Текст книги "Город на холме"
Автор книги: Эден Лернер
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц) [доступный отрывок для чтения: 6 страниц]
Пришлось встать и поприветствовать. Всё-таки пожилой человек.
− Ты почему не на ворте, Шрага?
Да что я там забыл! Смотреть на эти ритуальные демонстрации достатка и благочестия? Как я узнал, Ришу оставили дома “чтобы не расстраивать невесту”. Да что же это за невеста такая, которой не знакомо элементарное сострадание. Пусть Залман женится на ней и убирается из моего дома. Вот когда это случится, у меня и будет повод праздновать. Не раньше.
− Я хотел дать матери возможность отдохнуть и остался с младенцем.
− Это очень похвально, что ты так заботишься о матери и младших братьях и сестрах.
Ах ты, хитрая лиса. Конечно, я о них забочусь. Но у них есть на минуточку муж и отец, который жив и здоров. Он их совершенно забросил, а община его ни словом не осудила. Его чтут ученики, он член местного самоуправления. А я торчу здесь, как бельмо на глазу у всего района, вместо того чтобы снять однокомнатную квартиру в Маале-Адумим.
− Я тебе добра желаю. Я еще деда твоего знал.
Ну конечно, кто бы его не знал. Мой дед Стамблер был достаточно известной личностью. Основал коллель, написал несколько книг. Я помню его внушительным, властным мужчиной. Он считал, что дети должны молчать, пока их не спросят, и не терпел возражений. Он умер в пятьдесят с чем-то лет от сердечного приступа прямо в синагоге. Судя по тому, что я пошел в него и в отца, меня ждет то же самое, только не в синагоге, а на стройке.
− Ты думаешь, я о Залмане говорю, да будет память праведника благословенна?
− А о ком же?
− А второго своего деда ты не помнишь?
Как не помнить. Если кто-то в нашей семье и был праведником, то это был зейде [36] Рувен, мамин отец. Остался один из большой семьи, пережил концлагерь. Приехал в страну на старой посудине, которую англичане дважды разворачивали обратно на Кипр. Один вырастил четырех дочерей, а сватов мягко и тактично спроваживал из дома. Не хотел брать девочкам мачеху. Всю жизнь проработал санитаром в доме престарелых. Деньги там платили крошечные, зато без звука отпускали на субботу и праздники. Водил меня и старших братьев в хедер, рассказывал истории из мидрашей. Судя по рассказам матери и теток, он ни разу ни на кого не повысил голоса, не сказал резкого слова. Впрочем, нет, один раз он все-таки высказался очень резко – в ответ на предложение оформить компенсацию из Германии. Он умирал от рака и утешал маму, гладил ее, как девочку, по тогда еще коротко стриженой, а не бритой голове. Эту тихую немногословную праведность, эту крепкую, как кремень, пусть и не декларируемую верность провозглашенным в Торе идеалам, унаследовали от него и Моше-Довид, и Бина, и Риша. После смерти деда отец заставил маму обрить голову [37] и высказался в том смысле, что раз уж ей, дочери простого человека, повезло выйти замуж в семью с таким потрясающим ихусом [38] , то она должна соответствовать. Я, шестилетний, не знал тогда, что такое ихус, но прекрасно понимал, что мой дед жил праведной жизнью и не заслужил такого отношения. Мне было очень больно думать, что бы сказал зейде Рувен, если бы увидел меня сейчас. Знал рав Розенцвейг куда наступить, где будет всего больнее.
−…Вот когда ты последний раз тфилин [39] надевал? – закончил рав Розенцвейг свой монолог, первую часть которого я, погруженный в свои мысли, пропустил.
− Вчера.
Вчера Моше-Довид плохо себя чувствовал, не пошел в школу, и я составил ему компанию во время утренней молитвы, прежде чем ехать на работу. Тфилин достались мне в наследство от зейде Рувена, это была единственная ценность, которую я, убегая из дома, забрал с собой. Штраймл я при первой же возможности продал меховщику и этими деньгами оплатил получение водительских прав.
− Опять же похвально. Только скажи своей шиксе, чтобы она не ходила в наш район.
− Что вы имеете в виду?
− Ты прекрасно знаешь, что я имею в виду. Только не надо мне рассказывать, что она социальный работник. В конце концов это нормально, когда молодой человек развлекается, прежде чем жениться и остепениться. Бывает. Но совсем не обязательно приводить продажную женщину сюда, под кров твоего отца, когда младшие дети дома. Стыдись, Шрага.
Он специально меня провоцирует? Ведь слежка у них хорошо поставлена, они прекрасно знают, кто Малка и зачем она приходит в наш район. Кроме нас у нее еще несколько подопечных, которых она обязана регулярно навещать. Более того, мы старались, чтобы во время ее визитов я был на работе или где-то еще, чтобы не вызывать ненужных пересудов. Это не всегда получалось, но мы старались.
− Вы хоть понимаете, что вы сейчас сказали? Что это нормально, когда молодые люди из религиозных семей ходят к женщинам и платят им за секс? И после этого вы претендуете на роль защитника общественной и лично моей морали? Да, она социальный работник и ходит в наш район посещать детей-инвалидов. И передайте своим… ученикам… что если хоть что-то случится с Малкой, то пусть они молятся, чтобы полиция нашла их прежде, чем это сделаю я.
Я встал со скамейки, надел на плечо сумку и пошел, не оглядываясь, назад. Что им, больше делать нечего, чем за мной следить? Вряд ли они сумели бы сделать это так профессионально, чтобы остаться незамеченными. Будем надеяться, они действительно не знают, где живет Малка, а рав Розенцвейг сказал то, что сказал, наугад, исключительно из вредности. Малка рассказала мне, что после каждого визита она обязана отмечаться у диспетчера, а если не отметится, по адресу немедленно выезжает полицейский наряд.
Наступила весна, и мы с Малкой взяли в аренду машину и провели потрясающий день в Вади Кельт, где как раз все цвело. На обратном пути я сказал ей, что не смогу провести с ней Песах, потому что мне пришла повестка на военные сборы.
− А меня тоже не будет. Я уезжаю.
− Куда?
− В Узбекистан.
− Зачем?
− С мамой увидеться.
− Но твоя мама живет в Америке. Зачем ехать в этот дикий Узбекистан?
− Дорого.
− Малка, не темни. А твоей маме не дорого из Америки туда добираться?
Пауза, тихий вздох.
− Я боюсь, тебе не понравится. Но придется сказать. Мы едем отмечать йорцайт [40] моих корейских бабушки и дедушки. Они похоронены в Узбекистане. Ежегодно в апреле все корейцы отмечают йорцайт своих предков. Это общее дело.
Мне не понравилось. Ехать в дикую мусульманскую страну, где нет ни порядка, ни закона. Принимать участие в каких-то языческих ритуалах. Она вообще-то гиюр проходила.
− Ты не должна туда ехать.
− А чтобы я вернулась оттуда не просто так, а к тебе, ты хочешь?
− Да, очень хочу.
− Тогда прояви уважение к моим планам, которые были сделаны еще до того, как мы познакомились. Я не могу подводить маму, мы с ней это уже год планируем, билеты купили. Она обидится, если я не поеду.
− Хорошо. Езжай, но не делай авода зара [41] , очень тебя прошу. Прости, я не то говорю. Я не имею право лезть в чьи-то еще отношения со Всевышним. Только вернись ко мне.
− Обязательно.
Некоторое время мы ехали молча, а потом я был вынужден сказать.
− Малка, не хулигань. Я же за рулем.
− Я не могла удержаться. Ты такой красивый.
Вот и пойми этих женщин. Какая разница, красивый я или нет. Если я потеряю управление машиной, то это уже не будет иметь значения. Это женщины прекрасны, особенно когда беременны. Для мужчины тело − это всего-навсего рабочий инструмент. Работает, и слава Богу.
− Вот перевернемся в канаву, и будет нам очень невесело.
− Так остановись, вот обочина пошла.
Вот безбашенная. Остановиться вечером на пустынном шоссе невдалеке от арабской деревни. Как ее можно одну куда-то отпускать, тем более в Узбекистан. А придется.
В назначенный день я отвез Малку в аэропорт в Лод и попрощался с ней у линии паспортного контроля. Почему я ее не удержал?
Глава 2 Малка
Когда-то давно меня звали Регина [42] Ан. Я жила на улице Гарибальди, на юго-западе Москвы. В классном журнале я обычно шла первой, а в строю на физкультуре последней, как самая мелкая. У меня было обычное детство девочки из элитной советской семьи с кружками, репетиторами, музеями и импортными вещами. Я ни в чем не знала отказа. Каждое лето мы с мамой ездили к ее родителям, в богатый корейский колхоз под Ташкентом. Мой московский дед был профессором-химиком, а ташкентский выращивал дыни, и бабушки были такие же разные, но все они любили меня. Лет до десяти я не задумывалась, почему отец не живет со мной, у многих моих подруг отцы тоже жили отдельно. Потом стала задавать вопросы. Из рассказов дедов и бабушек сложилась примерно следующая картина. Мама приехала из Узбекистана в Москву поступать в институт иностранных языков. Учить языки и переводить ей было как дышать, к концу школы она в совершенстве знала русский, узбекский и корейский, в то время как ее одноклассникам русского вполне хватало. Английский в их деревенской школе не преподавали, и она учила его по самоучителю. С первой попытки мама не поступила и устроилась в какую-то контору печатать бумажки. Юные москвички воротили нос от такой работы, но только не маленькая, пробивная как танк, кореянка, чьей любимой поговоркой было “не-могу-живет-на-улице-не-хочу”. На какой-то вечеринке ее увидел мой будущий отец, веселый бородач в очках, блестящий аспирант, любитель девушек, походов и песен у костра. Не знаю, как все началось. Может, мама действительно понравилась отцу, а может, он просто хотел по-дружески помочь ей с московской пропиской. Так или иначе на свет появилась я. Родители отца показали себя на высоте и купили этим двум сумасшедшим кооперативную квартиру на улице Гарибальди. В институт мама таки поступила и стала переводчиком с испанского и португальского, а мне наняли няню. Все бы хорошо, но в какой-то момент отец увлекся куда более опасными вещами, чем гитара и песни у костра. Он стал слушать иностранное радио, встречаться с корреспондентами, ходить на демонстрации, подписывать, а потом составлять заявления-протесты против политики советских властей. Он решил уехать в Израиль и подал документы. Дед Семен и бабушка Мирра были в ужасе. Дед насчет советской власти и братской дружбы всех народов СССР не сильно обольщался и в принципе не возражал бы уехать сам. Но он считал, что отец поступает непорядочно, бросая жену и ребенка, и потом, помня сталинский террор, элементарно боялся, что КГБ сотрет отца в порошок. Бабушка Мирра встала на дыбы и сказала, что никуда не поедет, что русская литература − это не только ее научная специальность, но и любовь всей ее жизни. Для нее было большой жертвой даже переехать к деду из Ленинграда в Москву, о чем она ему регулярно напоминала. В общем, отец был осужден по антисоветской статье на три года. К тому времени они с мамой уже жили отдельно. За три года он получил одно-единственное свидание, и на него в мордовскую зону дед поехал один. Вернулся постаревший, два дня лежал в своей комнате, отвернувшись к стене. Лишь потом я поняла, какого было ему, фронтовику, общаться с лагерным начальством и охраной – не нюхавшими пороха юнцами, упоенными своей властью над зеками и их близкими. За нарушения дисциплины, а точнее, за солидарность с другими узниками совести, отец получил второй лагерный срок. А потом, неожиданно, его с несколькими другими политзаключенными посадили на самолет, вывезли в Западный Берлин и обменяли не то на советских шпионов, не то на западных коммунистов. Так он попал в Израиль.
Где-то к середине 80-х я стала соображать, что к чему. Времена были мрачные, перестройка еще не началась. Я таскала книги из дедовой библиотеки, в том числе самиздат. У подруг на уме были только шмотки, модные певцы, магнитофоны и мальчики − и все это заставляло меня зевать до слез. Получив первый юношеский разряд, я ушла из художественной гимнастики, которой занималась с пяти лет. Наша классная руководительница возненавидела нас всех вместе и каждого в отдельности. Она никак не могла перестать нам завидовать, потому что ее юность пришлась на годы войны. Мне тоже доставалось. Я прекрасно училась, не хулиганила, даже не дерзила, но не собиралась, приходя в ее класс, оставлять свои разум и чувство собственного достоинства, как пальто в раздевалке на вешалке. Ее раздражало во мне все – от экзотической внешности до “королевского” имени.
− Ан! Ты меня слышишь, Ан! Стой как следует! Тоже мне королева! – доносились до меня визгливые крики, а перед глазами стояли строки из письма отца, привезенного с оказией каким-то американцем. В пятнадцать лет человек видит мир в очень контрастных тонах. Мой отец герой, он вызвал на бой этот тоталитарный режим и не сдался ему. Он воевал в Ливане, защищая далекую маленькую страну, которую я уже успела полюбить. И теперь просит у меня прощения за то, что он оставил меня. Я буду его достойна. Я возьму его фамилию. Я − Регина Литманович.
На новенький паспорт с отцовской фамилией и словом “еврейка” в графе “национальность” родственники отреагировали по-разному. Мама сказала: “Поступай как хочешь, ты уже большая”. Дед Семен отвернулся к окну и долго прочищал горло, я разобрала свое имя и слово “нешамеле” [43] . Мы и так с ним были не разлей вода, а теперь и подавно. Бабушка Мирра ничего не могла сказать, потому что уже лежала на Востряковском кладбище. Но больше всего поразил меня мой корейский дед, Владимир Сергеевич Ан. Всю дорогу от Москвы до Ташкента я думала, как сказать ему, что я сменила фамилию. Он все сразу понял.
− Регина, ты правильно поступила. Твои предки были дворяне, янбан. Янбан в первую очередь благороден, он лучше умрет, чем даст повод даже подозревать себя в трусости и шкурничестве. Если евреев ненавидят за то, что они умны и сильны, то твое место с евреями. Ничего меньше я от тебя и не ждал.
Он взял мою руку своей изработанной крестьянской рукой и спросил уже другим тоном:
− Ты будешь приходить к нам с бабушкой на хансик [44] ?
− Буду. Но тебе еще не время умирать.
Еще через два года большая алия была в самом разгаре. Аэропорт Лод трещал по швам, в любое время суток приземлялись полные самолеты из Вены и Бухареста. В любое время слышались песни и аплодисменты. Толпы новоприбывших, встречающих и сотрудников аэропорта вдруг спонтанно начинали танцевать хору прямо в здании аэровокзала. Я и дед Семен прошли все формальности, вышли в общий зал и навстречу нам шагнул худой, бородатый, прокаленный на солнце человек в рубашке с короткими рукавами.
− Регина?..
Я разревелась и бросилась ему на шею.
Через год нам с дедом стало ясно, что мы создаем у отца в семье проблемы. Его жена Орли, конечно, не опускалась до уровня базарной бабы, но не могла примириться с тем, что считала утечкой ресурсов из семьи, и все время ходила напряженная. Ни она, ни мои младшие братья ни звука не знали по-русски, а деду, технарю на восьмом десятке, иврит давался с большим трудом. И уж совершенной неожиданностью стало то, что у отца получилось больше тем для разговоров со мной, чем с младшими сыновьями-сабрами. Кончилось тем, что деду дали квартиру в муниципальном доме для стариков, и я ушла жить туда. Я продолжала любить отца и даже на Орли зла не держала. Видимо, в их браке были какие-то нелады, лишь усилившиеся с нашим приездом, но существовавшие уже давно. Как только младший из их сыновей окончил школу и ушел служить, они развелись тихо, по обоюдному согласию. Я училась сначала в обычном ульпане, потом в ульпан-гиюр, кроме того закончила курсы маникюрш и подрабатывала в салоне красоты. Дед ворчал, что это не профессия, и умение делать маникюр, конечно, помогает выжить в лагере (вот ведь железобетонное поколение), но я способна на большее. Но я считала, что прежде всего я должна стать еврейкой, как следует, без дураков. Я все в жизни привыкла делать тщательно, на пятерку – корейцы вообще по-другому не умеют. Даже видавшие виды инструкторы из ульпан-гиюр поражались моему упорству. У меня уже было назначено интервью с комиссией из трех раввинов, но тут позвонила моя мама из Техаса, куда она к тому времени уехала к мужу-американцу: умер мой дед Ан. Я приехала с похорон, а через неделю у меня была назначена церемония гиюра с окунанием в микву. Пришлось снять все, даже вынуть из волос традиционную траурную ленточку из небеленой холстины. Ленточка на мгновение задержалась в пальцах и я буквально услышала слова: ничего другого я от тебя и не ждал .
Я честно старалась соблюдать заповеди, потому что я по жизни человек добросовестный и люблю свою еврейскую половину не меньше, чем корейскую. Я пошла учиться в Махон Алту. Жить в общежитии я не могла, потому что боялась надолго оставлять деда одного. Моталась каждый день из Хайфы в Цфат, ночевать тоже иногда оставалась. Преподавательницы были добрые искренние женщины, они жили теми идеалами, которые проповедовали, и это не могло меня не привлечь. В стенах Махон Алты моя корейская физиономия никого не удивляла, среди девушек было много таких же как я прозелиток с нееврейскими мамами. Помимо уроков мы играли в любительских спектаклях, ездили на экскурсии, работали в благотворительной столовой для бедных. Подобные заведения на иврите называются “тамхуй”. Услышав мой рассказ, дед строго отчитал меня, чтобы я не смела ругаться матом, а отец от души веселился. Я полюбила Цфат, прозрачный горный воздух, уступчатые террасы, странную амальгаму каббалистов, мистиков, художников, клезмеров, какой больше нигде не сыщешь. Неприятности пошли, когда меня начали сватать. Не знаю почему, но девушек-прозелиток было гораздо больше, чем молодых людей. Нескольких выходов на шидух и разговоров с подругами мне хватило, чтобы прийти к очень неутешительной мысли: нам сватают людей, от которых по тем или иным причинам воротят нос все остальные. Как выяснилось, существовала строгая градация. Первыми шли девушки из потомственных религиозных семей. Потом дочери баалей-тшува [45] . Потом девушки из не соблюдающих, но целиком еврейских семей, вернувшиеся к религии сами. Потом еврейки по маме и в той же группе прозелитки с условно еврейской внешностью. И, наконец, такие как я, у которых нееврейское происхождение написано на лице. Молодые люди, выходившие со мной на шидух, все до одного были или с физическими недостатками, или с очень заметными странностями в поведении. Если все евреи типа братья и сестры, если, приняв гиюр, я обрела новую семью, то почему мне достаются остатки и огрызки? Хорошо, допустим, меня заела гордыня, допустим, я вынесла из своего московского детства привычку получать только все самое лучшее. Но в том-то и дело, что я не претендовала на самое лучшее. Я хотела только, чтобы мне дали шанс наравне с остальными. Когда я отказалась от пятого подряд шидуха, сваха намекнула мне, что с таким лицом я должна брать, что дают, и еще сказать спасибо. Я чувствовала себя облитой помоями. Меня вызвала к себе директриса, рабанит А., и мягко дала понять, что будет лучше, если я возьму тайм-аут и на некоторое время перестану посещать вверенное ей учебное заведение. Тайм-аут растянулся на всю оставшуюся жизнь. В Махон я больше не вернулась.
Я поступила в университет и там познакомилась с Йосефом. Он хоть и был младшим в большом йеменском клане, баловнем матери и старших сестер, но это не помешало ему вырасти напористым и решительным. У нас была замечательная хупа, все как положено – хайфские хабадники постарались. Дед так зажигательно отплясывал, что даже сейчас, спустя много лет, я не могу не улыбаться, вспоминая об этом. Отец, к сожалению, не присутствовал: его пригласил какой-то университет в Австралии на целый год читать лекции. Зато из Америки прилетела со своим мужем моя мама. Они решили совместить приятное с приятным – туристическую поездку по Израилю и мою свадьбу. Роджер мне очень понравился, в первую очередь тем, как он относился к маме. Я искренне за нее радовалась. Ведь долгие годы она занималась только мной и своей работой. Воспитанная в советских понятиях, да еще с сильным конфуцианским уклоном, она не считала возможным приводить другого мужчину в квартиру, которую ей купили родители мужа, пусть даже бывшего, пусть осужденного антисоветчика. Более того, в отношении деда Семена и бабушки Мирры она всегда вела себя как почтительная корейская невестка, хотя в этом не было никакой необходимости.
Я забеременела, а дед бодрости не терял. Несмотря на возраст и больное сердце, он с утра торчал на кухне, изготовляя домашний творог, перетирая ягоды с сахаром, лишь бы все это в меня попало. Свекровь тоже была тут как тут и потчевала меня какими-то невероятно сытными и острыми йеменскими разносолами. Я думала, что на свете нет ничего острее кимчи, но поняла, что сильно ошибалась. Но все было не в коня корм. Я оставалась худой, а мои близнецы росли и росли. Отец позвонил из Австралии и сказал, что продлевает свой контракт еще на год, потому что хочет купить мне квартиру. Я, конечно, обрадовалась, но и огорчилась одновременно – все-таки хотелось, чтобы он был рядом.
Мейрав и Смадар родились на месяц раньше срока. Первые шесть недель их жизни я провела, бегая от кюветки к кюветке, рукой в перчатке гладила маленькие напряженные тельца. Из меня постоянно что-нибудь текло, то слезы, то молоко, а чаще и то, и другое, сразу. Они выкарабкались, мои саброчки, получившие от меня ашкеназскую упертость и корейскую живучесть. Дед увязался за Йосефом нас забирать. Как они между собой договорились, одному Богу известно. Дед еще подержал правнучек на руках. Убедившись, что девочки здоровы и мы справляемся, он наконец позволил себе завершить вахту: упал на улице с инфарктом. Я дожидалась в приемном покое, обвешанная слингом с близнецами, как солдат снаряжением. Ко мне вышел врач, и по его лицу я поняла, что все кончено.
− Скажите, он ничего не просил передать?
− Записки написал. Одну вам, другую вашему отцу.
До сих пор, если закрыть глаза, я вижу эти разъезжающиеся буквы.
Регина. Прости. Умру завтра .
Отец прилетел из Австралии на похороны. Было холодно, ветер трепал страницы молитвенников и траву между могильными плитами. Я впервые за полгода оставила близнецов со свекровью. Мы стояли у открытой могилы – я, отец, двое братьев и Йосеф. Тело опустили, и глава погребального братства протянул лопату отцу. Потом Ури. Потом Ярону. Потом Йосефу. Я ждала своей очереди, но распорядитель отдал лопату кому-то из членов братства и дал понять, что ритуал окончен. Как бы я ни любила евреев, в глазах некоторых из них я всегда буду пустым местом.
Отец сдержал свое слово и купил нам квартиру в Маале Адумим, который тогда активно застраивался. Мы с Йосефом жили хорошо, и наши принцессы были здоровы и не давали нам скучать. Так продолжалось пять лет, а потом какая-то мразь с поясом шахида привела в действие свой прибор, и Йосефа не стало. Опять похороны. Опять кладбище. Опять двадцать пять.
Отец переехал к нам, а я с головой ушла в работу. Социальный работник − это не та специальность, где можно, выключив сердце и голову, исполнять набор действий и ждать, что от тебя отстанут. Среди моих подопечных были русские, арабы, бедуины, эфиопы, мизрахим. Я вовлекалась в их жизнь, вместе с ними радовалась и горевала, надеялась и впадала в отчаяние. Может показаться странным, но немало сил у меня уходило на войну с собственным руководством – не с непосредственной начальницей, а с чиновниками рангом повыше. За первый год работы у меня сложилось впечатление, что по изъятию детей существует план, имеющий своей целью оправдать бюджет. У кого будем изымать? За арабов и эфиопов найдется, кому заступиться, у мизрахим боязно – опять газетный скандал. Ура, вспомнили! Есть же эти ми-русия, которые все равно не знают иврита и привыкли к тому, что у государства все права, а у граждан одни обязанности. Я, может быть, и рада была бы выключиться из жизни и нянчиться с собственной болью, но отгородиться от боли русских олим не могла и бросалась в очередную атаку на систему. Каждый раз слыша из-за начальственной двери крики: “Что она о себе возомнила, эта Бен-Галь? Всю работу срывает!”, я думала что Всевышний все-таки не зря оставил меня в живых после гибели Йосефа.
В конце 2003-го мне поручили сразу несколько дел из хасидского двора Истовер. Для меня было большой неожиданностью, что они хоть как-то взаимодействуют с системой, но любой семье с особым ребенком нужна помощь, тут уж не до идеологических разборок. Я имела дело только с матерями и бабушками, мужчины если в чем-то и участвовали, то я этого не заметила. Только в одной семье был телефон и этот телефон отвечал мужским голосом.
Я стояла посреди вымощенного камнем двора и глазами искала на верхней галерее нужную дверь. Из задумчивости меня вывел вопрос, заданный знакомым по автоответчику голосом на нормальном иврите:
− Вы к Стамблерам?
Я оглянулась на голос и чуть не села от изумления. Неужели в этом благословенном районе водятся нормальные люди. Высокий мужчина в современной одежде. Гладко выбритое лицо, короткая армейская стрижка, кипа фирмы “еврейский самовяз”. Фраза “позвольте вас проводить” добила меня окончательно. Даже светские израильтяне не отличаются галантностью. Но услышать такое в Меа Шеарим, это все равно, что там же увидеть, как стынет на подоконнике на блюде жареный поросенок.
Кстати, с поросенком у нас связана отдельная семейная легенда, и я с удовольствием на нее отвлекусь. Когда мне было лет пять, в Москву на научный симпозиум приехала группа американских ученых. После того как закончилась официальная часть, дед Семен пригласил их в гости к себе домой. Бабушка Мирра, дочь старых большевиков, была абсолютно незнакома с еврейской традицией и решила угостить заморских гостей жареным поросенком с гречневой кашей. Мне поручили надеть поросенку платочек из фольги чтобы уши не пригорели. Так или иначе, жаркое удалось на славу, бабушка подхватила длинное блюдо и понесла в комнату, где сидели гости. Я, естественно, увязалась за ней. Три американских профессора сидели в креслах, положив ноги на журнальный столик. Увидев такое вопиющее отсутствие манер, бабушка всплеснула руками и ах-х-х! В общем, понятно, где секунду спустя оказался поросенок с гречневой кашей.
У моего визави манеры были явно лучше, чем у тех американцев. Он первым вошел в темный подъезд, но в квартиру сначала пропустил меня. Он пододвинул мне стул, а сам остался стоять. Единственное, в чем его можно было упрекнуть, это в чрезмерном увлечении одеколоном. Этот дерзкий мужественный запах элитного табака и дорогих кожаных портфелей был совсем не уместен в заставленной религиозными книгами гостиной, больше напоминавшей молельню, чем жилое помещение. Как я потом узнала, одеколон был единственным излишеством, которое он себе позволял.
Когда он сказал, что ему двадцать два года, только профессиональная выдержка помогла мне справиться с эмоциями. Бедный мальчишка, состарится − и вспомнить будет нечего. Только работа на стройке и уход за детьми. Стоп, Регина, куда тебя понесло. То, что большинство его ровесников катается по Таиландам и отжигает в ночных клубах, еще не означает, что он живет неправильно. Уж во всяком случае его жизнь наполнена смыслом. Судьба выставила ему испытания, и он принял их с достоинством, без жалоб и нытья. Такого человека есть за что уважать, а жалеть незачем, это ему не нужно. Я тщетно вглядывалась в строгое спокойное лицо в надежде прочесть хоть какие-то эмоции. Только когда я спросила про отца, мышцы лица дернулись, точно выплеснулись наружу тщательно скрываемые гнев и усталость.
Он проводил меня до остановки автобуса, и уже тогда я не хотела расставаться с ним. Он был таким надежным и сильным, этот бывший хареди. Странно, что они его еще не выгнали, этим, скорее всего, и закончится. Это же надо, какое противоречие – человек отслужил в армии, одевается как в двадцать первом веке, а не в девятнадцатом, и при этом ведет себя строго по Торе. Выполняет свои обязанности (и часть чужих) и не спрашивает, а во что ему это обойдется. Раз обязанности есть, то их надо выполнять. Типичный продукт своей среды. Не понимаю, почему среда им недовольна.
Я думала, что наши отношения будут развиваться по сценарию “совращение невинных йешиботников”, но не тут-то было. Шрага был действительно невинен и наивен, до меня у него никогда не было отношений, ни романтических, ни интимных, вообще никаких. Только в обществе харедим мужчина с такой внешностью мог дожить до двадцати двух лет и даже не подозревать о своих достоинствах. Но влиять на него и уж тем более манипулировать им не было никакой возможности. Он все решал сам и еще пытался строить меня. Он всегда знал, как лучше, и изрекал это тоном, не допускающим возражений. Шрага очень напоминал мне деда Владимира. За каменной стеной надежно и спокойно, но беда, если эта стена захочет раздавить тебя. Пришлось ставить ему границы. Нет, Шрага, я не буду отзванивать тебе после каждого визита к подопечной семье, для этого есть диспетчерская. Нет, Шрага, я не скажу тебе, кто облил меня помоями на улице Рамбам. Нет, Шрага, я не могу отменить поездку в Узбекистан.
Конечно, я понимала, что когда я вернусь из Ташкента, все пойдет по-другому. Мне просто нужно было время узнать его как следует, но у меня не заняло долго убедиться в том, что о себе он думает в последнюю очередь. Что его распоряжения продиктованы безусловной любовью и в большинстве случаев самым здравым смыслом. Это не страшно и не унизительно, когда тобой руководит человек, который знает, что такое ответственность, и так преданно любит тебя.
Конечно я задумалась над тем, хочу ли я за Шрагу замуж. И очень быстро поняла, что не хочу – именно потому, что люблю его и желаю ему добра. Допустим, он женится на мне. У него прибавится ответственности и обязанностей, а на том конце не убавится. Ни на кого нельзя валить бесконечно, он уже тянет воз, который никто не должен тянуть в одиночку. Пусть хоть со мной у него будет возможность отдохнуть и расслабиться. А если появится какая-нибудь другая женщина, у которой больше возможностей скрасить его жизнь, чем у меня, я без всяких сцен отпущу его к ней и искренне за него порадуюсь.
Я все время сталкивалась с тем, что многого он был в детстве лишен, и мне было до слез за него обидно. На вопрос: “Что тебе приготовить?” он на полном серьезе отвечал: “Поесть”. То, что у него могут быть личные предпочтения и вкусы, он понял только недавно. У них в семье варили на всех две кастрюли, одну с курицей, другую с гарниром. Или ешь что дают, или ходи голодный. Я знаю, что поборникам спартанского воспитания мои слова не понравятся, но дети все-таки предпочитают оставаться голодными, лишь бы не есть то, что им не по нутру. В тот единственный раз, когда меня отправили летом в пионерлагерь, я, и так не толстая, похудела за смену на шесть килограммов. Ничего, кроме хлеба и чая, там было есть нельзя. Шрага часто просил меня спеть ему или почитать вслух. Его мать не делала ни того, ни другого. В этой общине мать не имела права петь колыбельную сыну, даже прикасаться к мальчику старше девяти лет она права не имела (это хумра [46] такая, если кто не понял), а на чтение у нее просто не было сил. Это был явно тот случай, когда качество приносилось в жертву количеству. Дети жили на казарменном положении и котловом довольствии, и мамино внимание доставалось только очередному младенцу. Шрага боролся за родительское внимание зубами и когтями, он хоть и был третьим по счету, но привык верховодить всеми и не знал, что делать сейчас, когда мое внимание и так целиком ему принадлежало. Даже когда он смотрел телевизор или читал, то хотел, чтобы я была на расстоянии протянутой руки, а лучше еще ближе. Я не возражала. Я совсем не возражала. Тем более, что по любой книге или фильму он задавал мне тонну вопросов, так что скучать мне не приходилось. Насильно отрезанный от светской культуры и научных знаний, он теперь набросился на все это как блокадник на еду, слава Богу, без трагических последствий. Он читал все подряд. Энциклопедии, вузовские учебники по разным отраслям науки и практические руководства по всем строительным специальностям. Политические триллеры и фантастику. Он таскал у меня книги по социальной работе и психологии, в том числе таких серьезных авторов, как Лакан и Беттельхайм, а закусывал – о ужас! – женским глянцем, который в изобилии валялся у меня по всей квартире, кроме отцовского кабинета. Никогда бы не подумала, что мужчина может читать эти розовые сопли, серьезно их воспринимать да еще задавать вопросы по содержанию прочитанного. Я его понимала. Он готов был читать что угодно, лишь бы не то, чем его в детстве и отрочестве так сильно перекормили.