Текст книги "Эссе и 'романы'"
Автор книги: Джорджо Манганелли
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц)
Манганелли Джорджо
Эссе и 'романы'
Джорджо Манганелли
Эссе и "романы"
Перевод с итальянского НАТАЛИИ СТАВРОВСКОЙ
От переводчика
"...Мне вообще не слишком интересен роман как таковой, если понимать под этим пространное повествование о правдоподобных ситуациях или событиях; он даже вызывает у меня порой скорее отвращение, чем скуку, по-моему, сегодня этот жанр пришел в такой упадок, что о возрождении не может быть и речи и остается лишь очистить место от развалин; крах его, мне кажется, имеет вполне конкретную причину. Романисты – публика серьезная, и соответствующим образом они себя ведут Они убеждены, что в глубине повествования непременно должен быть сокрыт облагораживающий аромат какой-нибудь идеи, какого-то послания. (...)
Забывая, что литература– результат интриги, махинации, постепенно романист себя уверил, будто то, что пишет он, как-то связано с тем миром, в котором он живет, кропотливые литературоведы разъясняли ему, что роман – то зеркало, которое воспроизводит образ мира, то свидетельство о нем, то его истолкование; под действием таких инсинуаций недооценив свои возможности, писатель навязал себе губительную, отдающую идеологией задачу: не довольствуясь посланиями, стал претендовать еще и на мировоззрение. Испорченный серьезностью – своей и критиков,– он лишился светлой радости от лжи, безответственности, двоедушия, веселой наглости, которые я полагаю главными достоинствами тех, кто предается тому сплошному безобразию, что именуется "литературный труд". Убежденный, будто у него имеются идеи, будто именно в романе их и надо излагать, романист утратил искренний цинизм перво-наперво по отношению к себе. Он предпочитает мямлить истины, в то время как его задача– декламировать пленяющую благозвучием ложь, до уровня которой должен поднимать он эти истины..."
Это выдержка из выступления Джорджо Манганелли (1922-1990) на проходившем в 1965 году в Палермо семинаре по проблемам экспериментального романа. Участвовали в семинаре члены неоавангардистской "Группы 63", в которую помимо Манганелли – в ту пору автора статей по английской и американской литературе, переводчика и консультанта издательства "Гардзанти" – входили знаменитый Умберто Эко, снискавшие впоследствии известность своими поисками в области литературной формы Эдоардо Сангуинети, Нанни Балестрини, Анджело Гульельми, Альфредо Джулиани, Ренато Барилли, Элио Пальярани, Альберто Арбазино и другие. Все они сходились в том, что "пишут словами, а не чувствами", что писатели должны сместить акцент "с психологии на лингвистику".
Итак, литература– настоящая литература, как понимает ее Джорджо Манганелли,– это непременно "ложь", мистификация, игра ("писатель намекает на события, случившиеся парочку веков спустя, которые произойдут три поколения назад"). И хотя это легко оспорить, для Манганелли такой парадокс – несомненный двигатель его прозы Играет Манганелли образами, жанрами, сюжетами, мотивами, но основное содержание всякого литературного творения для него, как и для Ролана Барта,– "приключения языка". Тексты Манганелли как бы обладают свойством самопорождения благодаря широкому и хитроумному использованию риторических фигур (преобладает среди них оксюморон), реализации метафорических и метонимических потенций слов, обыгрыванию полисемии. "Манганелли – неиссякаемый на выдумки и неповторимый виртуоз итальянского языка. Мастерство его, изысканность его письма, филологическая эрудиция, живая, прихотливая ирония не позволяют состязаться с ним, разоружают вероятных оппонентов и даже делают излишними аплодисменты. Заранее известно: на любое наше прилагательное у него найдется более блистательное, на каждый образ– более причудливый, на всякое сравнениеболее чарующее, на какой угодно оборот – как минимум десяток более изящных, остроумных и приближенных к классическому образцу",– так отзываются о Манганелли известные писатели Карло Фруттеро и Франко Лучентини.
Некоторые из книг писателя – не что иное, как длиннейшие цепочки образов, перетекающих один в другой, в конечном счете – вариации на заданную тему. "Новый комментарий" (1969) – попытка доказательства непознаваемости жизни, в книге под названием "Любовь" (1981) автор размышляет, не является ли это слово одним из множества синонимов "ничто", а "Разговор о тени и гербе, или О читателе и о писателе, полагаемых безумцами" (1982) – "общая теория литературы" по Манганелли (на "тени" и "гербы" подразделяет автор все слова). По мнению критика Доменико Порцио, рецензировать "Разговор..." столь же невозможно, как написать рецензию на водопад, череду летящих облаков или пчелиный улей.
Есть у Манганелли сочинения другого рода – где он производит те или иные операции с сюжетами, отдельными мотивами. "Пиноккио: параллельная книга" (1977) – парафраза сказки, столь любимой Манганелли (Пиноккио со сменным носом – "на случаи, когда не лжет",– стоял на его письменном столе как талисман); вглядываясь "между строк и между слов", а на самом деле зачастую вскрывая глубинные структуры, писатель выявляет то, о чем Коллоди умолчал, "предпочтя написать о другом", реализует неосуществленные комбинаторные возможности использованных мотивов, доказывает, что, по сути дела, в этой сказке, как во всякой книге (что Манганелли демонстрирует и в ряде предисловий к литературной классике и в литературоведческих эссе), содержится "тысяча возможных романов". Книги широко известные он перечитывает так, словно совершает открытия на глазах у читателя и вместе с ним; он будто отодвигает камень, чтобы посмотреть: а что под ним? При этом "золотое правило параллелиста: все произвольно, все документировано".
В "Центурии: ста крошечных романах" (1979, премия Виареджо) Манганелли проделывает операцию, обратную осуществленной в "параллельной книге", втиснув в томик сто "романов" всех возможных типов (детективный, фантастический, психологический, любовный, исторический, структуралистский, католический и др.), сжав каждый до объема одной книжной страницы. "Это"гомеопатическая" книга,– замечает Д. Порцио,– с помощью ничтожных доз она дает читателю возможность устоять под натиском современной романистики, прививает ем/ иммунитет против сотни будущих бестселлеров". На сей раз вглядываться между строк, точней, "дописывать" "романы" предлагается читателю. Но это невозможно: ведь в настоящих романах значительное место занимают психологические характеристики героев, мотивировки их поступков, а Манганелли, давний враг психологизма, в "Центурии" в очередной раз демонстрирует полнейшее презрение к категории причинности... Мысли, поведение и перемены в настроении героев намеренно необъяснимы. Чаще речь идет о "человеке средних лет", чей облик от "романа" к "роману" заметно меняется; он то готовится к какой-то встрече, то, наоборот, ее не хочет, то упорно занимается каким-то делом... Есть среди героев также призраки, дракон, небесное тело, динозавр, фея, сны, бездна, крик...
Еще один вид иронической полемики Манганелли с современным литературным процессом представляет обыгрывающий моду на интертекстуальность "репортаж" "Из ада" (1985); по форме это – пародийный роман испытаний, вобравший в себя черты многих жанровых моделей и литературных форм. В первой его части автор нарочито нарушает всевозможные литературные каноны, обращает их в свою противоположность, пародирует классические образы. Так, герой-рассказчик превращается... в луну, город, толпу снабженных глазами ног – которые рассказывают о себе в первом лице единственного числа, что не слишком-то способствует обычному при чтении самоотождествлению читателя с "героем"... Не менее парадоксальна и вторая часть повествования: обрывки шаблонных, легко предсказуемых сюжетов образуют алогичное, абсурдное повествование с непредсказуемым развитием событий.
...И все же пишет Манганелли, безусловно, не одними лишь "словами", но и "чувствами". Яркое свидетельство тому – "Импровизации для пишущей машинки" (1989) – мозаичная картина итальянской жизни, составленная из газетных публикаций 70-80-х годов. Единственная книжка, которой автор – если он на сей раз говорил серьезно – дорожит, и, перечитывая ее, "хохочет".
Из книги "ИМПРОВИЗАЦИИ ДЛЯ ПИШУЩЕЙ МАШИНКИ"
Признаюсь: мне нимало не свойствен взгляд натуралиста. В этом смысле я – законченный продукт цивилизации, которая в животных видит пищу или же своих сообщников. Мне знакома лишь неврастеническая городская живность, я не посещаю зоопарков, где агония зверья способна радовать лишь горстку малолетних – в грядущем астронавтов или благодетелей рода человеческого. У меня с животными отношения корректные, но несколько прохладные. Скажу иной раз: "Кот, привет",– и совестно, что я назвал его на "ты"... Пес, живущий в городе,– интеллектуал: он в ладу со светофорами, дорогу переходит с полным знанием дела, уважает пешеходные дорожки. Безрассудно человеку преданный, он ступает осторожно, никогда не отдаляясь слишком от "хозяина". Я воспитан в убеждении, что псы кусаются; и хоть меня собака до сих пор ни разу не кусала и не ела, "другу", находящемуся в рабстве, я не доверяю. Его монашески смиренный взгляд побуждает меня быть настороже. Идеалом городского пса является, наверно, ресторанный гитарист, которых я не выношу, особенно слепых.
Пес рассчитывает на мое ощущение вины – чувство, на котором зиждется цивилизация. Когда я вижу, как грызутся две собаки, мне кажется, что это политический просчет: образовали бы единый профсоюз для политической борьбы против человека! По правде говоря, меня приводят в восхищение коты; истерики и психопаты, солипсисты, задаваки, хвастуны, молчальники и ворчуны, ассимиляции они не поддаются. Обитающие в городе коты – лукавые, усидчивые, как филологи, способные пролоботрясничать всю жизнь, рассеянные, ироничные отличаются какой-то хрупкостью и лихорадочностью поведения, о чем нельзя не сожалеть. Улицу нормально перейти не могут, впадают в панику. В городе они как в джунглях. Подозрительный, жестокий, кот преследует мышей, пернатых, комаров. Он любит подоконники и не знает головокружений. Псам коты внушают ненависть и страх. Голубь в Риме редкость; фотогеничные и простодушные, они не представляют интереса. Встречаются и воробьи. Но с ними разве установишь плодотворные взаимоотношения?
x x x
"Вы любите собак?" – спросил меня один приятель, с которым мы на "вы". Я только что прочел статью Винченцо Консоло, и чувство долга побуждает меня быть великодушным. Мне следовало бы сказать, что я из-за собак не сплю ночей, пишу сонеты, покупаю им галеты. Но это было бы вранье. На самом деле псы меня смущают. В них есть какая-то загадка. Хотя, как было уже сказано, собаки не похожи на людей, их поведение на удивление антропоморфно. Как будто бы собака учится на человека и готовится к экзаменам на добротное и смачное перевоплощение. Сдаст их – станет обезьяной.
Жаль, что собаки склонны относиться к людям как к высшим существам. Мне доводилось видеть псов, которые с почтением взирали даже на меня. Уж это слишком! Я сожалею также, что собаки любят совершать хорошие поступки. Ни от одного кота такого не дождешься. Собака, дай ей волю, пошла бы в сестры милосердия. И все-таки им не откажешь в обаянии. В чем оно, сказать не так-то просто. Может быть, они из падших ангелов?
Есть что-то в них от пасынков судьбы, и их тщеславие мне кажется неискренним; как будто они были изгнаны из рая за сомнительные анекдоты. Собаки мне напоминают первоклассных комиков, которые разыгрывают уморительные сцены с чинным видом. Выглядят они серьезно, чуть тоскливо, и мастера отягощать нас комплексом вины. Рабы они или тайные хозяева? Лиц, предрасположенных к умеренной депрессии, О. Генри называл "людьми, которые выгуливают псов".
Пожалуй, мне понятно, в чем непростое обаяние собак и за что их невзлюбил Винченцо Консоло. Уже несколько веков, как собаки перестали быть животными в том смысле, в котором мы считаем таковыми тигров и жирафов. Собака отказалась от всех своих психологических характеристик и стала чем-то новым. Чем? Осмелюсь заявить: симптомом. Пес-животное, симпатичный шумный фантазер уже не существует; место его занял странный, не строго генетический продукт тревог, лишений, прихотей, хандры, досады цивилизованного человека.
Современная собака – порожденье нашего сознания, так же как кошмары, привидения и даже некоторые ангельские лики – дивные, но неестественные. Вот: тысячелетия собака была естественной, как воздух и цветы, сегодня же она, подобно нам самим,– искусственная выдумка, изобретение. Возможно, человек и пес – единственные существа на свете, которые достигли окончательной необратимой неестественности. Собака – наш невроз, знак того, с чем нам удается в полной мере сжиться. А интересно, символом какой болезни служим мы для пса? Той, что сделала его рабом.
x x x
– Простите,– обратился робкий человек к сотруднику патентного бюро,– я хотел бы запатентовать изобретение. Я верно выражаюсь? Тот глянул на него рассеянно, с тоской.
– Хотите получить патент? – Наверняка из тех, которые изобретают вечный двигатель, подумал он. Вынул бланк и скорее терпеливо, чем любезно, вопросил:
– И что вы собираетесь патентовать?
– Я хотел бы...– Человек конфузился и нервничал.– Я хотел бы запатентовать корову.
– Корову? Ну и где ваша корова? – спросил патентовед – на сей раз не без тени любопытства.
– Сюда ее не приведешь,– смутился робкий визитер.– Она с пятиэтажный дом. Понимаете, я увеличил ее с помощью пантографа,– несмело улыбнулся он.
– С пятиэтажный? Бог ты мой! – всколыхнулся служащий патентного бюро А как же ее доят?
– На это я хочу еще один патент,– ответил посетитель покраснев.– Я скрестил жирафа и улитку. Поверьте мне, достаточно удобно.
– Жирафа и улитку? – прошептал патентовед.– И как же с дойкой?
– Видите ли, я скрестил орла, кенгуру и страуса. У орла здесь сумка... ну, для молока. Я собирался запатентовать и это,– человек зарделся.Страус,– поспешил добавить он,– необходим для быстроты транспортировки.
– А как вы кормите свою корову? – не без раздражения спросил патентовед.– С самолетов, что ли?
– По правде говоря,– тихонько объяснил застенчивый пришелец,– на самом деле это не корова, а короверблюд. Корову я скрестил с верблюдом, и ей есть чем поживиться из горба.
– А не маловат верблюд?
– Тут, боюсь, еще один патент,– стеснительный изобретатель перешел на шепот,– я скрестил его с китом. Неплохо получилось,– кротко улыбнулся он.
– Но верблюд ведь...– прохрипел патентовед,– верблюд живет в пустыне, как же это может быть...?
– Ах, прошу прощения,– пролепетал, весь заливаясь краской, посетитель,забыл сказать вам: кит, конечно, на колесах.
– На колесах? – прошипел патентовед.
– Ну да,– ответил робкий гость, и в голосе его впервые послышались капризные ребяческие нотки,– на павлинах...
x x x
Не знаю, как кому, а мне чудовище из озера Лох-Несс определенно симпатично. Я восхищаюсь его скромностью, этим многовековым присутствием-отсутствием, исполненной достоинства, пожалуй, архаической громадностью и тучностью и при всем при том – изысканной незримостью;
хотя никто его как следует не видел, что оно огромно, нет сомнений.
Исключительно оседлое, равнодушное к престижным радио и телевидению, живет оно в своем загадочном раю и, может быть, проводит время за чтением классиков.
Мне приятно думать, что в озерном дне есть дверь, ключ от которой имеет только "Несси" (так ведь, кажется, его зовут?) и за которой открывается дорога до подземной метрополии, до тихого предместья, где обитает множество таких чудовищ – все тучные, малоподвижные, спокойные, благовоспитанные, скромные. Выгуливание собак, чтение газет, тихие беседы о душе, партия-другая в бридж – покер для лох-несских чудищ слишком агрессивная забава.
Заметьте, что шотландское чудовище не носит юбку, чтоб ни в коем случае не выглядеть фольклорным,– это пошло. У родичей его, конечно, уровень не тот. Дед Мороз, к примеру: форменный фольклор, открытая самореклама, демагогия; олени, санки – что за лицедейство? Дьявол – бузотер, не столько дела, сколько шума; не сохранил бы я ни ведьм, ни фей, ни даже Нострадамуса – охотника до фильмов ужасов. Уж в крайнем случае, пожалуй, только йети: он хоть и неотесанный, не смыслит в винах, не умеет за столом себя вести, зато какая скромность, монастырская привычка к тишине, только отпечатки, и ни единого рукопожатия – это, прямо скажем, класс!
Я читал, что люди, лишенные фантазии и такта, в поисках свидетельств бытия чудовища собираются вести "научное" исследование Лох-Несс, и если ничего не обнаружат, это будет означать, что чудища не существует. Будто оно даст себя схватить, как курица, или подцепить, как сиг! Не забывайте: действует оно веками, появлялось неизменно лишь в единственном числе и никогда не делало попыток ни напугать, ни побрататься. Одиночество его, долголетие – намек на вечность, застенчивость и кротость меня буквально завораживают; я не думаю, что чудище не сможет уклониться от ребячески бесцеремонных зондов, но, возможно, они будут, забавляясь, транслировать неясные, двусмысленные, неправдоподобные картины: водоросли, рифы, неисправный телевизор...
Кое-кто считает, что в канун двухтысячного года чудовище, возможно, наконец заявит о себе открыто, и я пытаюсь – не без внутренней тревоги представить, что же все-таки за существо – вечное, огромное, безмолвное появится из двери на озерном дне.
x x x
Конечно же, иначе быть и не могло. Неудивительно, что это первыми заметили американцы – они в таких вещах, пожалуй, проницательнее всех. Я про то, что человек способен или не способен что-то делать в зависимости от того, к какому знаку зодиака он относится. Всем известно: Близнецы наездник аховый. Овен не рожден для покера, а быть Рыбами – что прокаженным: пиши пропало.
Для меня все это очевидно, чтобы не сказать – банально. Как у всех неплохо информированных интеллектуалов, у меня есть свой астролог, и я с ним регулярно консультируюсь. Но первый мой сеанс... ребята, такого не забыть. Что мой астролог симпатичен, этого не скажешь, но дело знает, ох и знает! Сам в очках, на вид и по комплекции ни дать ни взять профессор. Сообщаю я ему – вы сами знаете – дату своего рождения и всякое такое прочее, и он ныряет в диаграммы. Бормочет, что-то помечает, перечеркивает, пишет снова. Потом выносит свой вердикт. "Вы,– заявляет,– как известно, Скорпион. Но со специфическими, крайне специфическими свойствами".
Я слушаю, и мне слегка не по себе. Сейчас начнет разочаровывать. "Вам,говорит он сухо и отчетливо,– ни в коем случае нельзя водить сверхзвуковые самолеты". "Да?" – я немного растерялся. "Позабудьте и о гонках "формула один". Этот хлеб не ваш". Ну, думаю, любезен, ничего не скажешь. Закидываю удочку: "А как насчет челночных космических полетов?" Он лишь с досадой отмахнулся: "Даже речи быть не может. Понимаете, Луна..." И что-то там толкует эдакое... в общем, на Луну при этом положении Скорпиона лучше не летать. Вид, должно быть, у меня разочарованный, и астролог это замечает.
"А рисовать, профессор, можно?" Мгновенье поразмыслив, он дает ответ: "Совсем немного. Никаких пейзажей маслом. Попробуйте портреты пожилых аристократок, кроме вдов и вовлеченных в династические распри".
Немного выведенный из себя, осмеливаюсь я на провокацию: "А если мне придется прибегнуть к помощи наемного убийцы..." Профессор сразу:
"Все зависит от того, какого знака жертва. Надеюсь, вы не захотите, чтобы Близнецов убил Телец?" – возмущенно, как гурман, которому рекомендуют в утку с апельсинами добавить чеснока.
"А не скажете ли, чем мне заниматься можно?" Глянув на меня украдкой, астролог чуть заметно мрачновато улыбнулся: "Чем можно? Ну, к примеру, почему бы вам не написать статью об астрологии?"
Я тихо спрашиваю у него: "Профессор, а сами вы относитесь к какому знаку?" Он – братским шепотом: "Да неужели вам не ясно?" И только тут я замечаю, как этот отвратительный астролог на меня похож.
x x x
Рассуждать о тучных – мне и карты в руки. Я – толстяк. Нет, я не мню себя специалистом по дородству, я просто человек, который говорит о том, с чем он знаком не понаслышке, а из собственного опыта. К тому же до того, как раздобреть – достигнуть состояния, в котором пребываю я немалую часть жизни,– я был худым и даже тощим. На фотографиях тридцатилетней давности я выгляжу достойной имитацией червя с прорисованным скелетом. Теперь же я подушка, пуховик, софа. Я рыхлый и обширный. В самом деле, толстый занимает больше места, но не потому, что он нахал, а вследствие естественной тенденции раздаваться вширь из-за присущей его плоти эластичности.
Мне кажется, что полнота придает мне внешнее достоинство – на которое, возможно, я лишь и могу рассчитывать. Когда я говорю, что собираюсь похудеть – все толстые грозятся, и обычно дальше дело не идет,– друзья мои пугаются, как если б я выказывал симптомы явного безумия. На фоне итальянского пейзажа я возвышаюсь горделивым монументом грузности, изменения которого Отечество не потерпело бы. Колизей не может и не должен быть квадратным, а у Миланского собора недопустимы купола, как у мечетей. Стало быть, на самом деле толстяки не вызывают подозритрльности и предвзятой неприязни; расизма в отношении упитанных пока не наблюдается, и остается лишь надеяться, что в результате кризиса худоба не станет почитаться признаком лояльности, а толщина – симптомом политического и морального коварства.
Относится толстяк к себе по-разному: порой страдает и считает – не всегда безосновательно – свой нетронутый запас энергии свидетельством суровой, скудной жизни, заставившей его употреблять чрезмерно калорийные продукты. А иногда бывает рад тому, что он, как было сказано, обширен, лишен углов – прямых и острых, мягок, будто весь из мха, будто бы он затвердевшая статуя из шерсти. Нередко он впадает в манию величия, начинает думать, что он – памятник, и, предвкушая церемонию открытия с выступлениями мэров и творцов культуры, не замечает многих неприятностей. Ходит толстый медленно, как будто бы его должны узнать и поприветствовать много именитых граждан, которых, впрочем, он заметно превосходит именитостью. На самом деле знать его никто не знает, и тем не менее он – важная персона, чему свидетельством его широкая походка, задумчивое, но не омраченное лицо и сдержанное дружелюбие.
Говорят и пишут, будто бы толстеют те, кто много лет не знал покоя, будто толстый человек обидчив, удручен, тревожен, будто бы в накопленном им жире он на самом деле хочет утонуть, исчезнуть, раствориться. Вполне возможно, что толстяк действительно стремится окутать себя мягким ласковым покровом, облачиться в неснимаемую мантию из благосклонной плоти. Он замыкается в нее, будто в берлогу, в королевские чертоги, кутается в имитирующий тело мраморный наряд. Глубоко телесный, толстяк, возможно, не ведает полетов, раскованности и рекламно-зрелищных пробежек по лугам. Одновременно кроткий и смятенный, он -из породы ханов, которые в Монголии встречались Марко Поло, мудрых таоистов, путешествующих по миру, не выходя из комнаты, задумчивых буддийских чернецов, размягчающих себя, чтоб вырваться из кабалы желаний и скорбей, и высокопоставленных духовных лиц, в своих уединенных снах говорящих на латыни.
x x x
В доме у себя я приютил три зеркала; одно на самом деле обитало здесь и раньше – в стенном шкафу, на створке; пользоваться им почти что невозможно, но оно об этом не жалеет. Второе зеркало, у входа,– обычное персидское, может быть, прошловековое, купленное в лавке, торгующей персидскими товарами и гораздо более похожей на базар, чем на магазин, где продаются антиквариат или восточные диковины; оно прикрыто грубо разукрашенными ставнями и пребывает в полутьме. Третье, в ванной, выглядит как призрачное мутно-серое стекло, лишь намекающее на лицо, в нем отраженное; оно напоминает о том, что мир в упадке, что живое эфемерно, что ночная мгла разлучит свет и краски об извечной участи всего, что жило и живет; я назвал бы его зеркалом для привидений, но, возможно, оные боятся отражаться, чтобы вновь не обрести материальной формы и не возвратиться к изнурительному бытию.
Зеркало четвертое – круглый мажордом из ясного стекла, помогающий мне бриться; физиономию мою оно мне демонстрирует немного искаженной, увеличенной и лишь частично, и посему я отношусь к нему, как к собственному Риголетто, но без дочки, приносящей огорчения. Из моего правдивого рассказа можно сделать вывод, что зеркал я не люблю: во-первых, потому, что я не вижу никаких разумных оснований на себя смотреть, к тому же вид моей особы толстой и стеклянной – оскорбляет мой врожденный вкус; но еще больше, вероятно, потому, что зеркало, дающее пристанище всему на свете, кроме звуков, кроме упоительного шума жизни, источает, кажется, какое-то высокомерие и горечь, негодование и холодность и выглядит графическим безмолвным подражанием смерти.
Хоть и пытались это сделать люди хитроумные и дерзкие, в большинстве своем писатели – к примеру, кроткий хроникер Алисы,– живому в зеркало входить запрещено; оно недвижно и бесплодно, как непотревоженная гладь воды в колодце, оправленная в раму парапета; равнодушное, оно изображений не удерживает, только их лишает голоса и не ведает их запаха; зеркало – обитель холода и одиночества, это наша фотография для удостоверения призрака. Мы предъявим его молча, входя в колодец тишины.
x x x
В эти дни, к досаде честных граждан, обращают на себя внимание странные неточности в освещении поездок по южным территориям государственных деятелей, представителей правительства, префектов, генералов; их перемещения действительно имеют место и, более того, похвальны, поскольку хорошо известно, что власти предержащие всегда стремились делать для бедняг южан как можно больше и вдобавок хорошо и быстро
Приходится признать, что члены нашего правительства грешат наивностью; обуреваемые самыми благими помыслами, в приливе самоотречения готовые на все, они не замечают низости других, заговоров, злонамеренной молвы, распускаемой субъектами, достойными презрения, и подкрепляемой не давшими себе труда как следует подумать старцами с одной лишь целью: распространять сомнения в кристальной честности правителей и мгновенной действенности их усилий.
Взять хотя бы эпизод с этим – как там выражаются газеты? – ах, ну да, землетрясением, какая безответственность в подборе слов! Наша точка зрения, с которой должен согласиться каждый честный человек, такая ничего подобного, во-первых, не происходило, ведь землетрясения подпадают под статью "нарушение спокойствия в ночное время" и, стало быть, запрещены; но даже если таковое и случилось, тут не обошлось без иностранных заговорщиков, действовавших вкупе с итальянскими сообщниками, и, ввиду необходимости приготовлений под землей, ответственность, само собой, ложится на масонов, толкователей тарота, не говоря уж о таких сомнительных сообществах, как Флорентийская Академия делла Круска, евреи, ведьмы, а также лотерейные конторы, которых в тех районах развелось довольно много.
В конце концов все вышло к лучшему, так как правительство и партии, которые уж столько лет радеют о благоденствии отечества, допустив умеренные беспорядки среди южных зданий, темперамент коих всем известен, затем остановили их, сделали предупреждение и отстроили еще красивей, выше и удобней, так что положение в строительной промышленности Юга улучшается, к всеобщей радости, ускоренными темпами.
Были посланы палатки – в небольших количествах,– чтобы маленькие сорванцы могли играть в индейцев; ежели они куда-то не дошли, это несомненный знак того, что тамошние дети сделали свой выбор в пользу чисто итальянских игр. Как мы знаем, кое-кто из граждан, введенных в заблуждение, устремился в эти регионы с обувью, едой и одеялами и не нашел там указателей, которые бы помогли распределить поддержку. Но есть ли в ней нужда? Благодаря безукоризненному нашему правлению обуви у населения тех мест в достатке, а уровень холестерина даже превышает норму.
Продажные газетчики судачили о жертвах. Уважаемые, к некоторым темам нужно подходить серьезно. Если кто-то и погиб, то почему бы не отметить, что в будущие годы смерть им не грозит? И как не вспомнить, что в баталиях, в которых наше мудрое командование привело к победе, погибших с незапамятных времJн щедро поставляли именно южные края? Партия относительного большинства(1) тронута поддержкой этого молчаливого большинства, которое не распускает лишенных оснований слухов, чувствует себя надежно защищенным и, пока у власти мы, не подведет.
(1) Имеются в виду христианские демократы. (Прим. перев.)
x x x
У меня нет телевизора. Не знаю точно почему: я не могу сказать, что сделал мужественный выбор или подчиняюсь моральному императиву. Предполагать, в чем дело, можно, но в конце концов не так уж долго я живу с самим собой, чтобы досконально разбираться в собственной персоне. Меня не покидает ощущение, что телевизор – на самом деле остроумный человек, который, притворившись, будто он – машинка с кнопками, прибор на электронных лампах и с антеннами, пытается войти в мой дом. Я человеку этому не доверяю: он, судя по всему, болтлив, эмоционально неуравновешен, наделен сомнительными нравственными качествами, малость истеричен, то рыдает, то хохочет до упаду, но главное – что телевизор, по-моему, страдает комплексом насильственного обольщения.
Я не хочу сказать тем самым, будто телевизор обольстителен, но он не может удержаться от настойчивых, искусных, льстивых попыток соблазнить. Присутствие в квартире механического "человека", который постоянно озабочен тем, чтобы тебя прельстить, уже само способно действовать на нервы, но знать, что это обольщение – всеобщее, глобальное, без индивидуального подхода, что подмигивает он одновременно всем, просто оскорбительно. Уж так и быть, пускай соблазняют, если это сделают умело, но мысль, что искушение проводится в масштабах нации, на самом деле удручает. К тому же телевизор хочет убедить меня, будто "человек" он изумительный – сердечный, добрый, всесторонне образованный, лукавый, но не аморальный, томный, но не страстный, заботливый, однако же без посягательств на мою свободу. Он лжет. Я точно знаю: лжет. Его убогий идеал – держать меня прикованным к себе часами; наглец желает, чтобы я смеялся в тот же миг, что и миллионы Прочих телеманов. Он хочет управлять моим негодованием, идеями, фантазиями, взглядами на папу, на Пертини, Арафата, на бессмертие души, на людоедство, высадку на Марс, на брошенных детей, но мало этого: он также хочет мне внушить – словечко, характерное для телевизионной психологии,– что пить я "должен" тот, а не иной аперитив. Но тут уж я не уступлю.