий слух на голоса?

До сих пор мне не составляет труда вызвать голоса давно умерших матери и отца. Могу довольно отчетливо их услышать, пусть и на краткий миг. Я слышу их моральную сущность. Практичность матери. Грустную уклончивость отца. Моральная сущность покойных таится в сохраненных памятью голосах. Это все, что остается от мертвых и по-прежнему является ими – фрагмент голоса, который выражает моральную сущность, несмотря на то что все остальные черты личности исчезли.

Но ее голос, голос Брайони, пропал? Его ты не слышишь? Может быть, поэтому я и не могу ее понять. Я слышу твой голос, вижу обращенные к ней твои чувства и мысли. Получается, что в каком-то смысле за это ответствен твой голос. Она была спортсменкой, а что еще? Училась на математическом? Наверное, они сочетаются – гимнастика и математика. Геометрия на брусьях.

Кто вам сказал, что она училась на математическом? Откуда вы знаете?

Разве ты не…

Вы из ЦРУ?

Эндрю, ты серьезно?

Не знаю, зачем я с вами вообще разговариваю.

У меня есть ощущение, что Марту я будто бы даже знаю из твоего рассказа о ее поступках. Но Брайони мне непонятна.

Она – Брайони – была моложе, еще только обретала себя. Невинно умная. Без притворства. По ее манере нельзя было сказать, что она считает себя красавицей. В ней чувствовалась природная сила, как в подростках. Если что-то ей нравилось, то страстно. У нее были любимые книги, любимые группы. Она прилежно училась. Излагала грамматически правильными предложениями – знаете, какая это редкость в студенческой среде? Она верила в свою жизнь, в свое будущее.

Понимаю.

Марта была ставшей сущностью, а Брайони – становящейся. Нечего сказать – психоаналитик, все вам разжуй. В вас есть жестокосердие человека, который сам не живет. Вы ведь живете опосредованно, через меня, верно? Я зерно для вашей мельницы. Господи! У вас что, собственной жизни нет?

В общем, нет.

У меня возникли вопросы насчет последовательности событий. Когда вы с Брайони поженились?

Никогда.

Она же была тебе женой.

Конечно, она была мне женой, только мы не вступали в брак. До этого дело не дошло. Мы не прошли стадию пылкого чувства, которую надо преодолеть, чтобы официально пожениться. Но мы сами считали себя женатыми. И нам не требовалось, чтобы это засвидетельствовал кто-то посторонний. Мы были Энди и Брай. Как-то раз в субботу я пошел на футбол, а там она, конечно, на вершине пирамиды девушек-болельщиц, рыбкой ныряла в руки игрокам после каждой кричалки.

Как же я не догадался…

И он, упырь, играл в команде: нацепив щитки и шлем, выводил своих ребят из раздевалки, с презрением смотрел на защитников, непререкаемо руководил игрой, с толком расставлял своих игроков на поле. Я смотрел, как он сделал бросок на сорок ярдов и мяч, идеально закрученный, прилетел прямо в руки принимающему. Тачдаун. Двадцать тысяч человек вскочили с мест и взревели, оркестр завел победный марш, какой-то идиот в обезьяньем костюме начал отплясывать жигу перед трибунами, а я понял, что вошел в мир могучей племенной культуры и должен хорошенько все продумать, чтобы вырвать ее из этой среды.

Если не ошибаюсь, ты говорил, что упырь тебе не конкурент.

Да, ведь я, как-никак, был Эндрю, субъект с печальными темными глазами. Даже когда я читал провокационные лекции, в глазах у меня то и дело вспыхивали крики о помощи. А Брайони воспринимала это как отражение моей индивидуальности. Преподавательские слабости в аудитории были для нее новым переживанием. Она не сводила с меня глаз, внимательно слушала. [Задумывается.] Я еще старшеклассником знал, что привлекаю женщин. Моя первая подружка была помешана на зоологии и училась на естественно-научном факультете в Бронксе. Она говорила, что у меня глаза лангура. После уроков мы отправлялись к ней домой и ласкали друг друга до прихода ее родителей.

А все твои лангуровы глаза.

Ну да, и еще копна вьющихся волос, хотя сейчас и поредевшая. Я всегда был милягой-парнем, но несколько субтильным. А как я себя вел? Был в числе умников, двигался вялой, расслабленной походочкой, обливал презрением всех и вся. Не скрою, док, я пользовался успехом у прекрасного пола. Но с Брайони все происходило иначе. Я ошалел. Какие-то резкие нейронные перестроения открыли во мне безграничную способность любить. Намного позже, когда мы жили вместе – помню, мы тогда пошли на праздничный ужин, – и узнали, что Брайони беременна, она тоже признала, что и сама пережила внутреннее потрясение.

Энди, – сказала она, – однажды во время лекции я поняла, что ждала именно тебя. И ты пришел. Я тебя узнала. Ощущение было такое, словно на нас снизошла новая и далеко не последняя из наших многочисленных жизней.

Но в тот момент на вершине Уосатчей я знал только о том, что сам чувствовал. Безрассудство не пройдет. Мне нужно было узнать побольше, прежде чем что-то предпринимать. Но я не знал, побольше чего. [Задумывается.]

В каком смысле «чего»?

Эмиль Яннингс.

Что-что?

Я не хотел стать Эмилем Яннингсом из «Голубого ангела»[9]. Помните этот фильм? О профессоре, который влюбился в певичку из кабаре, Марлен Дитрих, и в итоге стал играть клоуна в каком-то убогом представлении, кричал «Кукареку!». Он жертвует всем, чтобы на ней жениться, а она, конечно, таскается. Его жизнь разрушена, работа, честь – все пропало. И как-то вечером он бредет в пустую аудиторию и умирает за своим столом. Неужели вы не смотрели?

Нет, не смотрел.

У него, по крайней мере, стол был.

Конечно, Брайони нельзя сравнивать с певичкой-декаденткой из веймарского кабаре. С другой стороны, я знал, что могу пойти на все, чтобы себя уничтожить. Я мог представить, что она с безграничной скорбью будет наблюдать, как я исполняю западный вариант кукареку и прыгаю с горной вершины. Пока мы сидели, отдыхали – точнее, я отдыхал – и пили воду, я сказал ей: Брайони, мало кто смог бы меня сюда затащить.

Но, профессор, это же на пользу, разве вы жалеете, что согласились? Неужели вам не радостно? Ведь такой подъем заставляет работать все хорошие гормоны в мозгу.

И я сказал: «Пожалуйста, не называй меня профессором, зови меня Эндрю. В конце концов, другие студенты меня так и зовут».

Она улыбнулась. «Договорились, Эндрю. Я не знаю, что о вас и думать, професс… то есть Эндрю. Мне еще не встречались такие люди».

«То есть?» – переспросил я.

«Сама не знаю. С вами не скучно. Нет, неправильно – в жизни мне вообще не скучно, у меня слишком много дел, чтобы скучать…»

Это правда, у нее были и учеба, и гимнастика, и группа чирлидеров, и подработка в студенческой столовой, а на выходных – добровольная помощь в местном доме престарелых.

«…Но ваша мрачность, – продолжала она, – не знаю, это так необычно, в ней такая мощь, как будто это ваше мировоззрение. И вы так открыты перед студентами. Как будто это ваша сила, как будто у вас большое горе, но вы храбро с ним справляетесь. По-моему, это… даже не знаю… очень серьезный взгляд на мир».

И я сказал: «Брайони, если мы будем продолжать в том же духе, я, неровен час, вгоню тебя в такую депрессию, что ты сочтешь за благо выйти за меня замуж».

И она расхохоталась! И я вместе с ней. С тех пор мы перестали быть преподавателем и студенткой. Наверное, она это поняла, потому что умолкла и отвела глаза. Чопорно откупорила свою бутылку воды и поднесла ко рту. Я разглядел, что у нее чуть порозовела шея. [Задумывается.]

Да? Продолжай.

Это я просто задумался. Допустим, существует компьютерная сеть более мощная, чем подвластно нашему воображению.

Ты о чем?

Я помню, как опробовал эту мысль на Брайони. Пусть даже не сеть, а один суперкомпьютер[10]. И при такой мощности он может, скажем, за одну миллисекунду записать и сохранить каждый поступок, каждую мысль и эмоцию каждого человека на Земле. То есть все существующее было бы для этого компьютера информацией – он бы стал хранилищем для всех когда-либо совершенных деяний, промелькнувших мыслей, пережитых чувств. А поскольку в мозгу человека хранятся воспоминания, компьютер бы их тоже записывал и таким образом двигался назад в прошлое, несмотря на то что шел бы вперед вместе с настоящим.

Мощная задачка даже для компьютера.

Но не для этого малыша. Рассмотрим возможность того, что существуют вещи, о которых вы даже не ведаете, док.

Я каждый день рассматриваю такую возможность.

Расскажу вам кое-что, чего вы, вероятно, не знаете: в геноме каждой человеческой клетки есть память. Понимаете, что это значит? Мы – высокоразвитые существа, и в наших генах хранится память о далеком прошлом, о предшествующих поколениях, воспоминания о событиях, которые с нами не случались. Это не бред сумасшедшего, любой специалист вам подтвердит. И чтобы извлечь то, что знает клетка, то, что она помнит, нам всего лишь нужен правильный код.

Звучит даже поэтично.

Это, между прочим, наука, и я говорю о том, что мой самый мощный из всех компьютеров, который вбирает в себя психическую и физическую деятельность всего живого – давайте и животных тоже сюда включим, – обязательно сможет вернуться назад во времени, вернуться в прошлое так же легко, как двигаться вперед в компании с настоящим. Вы согласны?

Ладно, Эндрю.

Иными словами, это значит…

Да?

…Что пусть даже на микрогенетическом уровне, но существует вероятность воссоздать целого человека из этих обрывков и геномных воспоминаний о прошедших жизнях?

Надеюсь, ты не про клонирование?

Нет, черт возьми, я не про клонирование. Речь о том, что компьютер может взломать кодировку каждой клетки каждого человеческого мозга и собрать мертвых из их прошлого. Это же нечто вроде перерождения, да? Любимую не всегда можно будет увидеть, результат, вероятно, будет небезупречен; если протянуть к ней руки, она, быть может, окажется просто тенью себя, но сохранится ее аура и сохранится любовь.

О ком сейчас речь?

Что заставило меня рассказать все это Брайони? Если этот компьютер разработает код, который прочитает наши клетки в момент рождения, в момент смерти, в пепле после кремации, в могильном тлене – и конечно, он сможет это сделать, ведь таково его назначение, – то тогда мы сможем вернуть наших потерянных детей, потерянных возлюбленных, потерянных себя, всех поднять из мертвых, воссоединиться в этаком раю на земле. Понимаете, о чем я?

Что ж, в порядке допущения…

Но если принять исходные посылки, то логика верна, согласны?

Согласен.

Но вы так и не знаете, что это за компьютер, правда? Эх, док, будь у нас такой компьютер, он бы совладал с чем угодно. Нужно дать ему надлежащее имя. И я мог бы вернуть нашего с Мартой ребенка. И получить мою Брайони, и мы бы привезли нашего ребенка домой и стали семьей.

Глава вторая

Вы сказали, чтобы я вел дневник или ежедневник. Писать – это как разговаривать с самим собою, но я и так этим постоянно занимаюсь в вашем присутствии, док. Так что разницы особой не вижу. Сейчас пишу с Восточного побережья. Сегодня с утра такое впечатление, будто зимний туман замерз. Идешь – и чувствуешь, как рассекаешь грудью воздух, оставляя позади ледяной звон и трубчатый след собственного тела. Но меня тянет в такие места. Здесь я в безопасности. А вас, судя по всему, я подвергаю опасности всякий раз, когда вхожу к вам в кабинет.

А сейчас – продолжаю позднее – поднялся ветер; он заметает окно снегом, приходится зажигать свет. Читать здесь нечего, кроме полного собрания сочинений Марка Твена, принадлежащего хозяину хижины; на потрескавшемся переплете вытеснено «М. Т». У М. Т. была такая фишка: непременно объяснять детей взрослым, а взрослых – детям. Согласны? Либо с насмешливым удивлением описывать знакомых. Ради жены готов был на такую нелепость, как посещение церкви. Вложил деньги в новую модель печатного станка, которая так и не была запущена в производство. Водил компанию с бостонскими столпами общества. На банкетах исподволь подкалывал самодовольных господ, внимавших его речам. Прохаживался насчет миропомазанного варварства королей. Но ему всегда – всегда – требовалось общество. Чтобы в свое удовольствие заниматься – как говорит Серль, чья теория освещается в моих лекциях, – «конструированием социальной реальности»[11].

Только что – с треском, похожим на раскат грома, – в окно врезалась головой несчастная тупица-чайка, заигравшаяся с ветром. Вот она скользит вниз, оставляя размытую красную дорожку на заснеженном стекле, а я успеваю поймать ее потускневший взгляд.

Это уже другой день: сквозь туман вижу поодаль на сваях сгорбленную зеленую квакву. Вся нахохлилась, унылая птица, одна из нас.

Сейчас – продолжаю позднее – небо стало холодным и чистым, ветер вспарывает морскую воду, а мне мерещится теплое болото, облюбованное скачущими лягушками из Калавераса[12]. Нет, в самом деле, читаешь такое – и чувствуешь, как тебя дурят. Но, на мой взгляд, это М. Т. неукротимым призраком поднимается из своего босоногого детства и обрушивается на имперского монстра, которого сам же помог сотворить. Такие фрагменты его творчества показывают, как нелегко ему держаться за жизнь, когда он отходит от банкетного позерства и приносит свою порядочность, подточенную заколачиванием денег, в жертву сотворению себя. Любимой женщины больше нет, любимого сына больше нет, а он смотрится в зеркало и проникается ненавистью к своей седой шевелюре, к усам и костюму: вся эта фальшь погрузилась в кабинетную мудрость, что светится в его воспаленных глазах. Он отчаялся верить, что мир – это его иллюзия, а сам он – всего лишь блуждающий разум, бесцельно дрейфующий сквозь вечность. Взгляните на муравья, призывает он, насколько же муравей глуп и несуразен: таскает туда-сюда крылышко мухи, продирается с ним через гравий, оказавшийся на дороге, взбирается со своей ношей на каждую травинку, не догадываясь ее обойти, а куда, по своему разумению, он держит путь? – вопрошает М. Т., да в никуда, вот куда.

Еще одно утро. Я на берегу; над водой, пульсируя, реет скопа, вдоль пенной кромки океана вышагивают на цыпочках песчанки, а бдительные луфари дожидаются, чтобы прилив смахнул их обратно в свою распоротую утробу.

Это Ты, Господи. И кто же, по Твоим словам, – Иона? – три дня и три ночи томился во чреве китовом? Тонны рыбы проскальзывают под ним в пищеварительный котел, а он прочно стоит одной ногой на широченном ребре, другой – на соседнем: всюду мрак, нарушаемый лишь люминесценцией электрических рыбок, которые ищут выход наружу – против прилива, против луннокаменного чавканья океанского прибоя, против ежесуточного вращения грохочущей планеты, которая качает в сложенных чашей ладонях океан и мерно кивает горами…

…Эту землю, к которой мы прикованы силой притяжения: я, и М. Т, и моя льноволосая сказочная красавица, моя любимая, которая читала мне при свете фонарика, пока я ночами вел нашу машину через континент, читала мне об имперских приступах ярости, описанных М. Т. в последние годы жизни, когда правда его юмора позеленела и закипела желчью, когда он понял при свете луны над ночной цаплей, втянувшей голову в плечи, что невозможному миру больше нельзя эффективно противопоставлять ни сатиру, ни насмешку.

Итак, док, я пишу сказать вам, что согласен: жизнь, будучи нерешительной, вечно незавершенной, – это, невзирая на астрономическое число смертей, отнюдь не кино. У меня в голове не возникает образа императрицы с грудью четвертого размера в белых одеждах, сверху вниз смотрящей на фалангу центурионов – таких, как я, – в шипастых шлемах со щитами и пиками, с кожаными ремешками на икрах, как в этих нашпигованных кинофильмах, где густые потоки техниколора стекают на призраки древней империи, весьма похожей на нашу.

Да, но они не издали ни звука: как странно у них получилось с этими карточками для титров фильма, которые, собственно, и вели рассказ, – карточками с подписями, которые загораживали нам вид, чтобы все объяснить. Мистическое переводческое агентство-посредник, соединяющее нас на собственном языке с теневым миром, в котором человеческие существа – такие, как мы, – говорили друг с другом в своих шлемах с пиками и со щитами, в черных галстуках, с мундштуками, в обтягивающих зад вечерних платьях из белого атласа, но с таких неземных расстояний, что нам их не услышать, хотя сами себя они, похоже, слышат.

Как чертовски ужасно, что огромная часть жизни была просто расточительной тратой времени – жизнью без отваги, без привычки к планете наслаждений, где айсберги с оглушительным треском откалываются от ледника, цунами смывают целые побережья, засухи иссушают пшеничные поля – без привычки ко всему этому, к вершинам гор и к морским пучинам, когда чувствуешь себя свободно только в городах, если ты зажат в вагоне подземки, или бежишь под зонтом к первому свободному такси, или направляешься в театр, или слушаешь Малера, или читаешь новости, не шевельнув пальцем, чтобы на них повлиять… новости, которые, похоже, всегда происходят в других местах, с другими людьми. И лишь однажды произошли со мной. В конце концов они произошли со мной…

Крайне занимательно, Эндрю. Удивляет.

Ага… да: один в хижине – я просто другой человек.

А я-то практически поставил на тебе крест.

Сам не знаю, что я тут делаю.

Могу вам рассказать, как в ясный зимний день, еще мальчишкой, Эндрю топтался под дверью знакомой девочки, чтобы вернуть украденную куклу. Его мама настояла, чтобы он поступил именно так: постучался в дом и, не отговариваясь какой-нибудь ерундой, не выдумывая, что нашел куклу на улице, не привирая, просто сказал, что взял куклу, когда девочка отвернулась, что приносит ей извинения и обещает впредь больше так не делать. Эндрю повиновался. Девочка выхватила куклу и захлопнула дверь у него перед носом. На обратном пути Эндрю поскользнулся и разбил очки.

Где это было?

В Монткалме, штат Нью-Джерси. Городок не столь преуспевающий, как соседний Глен-Вэлли. Старые, облезлые двух– и трехэтажные домишки: некоторые с застекленными верандами, большинство с лоскутными неухоженными палисадниками за шеренгами чахлых деревьев вдоль улиц. Зато в Глен-Вэлли было как-то светлее, садики смотрелись аккуратными, деревья – пышными и богатыми, дома – просторными, а промежутки между ними – широкими. Америка всегда покажет, где пахнет деньгами.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю